Андрей ПИЦЕНКО (Краснодар)
ОТЧИЙ ДОМ Ещё несколько десятков шагов — и ты окажешься на тихой, зелёной улочке. Хотя и называется она Вторым Проездом Толбухина, но для тебя она самая первая и остаётся главной в жизни. Ускоряет ход твоё сердце и быстрее, шире становится шаг. Внезапно мысль твоя звучит давно знакомым наивным голоском маленького мальчика, полным надежды и трепетной веры в волшебство: - А вдруг?.. Вдруг сейчас окажется, что бабушка Лиза сидит на лавочке у калитки с соседками, дедушка Андрей с отцом копаются в огороде, переговариваясь через забор с дедом Васей, а мама с сестрой накрывают на стол в беседке, увитой виноградом? Но другой, взрослый голос произносит жестокое: - К сожалению, нет. Наивный мальчишечий голосок, кажется, уже подрагивает от слёз, но не сдаётся: - А как же волшебство? Чудеса? Неужели они не бывают? И взрослый голос отвечает уже мягко: - Чудеса? Конечно же бывают! Ведь все, кто раньше был рядом — теперь живут внутри тебя, в твоей душе, твоей памяти. И ты можешь поделиться их любовью и теплом. Разве это не настоящее чудо? - Жи-и-иву-у-ут, жи-и-иву-у-ут, - рядышком гудит деловитый шмель и утвердительно кивает своим толстым, мохнатым тельцем. Ты протяжно, на выдохе, отвечаешь вслух за маленького мальчика: - Да-а-а, чудо... Ты сворачиваешь на свою родную улицу. Когда-то здесь, на углу, по субботам собирался народ — ждали машину, как её называли - «мусорку». Тебе нравилось выходить сюда с отцом, нравилось слушать разговоры старших. Тут, выставив на обочину вёдра и мешки, дожидаясь вечно опаздывавшей «мусорки», соседи говорили обо всём: о пенсиях, ценах, болячках, политике, кино, футболе, районных происшествиях, погоде, огородных успехах и неудачах. Помнишь, как однажды бабушка Зина вдруг хлопнула себя по бедру и заголосила так, будто случилось что-то страшное: - Ой! Азы то нет! Завозилась, видать, растяпа! - Так может ей и не надо. - Да как не надо? Она с вечера ещё полный мешок подготовила! Тут с Толбухина вывернула «мусорка», заколыхалась на кочках и остановилась на Первом Проезде, в квартале от вас. Там застучали вёдрами. - Вон она, Аза! Вот тетеря! Давай быстрее! - закричала бабушка Зина. Все оглянулись — бабушка Аза, спешно переваливаясь с ноги на ногу, за спиной тянула мешок. - Не успеет! - сокрушалась бабушка Зина и тут же призывно замахала руками: - Быстрей, быстрей! Народ глядел то на «мусорку», то на бабушку Азу, громко переживал: - Не успеет… - Успеет! - Не успеет! - Давай, Аза, быстрее! Все это походило на какое-то весёлое и увлекательное легкоатлетическое соревнование, без которого в ту пору обходилась редкая суббота — кто-то частенько опаздывал. И собравшийся народ искренне переживал за опаздывавшего, изо всех сил мчащегося на угол, наперёд зная, что водитель подождёт - подобное случалось с ним едва ли не на каждой улице и из-за этого он всегда задерживался, а его незлобно, по привычке, ругали за это. Отец с дядей Сашей побежали навстречу, перехватили мешок у бабушки Азы, и теперь мчались обратно. Бабушка Аза выставила руки вперёд, будто пыталась ухватиться за воздух, что-то кричала и из последних сил зачем-то трусила следом. Отец с дядей Сашей подбежали ровно в тот момент, когда «мусорка» остановилась на углу, остро обдавая всё вокруг себя кислой вонью. Об борт машины стучали вёдрами, выбивая прилипшее содержимое, крякали и туго пели ведёрные дужки, выбрасываемый мусор шуршал, барабанил и звенел битым стеклом во чреве завывавшей «мусорки». Машина уехала, соседи расходились, довольные долгим разговором и очередной драматической, но победной развязкой: «Аза успела в самый последний момент». А «успевшая» Аза упёрлась руками в забор, боясь пошевелиться. Она одышливо благодарила отца и дядю Сашу. Тучный дядя Саша вытирал взмокший лоб и тяжело, со свистом, дышал. - Ты то куда, кулёма, за мужиками погналась? - выговаривала бабушка Зина запыхавшейся подруге. Она часто беззлобно называла её кулёмой, а бабушка Аза в ответ величала товарку ветрогонкой. - Чего теперь? Тебя, как тот мешок, мужикам обратно домой волочь? - А что ж мне, прикажешь барыней стоять? - ответила бабушка Аза. Как приятно вспоминать милую, добрую, простодушную, домашнюю улицу и её доверчивых жителей времён твоего детства. Мало кого время оставило на земле и поэтому кажется, что улица теперь — другая. Но кое-где высятся посаженные ими деревья, стоят построенные ими дома с толстыми, основательными саманными стенами, позже обложенные кирпичом. В детстве, слушая дедушкины и бабушкины рассказы о том, как строили эти дома, ты ужасно расстраивался оттого, что в те времена родители ещё «не нашли тебя в капусточке». Строили всем квартальным, уличным миром, в охотку, весело, с шутками. Ребятня и с соседних улиц сбегалась — помогать, месить глину посреди улицы, на дороге. Самое это было развесёлое занятие. Вроде и при взрослом деле, на стройке, а побаловаться можно было. Скидывали одежонку ребята, да в одних трусах резвились — и бегали, и валялись в глине, и на пузе по ней ползали. Всех потом хвалили за усердие, отмывали, кормили — тоже строители ведь, дело серьёзное! А вечером, после радостного, артельного трудового дня, соседи собирались за столами, накрытыми сообща, и пели песни… Когда ты вспоминаешь рассказы бабушки и дедушки, когда смотришь на эти дома, счастливый свет согревает твою душу. Стоят, местами стоят ещё эти дома. А улица — как будто другая. Или та же? Нет по обочинам дороги мягкой, словно пудра, пыли. Не купаются в ней воробьи. Посередке дороги зелёным половичком не стелется шпорыш. Но вот сороки — трещат всё также. Ты где-то читал, что иные сороки около тридцати лет живут. Может, какая из них и помнит тебя ещё маленьким? Завидела тебя да признала, рассказала товаркам. Вот и трещат теперь наперебой, вспоминая каждая своё. Вот в тени ореха-великана укрылся похилевший дом. Кажется, что усох он — а просто орех ещё выше стал. На бурой железной крыше рябит мох — словно старческими пятнышками взялся дом. Не видно кирпичей, которыми был вымощен тротуар перед забором — в детстве ты любил вышагивать по ним. В этом доме жил дедушка Гриша. Вспоминаешь его и улыбаешься. Был дедушка Гриша росточком мал и худощав по-мальчишески. Даже когда он о чём-то глубоко задумывался, лицо его, казалось, ласково и лукаво смеялось лучиками морщинок. А стоило дедушке Грише заговорить с ребятнёй — и глаза его блистали живым, ясным, жаждущим чуда огоньком. Он всегда разговаривал с вами искренне, по-взрослому, но одновременно сам становился будто бы ребёнком. Помнишь, как ты удивился, когда узнал, что дедушка Гриша — полковник, фронтовик, в войну он командовал танковым батальоном! Когда вы гоняли мяч, дедушка Гриша часто выходил к вам вместе со своей собакой - стареньким, полуслепым Дружком. Они усаживались рядом, на мягкую траву. Дедушка Гриша всегда шумно и неподдельно радовался каждому голу в любые ворота и переживал из-за промахов. Задремавший было Дружок в такие мгновения взволнованно вскидывал голову, глядел на хозяина, дескать — что, где случилось? Потом пытался лизнуть дедушку Гришу в щёку, словно стараясь успокоить. Однажды ты играл в воротах и отбил мяч в прыжке, а дедушка Гриша захлопал в ладоши: - Молодчина, Андрюха! И красиво до чего получилось — ну прямо как Яшин сыграл! Молодчина! И такая на тебя нашла прыть, такой задор! Ещё бы — дедушка Гриша тебя похвалил! Да как — с самим Яшиным сравнил! После такой похвалы летал ты по углам, к камням-штангам, «тащил», как тебе казалось, «мёртвые» мячи, выходил на перехваты из ворот, стелился по земле, сдирая в кровь коленки и локотки, и совсем не чувствовал боли. Вечером, у калитки, дедушка Гриша долго жал твою в грязных разводах руку, а Дружок, глядя на тебя, казалось, уважительно вилял своим бубликом-хвостом. С тех пор, когда дедушка Гриша приходил посмотреть, как вы играете в футбол, ты всегда занимал место в воротах — хотя очень любил играть в поле и забивать голы. Возвращались домой вы с дедушкой Гришей вместе и ещё подолгу стояли на улице. Дедушка Гриша после войны служил в Москве. Он запальчиво рассказывал тебе о Яшине, Боброве, Численко, Бескове, Хомиче, Семисчастном, Нетто, Метревели, Парамонове и Стрельцове. О том, как в дни матчей люди, держась едва ли не друг за друга, висели на подножках битком набитых, шумных трамваев у стадиона «Динамо». О переполненной, волнительно ревущей стотысячной чаше стадиона имени Ленина, «Лужников» в шестьдесят пятом году, когда наши играли с бразильцами, ведомыми самим Пеле. О том, как солидный мужчина с портфелем, словно ребёнок плакал рядом с дедушкой Гришей, узнав, что Гарринча остался в запасе. О том, как хохотал, глядя на прыгающего от радости солидного мужчину, когда Гарринча всё же вышел на замену и за последние десять минут успел показать своё волшебство. Потом, когда вы с отцом сидели на дружно пыхтящей табаком трибуне стадиона «Кубань», и кто-то из игроков отдал пас пяткой, ты, вспомнив рассказы дедушки Гриши, громко произнёс: - Молодец! По-стрельцовски сыграл! Мужики вокруг удивлённо обернулись и с уважением посмотрели на «знающего» мальца, а лицо отца просияло от гордости… Ты и нынче часто вспоминаешь рассказы дедушки Гриши об искренней, детской радости и трогательных, порой и слёзных огорчениях, которые подарил послевоенной стране футбол. И тогда воскресает в твоей памяти дождливый, осенний вечер восемьдесят девятого года... Вы с отцом у телевизора. Всю неделю вы с трепетом ждали эту игру. «Спартак», за который вы болеете - против киевского «Динамо», предпоследний тур чемпионата. Чтобы стать чемпионом, «Спартаку» нужна только победа, а они проигрывают... Ты ёрзаешь на диване, кусаешь ногти, то и дело зачем-то трёшь себе колени. Отец напряжён. Он замер и, кажется, даже не дышит. Мама, зная важность игры, не зовёт вас ужинать. В середине второго тайма «Спартак» отыгрывается. 1:1. А нужно выигрывать… И когда москвичи не забивают «стопроцентный» голевой момент, ты обессиленно падаешь на диван. А отец даже не пошевелился. И чем ближе к концу игры, тем сильнее и громче бьётся твоё сердце. «Спартак» давит. Последние пять минут. Когда москвичи у ворот «Динамо», ты на ногах — невозможно заставить себя сидеть. Когда киевляне забирают мяч — садишься. Снова ёрзаешь по дивану, плечи ходят ходуном. Последние две минуты… Давит, давит «Спартак», но вот только забить не получается. Сердце стучит, руки дрожат. Чтобы унять эту дрожь, ты сцепил перед собой мокрые ладошки. Последняя минута пошла. Эх, уплывает чемпионство... Всего-то навсего полминуточки осталось играть. Какое, оно, оказывается быстрое бывает — это время. Ты уже готов заплакать… Но вот судья даёт штрафной. Мяч метрах в двадцати от ворот «Динамо». Ты мельком смотришь на отца — он побледнел и чуть подался вперёд, к телевизору. Ты снова на ногах. «Да-вай, да-вай, за-бей, за-бей, да-вай, да-вай» - неясно, то ли ты говоришь это про себя, то ли эти слова уже где-то в висках выстукивает твоё сердце. «По-па-ди, по-па-ди» - отбивают настенные часы. Спартаковская «девятка», Шмаров, разбегается и бьёт!.. Мяч летит в самый верхний угол, его тоже называют в футболе «девяткой». Вратарь киевлян прыгает… и чуть-чуть не достаёт!!! Гол!!! Гол!!! - Гол!!! - слышишь свой крик. - Гол!!! - это уже голосит отец! Сердце твоё, ещё мгновение назад бившееся у висков, щекотно ойкнуло вниз, на своё место. Ты бросаешься к отцу. Вы обнимаетесь. А потом - ты будто в невесомости! Не сразу понимаешь, что отец подкидывает тебя вверх. Ты ликующе голосишь, отец тоже что-то кричит. Через несколько мгновений вы, взявшись за руки, уже прыгаете по дивану. Мама прибежала из кухни, качает головой и улыбается: - Валик, да ведь диван сломаете! - «Спартак» чемпионом стал! - кричите вы маме в ответ. Вы прыгаете теперь на полу, и снова ты взмываешь вверх — отец опять подкидывает тебя под самый потолок. Потом валитесь на диван, обнимаете друг друга и обессиленно затихаете. Радостно, счастливо, светло на душе! - Нет, ничего не стряслось! - слышен из кухни голос мамы. Она смеётся. - Это у них «Спартак» чемпионом стал. Радуются! Хорошо как! И маме даже весело! Это, наверное, она бабушке Лизе отвечает. Бабушка, видать, услышала ваши вопли из своей половины, забеспокоилась. Теперь и бабушке будет хорошо и весело — ведь «Спартак» чемпионом стал! Да ещё как стал! Ты ей потом обязательно расскажешь. Садитесь ужинать. Вы с отцом рассеяно ковыряете вилками, переглядываетесь. Отец подмигивает тебе. Мама смотрит на вас, улыбается: - Футболисты вы мои… Случалось тебе и горько рыдать из-за футбола. Восьмилетним мальчиком ты укрылся на чердаке и лил слёзы после проигранного нашими финала чемпионата Европы в восемьдесят восьмом году. А второй раз — уже взрослым, не стесняясь своего чувства, ты плакал навзрыд, когда узнал, что умер гениальный футболист, светлый и чистый человек Фёдор Фёдорович Черенков. Игрок и человек, которого обожали, наверное, все советские болельщики. Вспоминаешь, как в детстве, высунув язык, вы шариковой ручкой выводили на майках цифру десять. И вовсе не из-за далёкого, заморского гения Марадоны, а потому, что именно Черенков играл под десятым номером. Фёдор Фёдорович Черенков был и остаётся для тебя олицетворением того, нашего, народного, родного, искреннего и красивого футбола… А следующий, за дедушкиным Гришиным двор — здесь раньше та самая «ветрогонка», бабушка Зина жила с сыном, дядей Сашей, и внуком — Серёжкой. Она — в маленькой уютной времяночке, дядя Саша и Серёжка — в доме. Небольшие, звонкие комнатки дома дяди Саши были заставлены клетками с разноголосыми певцами: солнечными кенарями, смешными чижиками и нарядными щеглами — дядя Саша и поныне слывёт большим любителем и знатоком всякой птичьей повадки. Небольшого роста, худенькая была бабушка Зина — но уж бойкая! Она будто бы и не ходила — а вся устремлялась куда-то поспеть скорым, лёгким шагом. С утра и до вечера бабушка Зина гремела во дворе тазами, если затевала стирку, полола грядки на огороде. По теплу, бывало, открывала настежь оконца времянки — и такие оттуда духовитые запахи шли, что во рту от слюны потоп делался! Редкий день не пекла бабушка Зина - а то уж обязательно у неё то сладкий пирог, то румяные блинцы, то пузатенькие пирожки, то дородные оладушки, то хрустящий хворост. А к вечеру, сложив усталые руки на коленках, посиживала перед вашей калиткой, на лавочке с бабушкой Лизой. За словом бабушка Зина в карман не лезла, говорила она всегда громко, прямо, без утайки, не отводя глаз. Мимо всякого непорядка, несправедливости иль детского баловства пройти не могла. Иной раз за проделки так строго могла бабушка Зина отчихвостить, так пробрать — что стоял ты перед ней, от стыда готовый сквозь землю провалиться, и совестно было даже глядеть на неё. Но вот и ты, и детвора, и вся улица бабушку Зину уважала и любила. Помнишь, как однажды сидел ты на заборе, ногами болтал. Тут и заприметила тебя бабушка Зина и взяла в оборот: - Сидишь? - Сижу. - А лисапед твой, как, не поломатый? - Нет, я на нём уже покатался утром. - Скатайся в магазин. А то хватилась — а риса и нету. Выручай старую! Заодно и молочка топлёного, - бабушка Зина протянула тебе зелёную трёшницу и авоську с пустой молочной бутылкой , тщательно вымытой ёршиком. Плёвое дело — в магазин сгонять! Так его и прозывали - «магазин на конечной». Рядом с ним конечная тринадцатого автобуса была. На велосипеде туда - пять минут катить, позёвывая. А ежели подналечь, да со свистом в ушах — и вовсе за три минуты управишься. В магазине прохладно. И пахло — приторно, халвой, конфетами, и солёной рыбой, и хлебным духом — слева на деревянных полочках и хлеб «кирпичиками», и бублики с маком. А особенно вкусно пахли свердловские булочки с обсыпочкой. Так и хотелось каждый раз придавить бочок булочки двузубой вилкой, привязанной к полочке. В центре, за прилавком — башней высились большие весы «Тюмень» в салатовой окантовке. Справа и слева от весов-башни, словно крепостные стены, располагались стеклянные холодильники-витрины. В одной витрине, рядом с колбасой, молоком в треугольничках и бутылках, большое ведро с черпачком — так и набирали сметану в банки. Тут же глыба сливочного масла в серой бумаге. За весами полки. Чего там только не было — и консервы, и разноцветные сигаретные пачки, и макароны, и крупы, и конфеты, конечно же. Витрины гудели, пощёлкивали. И под потолком гудел и махал большими лопастями вентилятор, шевелил липкую, с приставшими мухами ленту, красиво закрученную, будто локон. А заведовала всем этим хозяйством — тётя Тая, продавщица, знавшая поимённо, наверное, всех своих покупателей. Десять минут — и ты уже с покупками и сдачей заглядывал во времянку к бабушке Зине. Там, на кухне плавал синий чад, стоял жар, пахло маслом, что-то шкворчало на плите, бабушка Зина гремела посудой… А через час, когда вы с Димкой на траве, в тенёчке рубились в настольный хоккей, бабушка Зина появилась с большой железной миской — горою высились в ней пирожки: - Ну-ка, помощнички, нате вот вам с пылу, с жару пирожков. С яичком и лучком! Страсть, как захотелось вам бабушкиных Зининых пирожков, но вы застеснялись и, поблагодарив, пытались отказаться. - Мы уже обедали, спасибо, - бормотали вы. - Обедали они! Да вас ведь до вечера домой не загонишь! - ответила бабушка Зина. И, страшно выпучив глаза, воскликнула: - Ешьте! И бабушка Зина устремилась домой, а юбка её на мгновение взвихрила тёплый воздух. Живёт, живёт и поныне согревающее, душевное чувство добрососедства на Славянской, не смогли развеять его сумятные ветры торопливого времени. Не так давно ещё жили вы с супругой на Славянской, на другой уж улице. И, бывало, умчите воскресным днём по делам, а как вернётесь, пройдёте во двор — глядь — а на заборчике из сетки-рабицы пакет висит. Чего это там? Румяные, духовитые пирожки с капустой! Вку-у-усные! Это — Наташа! Не дозвалась, видать, соседушек — оставила на заборе. Так она всегда говорит - «соседушки», ласково чуть растягивая гласные и улыбаясь той искренней, доброй улыбкой, какой могут улыбаться, наверное, только русские женщины. И хоть переехали вы в другой район — а Наташа при встрече вас, перед тем, как обнять, и посейчас так называет — соседушки мои… А вот железный забор, синий с серым отливом. Когда-то давно здесь забор был деревянный, весёленького, салатового цвета, с двумя калитками. Здравствуй, родной двор! Поклон тебе, отчий дом! Да, вот тут тебя и «нашли в капусточке». Ты спросил однажды, за вечерним чаем, мама тебе и рассказала. - А кто меня нашёл? - не унимался ты. - Мы с папой. - Я подумал — дедушка нашёл. - Почему дедушка? - Дедушка чаще в огороде возится… - А нашли мы! - рассмеялась мама. И папа смеялся, и дедушка с бабушкой, и сестра. Все смеялись, радостно было, светло. А как стихло, ты, выждав паузу, ликующе и неожиданно подытожил: - Хорошо, что вы меня в капусточке нашли! И мне хорошо, и вам весело! И снова хохотали за столом. Отец, правда, фыркнул в первое мгновение — едва у него чай носом не пошёл. А потом — ничего, хохотал громче всех… Гладишь абрикосу у калитки. Ствол у неё тучный, в старческих наплывах. Кажется — с самого сотворения мира она. Ведь сколько помнишь себя — всегда она тут и была, тянулась к солнышку. Теперь вот как старушка - отяжелела, будто гнётом времени тянет её к земле. Янтарно-гранатовая капля смолы застыла на стволе. Плачет… И у неё, поди, своих горестей накопилось. Может, всё оплакивает участь дружка своего? Рос тут рядом статный красавец-орех. Глядел поначалу свысока на тоненькую абрикоску, а через время уже и хорохорился пред нею, листвою шумел, укрывал от непогоды могучею кроною, затем и обнимал ласково. Не осталось от ореха нынче и пенёчка, истаял костровым дымом, будто вовсе и не было его. Стоишь у калитки. Сестра и зять на работе ещё, дома никого. Можно и зайти во двор— но всё-таки решаешь не заходить. Идёт жизнь, поменялось многое и во дворе, поменялся и дом. Пусть он в такой день будет тем давним, как в детстве, каким ты его помнишь. Откуда ж всё получше порассмотреть, как не с крыши?! На новую крышу теперь и не забраться. А на старую — секундное дело, стоит только глаза закрыть и… … И ты уже ступаешь по лестнице. Летний день — а холодок на сердце — страшно от высоты. Но лезешь. Охота поглядеть, чего в округе делается. С лестницы перебираешься на ровную часть крыши — над бабушкиной кухней. Сипло бормочет под ногами шифер: «Задаст, задаст...» Это он, глупый, про отца. А не знает — на работе отец, не увидит тебя на крыше. Увидел бы — тогда, может, и задал бы. Налево крыша уходит круто вверх. Посерёдке — деревянная дверца на чердак. Туда непременно нужно заглянуть. Ступаешь аккуратно, по деревянным балкам, пол тут саманный. Жарко на чердаке и пыльно. Если поглядеть в проём открытой дверцы — миллионы блескучих пылинок, сталкиваясь, мешая друг дружке, несутся вверх. Покинув свои гнёзда, прилепившиеся к шиферу, гудят рассерженные осы, будто совещаются — а не нажалить ли потревожившего их нахала? От греха подальше уходишь вглубь чердака. С одной стороны разные коробки, с другой - колючее, степной горечью пахнущее сено. Это вы уже начали с отцом готовить на зиму, для кроликов. Отец берёт тебя с собой, на велосипедах вы ездите на поле аэродрома военного училища. Помощник из тебя знатный. Стоит зареветь самолёту, как ты бросаешь серп и с открытым ртом провожаешь взглядом взлёт реактивной махины. А другой самолёт — вон, на посадку идёт. Потом на радар военный смотришь — всё он чего-то крутится и крутится. И как в нём солдат не укачивает? Глядь — а отец уже мешки набивает, сейчас уже и домой поедем. На поле аэродрома растёт люцерна и клевер. Любимая трава кроликов. У них ещё и другая любимая есть — осот, но её собирать тебе совсем-совсем не нравится. Щетинится осот острыми, болючими колючками — выковыривай их потом из пальцев! И как кролики такую ужасную колючесть хрумкают? Люцерна и клевер — другое дело. Мягенькие травки, духовитые. Резанёшь серпом - росой и медом сладко пахнут. Как разложите с отцом во дворе травку, чтоб подвяла — запахи! Дышишь, дышишь во всю грудь, чтоб ими надышаться, дышишь до головокружения. А как подсохнет — отец её в мешки — и на чердак. Тут она уже горько пахнет. От чердачной пыли? Пыли тут много. Щекоткой лезет она в нос, першит в горле и руки от неё чешутся. А охота поглядеть ещё раз по коробкам. Вдруг упустил интересное? Тут много разного. Игрушки старые есть, с какими играть перестал. Вроде и забыл о них, но вот увидел — и сразу снести их вниз хочется. Тут и стопки перевязанных верёвками журналов. Всякие тут есть, но самый интересный - «Пограничник», с зелёной полосой и орденом Красной Звезды, его выписывала бабушка. Каждый раз, когда лазил на чердак, ты развязывал верёвки, вытирал ладошкой запылённые тёплые обложки и смотрел картинки, фотографии. Читал о войне с немцами, о повсеместном подвиге пограничных застав, о том, как и поныне ловят на границе всяких шпионов. Помнишь, как потряс тебя опубликованный в «Пограничнике» эпизод о Бородинской битве из книги Тарле «Нашествие Наполеона на Россию». Номер журнала с красочно написанной статьёй Тарле ты отнёс к себе в комнату и за несколько дней перечитал её раз двадцать. И потом ещё долго, когда дома никого не было, ты залезал на самую спинку дивана. Диван становился редутом Раевского или Семёновскими флешами. Ты глядел через скрученную газету, будто в подзорную трубу, и не видел ни стен, ни мебели. Видел ты в дыму сверкающие на солнце латами, несущиеся во весь опор лавины саксонских кирасир и синие колонны французской пехоты. Рядом, внизу, бил барабан и на изрытой ядрами, устланной телами земле строились в каре дюжие усачи лейб-гвардейцы. Ты представлял себя то графом Кутайсовым — и приказывал всеми батареями бить по неприятельской коннице, то князем Багратионом — аплодировал храбрости французов, наступающих под губительной картечью, и вёл в последнюю контратаку весь левый фланг армии, то силачом генералом Костенецким — и лупил воображаемым банником налетевших на батарею польских улан, то безвестным русским гренадером, пулею убивающим наповал генерала Коленкура… Начитавшись журналов, вылезаешь с чердака и потихоньку, на четвереньках, чтобы не упасть и не проломить шифер, лезешь по скату крыши вверх. Добираешься до конька и усаживаешься. Первые мгновения немножко кружится голова, а потом — ничего! Пахнет жарким шифером и горьким сеном с чердака. Всё видать отсюда! Возле угольного склада медленно движется козловый кран с розовой кабиной — там всякие железяки перегружают в вагоны. А если посмотреть вдаль, в сторону Красных Партизан — самая маковка видна башенного крана. Вращает он стрелой. Строят там пятиэтажку. Ты туда ездил на велосипеде, глядел на стройку. Вокруг тебя — крыши, крыши, крыши, как Чебурашки ушастые, смешные на них телевизионные антенны, деревья. Рядом крыши все серые, деревья зелёные, а чем дальше — всё голубее и голубее делаются. А потом и вовсе становятся неясными, пляшут в жарком мареве, сливаются на просторе с небесной ширью, нежатся в прохладных облаках. Много облаков на небе — пушистые, нежные, мягкие, как бабушкины подушки, наверное. Иные похожи на вспененный гребень огромной морской волны. А вон, выше, облако на носатого мужичка похоже — будто плывёт он по небу на спине, отдыхает, глядит себе беззаботно в высокую безбрежную синь… И на крышах сараев — тоже облака. Только квадратные, прямоугольные. Это под марлей сушат абрикосы. У деда Васи, Василия Ивановича, ветерок задрал марлю — и словно оранжевое солнышко показалось в облаках. Василий Иванович в одних штанах возится в огороде. И даже отсюда, с высоты, страшно смотреть на его розово-сизый, глубокий, словно борозда, шрам под лопаткой. Это у деда Васи с войны, он ветеран. Ты как-то поинтересовался: - Деда Вася, а отчего у тебя на спине такой шрам? - А-а-а… немец на Днепре угостил, - ответил деда Вася. - Как — угостил? - не понял ты. - А вот так: фукнул — и готово, будь здоров, не кашляй, - объяснил тебе деда Вася. Так просто и сказал, словно о порезанном пальце говорил, а не о страшной своей ране. Деда Вася возится в огороде и тихонечко, едва слышно, поёт. Слов не разобрать — но кажется, что-то грустное поёт. Это он уже «пропустил по маленькой». Так бабушка говорит. Дедушка Андрей очень редко, но тоже, бывает, поёт. И всегда только одну песню, старинную - «Эх, дубинушка, ухнем». Очень дедушка Андрей её любит. Видно тебе и соломенную шляпу Ивана Ефремовича — тоже в огород вышел. Иван Ефремович — председатель квартального комитета. Ты только пару лет как научился правильно его отчество выговаривать, а то всё называл его Иваном Ехремовичем. Бабушка тебя иной раз стращает: - Вот будешь фулиганить, так пойду к Ивану Ефремовичу, пускай вызовет тебя на квартальный комитет. Сделает тебе выговор — узнаешь тогда! Иван Ефремович не страшный. Он — добрый, и вы с ним ладите хорошо. Ты ему услышанное по телевизору пересказываешь, про товарищей Черненко и Громыко, а он смеётся. А вот если вызовет Иван Ефремович тебя на квартальный комитет? Там он, наверное, строгим должен быть, и никаких поблажек не будет тебе. А ну как сделает выговор? Что это такое ты не знаешь, но звучит слово «выговор» страшно. Это, наверное, целая комиссия тебя ругать будет — и на бумажке у этой комиссии все-все твои проделки прописаны. Нет, на квартальный комитет тебе попадать нельзя ни в коем разе. Частенько дедушка, деда Вася да Иван Ефремович собирались в уголку, у заборчиков — об огороде толковали. Иной раз и спорили — у каждого свои приметы. Вот, помнишь, деда Вася говорил, что морковку нужно сажать так, чтобы совсем-совсем никто этого не видел. - Та не, не в сглазу дело! - шумел деда Вася. - Такой вот морковка продукт. Это раньше люди хорошо знали. Смейтесь, смейтесь, а только потом сравним — у кого какая вырастет. Иван Ефремович говорил, что нельзя голодным в огород выходить — урожая не будет. Дедушка рассказывал, что следующим утром после Пасхи скорлупу от яичек надо в огороде прикапывать. Но всё одно — потрудишься хорошо, земельку потом присолишь круто, тогда и ладно родить станет. Ты любил слушать их разговоры. Во всём — в неторопливости, степенности, в словах и даже молчании слышалось тебе что-то стародавнее, книжное и бесконечно родное, близкое, радостное к вековечной работе и любовное к земле-кормилице. Вот, слышно, деда Вася уже гремит какими-то железками. Только что на огороде был! Ага, дверка в сарай приоткрыта. Значит, там и гремит деда Вася — видать, чего-то ищет. И ты бы с удовольствием ещё разок заглянул сейчас к нему в сарай! Ещё бы — сколько там всего интересного. Ты и у всех соседей, к коим привелось ходить в гости, по сараям полюбопытствовал. И что тебя каждый раз так пленяло в этих перекошенных пристанищах всякого старья? Их потаённый полумрак по волглым углам? Запахи пыли, глины, досок, толи, машинного масла, железа и мышей? Или множество всяких вещей, предназначение которых ты не знал и любил угадывать? Ты спрашивал: - А это как называется? - А вот эта штука для чего? И узнавал, что это — рубанки, фуганки, тесало, шпунтубель, коловорот, стамески, струбцинки, скобель, бурав… Ты касался их тёплого дерева, бурого от времени, отполированного натруженными руками прадедов Василия Ивановича, бабушки Зины и дедушки Гриши. Тебе тогда виделись древнебылинные мужики и старики, их бородатые, загорелые лица с мудрым и чуть лукавым прищуром. Будто оживали герои старых сказаний, какие живописал тебе дедушка. Казалось, что именно они, давно жившие хозяева этого инструмента, мечом-кладенцом бивали нечисть у Калинова моста, тевтонцев на Чудском озере да секли на Дону мамаеву уйму, варили кулеш из топора, и тем же топором, без единого гвоздочка, возносили к небу купола храмов, ловко объегоривали Бабу-Ягу и чертей, уходили от Одноглазого Лиха, вызволяли Василису-премудрую из Кощеева подземелья, пахали землю да катались на самоходной печи по необъятной Руси-матушке. И всё они умели, всё ведали… Вспоминается тебе песня, которую так любит дедушка - «Эх, дубинушка, ухнем». И видишь ты тёмные, ловкие руки древнебылинных мужиков, с большими, разбитыми работой пальцами и грубыми ладонями, и не разумом, а чувством понимаешь — да, «сама пойдёт»! Приходит на память и картина в книжке, которую тебе показывал дедушка. «Бурлаки на Волге». Ты не мог отвести глаз от картины, а дедушка рассказывал тебе о бурлаках и их песне - «Дубинушке». И так хорошо тебе дедушка говорил о бурлаках, что и на картине они тебе сделались нестрашными. Ты даже спрашивал у дедушки — был ли он бурлаком, и огорчился, когда дедушка с улыбкой сказал, что бурлаком он никогда не бывал, а слышал про них от старых людей. Тебе становилось страшно — оттого, что этих старозаветных, былинных богатырей, мастерового смекалистого люда, двужильных батраков — больше нет. Оттого, что ты сам ещё маленький и ничегошеньки не умеешь. А через минуту уже забывал о своём страхе. Новые впечатления уносили его. Вот озорно глядит на тебя Фока. Фока — это разудалого вида мужичок, с лихими рыжими вихрями, весёлыми глазами и румяными, пухлыми щеками. Он в красной нарядной рубахе и синих портках. Фока — сторож, он охраняет от скворцов самую вкусную черешню во дворе. Фока сделан из фанеры и покрашен яркими красками. Каждый год, на радость всей семье, отец и дедушка укрепляют его на черешне. Руками и ногами он держит верёвки, которые соединяются роликами — подойдешь к черешне, подергаешь за верёвочки — Фока ручками и ножками задвигает. Быстро подергаешь — Фока словно и вовсе на дереве плясать начинает. Всей семье забава. Бабушка — и та мимо как идёт, потревожит верёвки да поглядит наверх - как там Фока выплясывает? Ты, правда, как-то забеспокоился: - Дедушка, а как же скворчики? Они ведь тоже кушать хотят? Дедушка улыбнулся, погладил по голове тебя и утешил: - Ничего, голодные они не останутся. Вон у нас — ещё две черешни есть, там и пускай клюют вволю. Сыты будут скворчики, не переживай. А уж с этой — мы и сами справимся. Ну а если не справимся, я тогда Фоке секретное словцо скажу — он тогда скворчиков гонять не станет. Ты веришь дедушке. Он у тебя волшебник - много всяких секретов знает. В конце августа Фоку снимали с черешни. Жалко тебе было, когда его снимали. С Фокой — радостнее. - Дедушка, может оставим его? - спрашивал ты. - Вот и листики опадут — его виднее станет. - Ну а как зарядят дожди, а потом снежка насыпет? Никакой лак его не спасёт, скособочится наш Фока, похилеет, голову уронит, будет печалиться, что его в непогоду хозяева-растяпы оставили, забыли. А так мы его на чердак снесём, на сенцо-то на мягенькое положим, там ему тепло и хорошо зимовать будет. Ты вздыхал и соглашался. На чердаке, оно и правда, Фоке всяко лучше будет... Перебираешься по коньку подальше, поглядеть — чего на улице делается? Баба Катя тащится, катит перед собой старую детскую коляску. В ней она возит цветы на продажу. Баба Катя ругливая. На щеке у неё пугающая тебя бородавка с торчащими волосинками. Живёт она напротив вас. Раньше, когда ты был совсем маленький, ты её называл бабой Ягой, и если видел на улице — убегал. А теперь зовёшь ты её «бэтээрихой». Потому что коляска бабы Кати, бывшая когда-то зелёной, выцвела на солнце, прополоскали её дожди, покрылась она пятнами. И теперь похожа она на БТР, бронетранспортёр, какой ты видел в журнале «Пограничник». Баба Катя сейчас зайдёт в калитку и браниться начнёт на собаку свою, Шарика — он у неё на цепи сидит. Дети и внуки к ней ездят редко, а мужа давно паровозом переехало. Не с кем бабе Кате поговорить, она и с соседями всеми разругалась — вот и бранится на бедняжку Шарика. А Шарик хороший пёс. Жалко его. Ты его недавно погладил, а он хвостом вилял-вилял, руку и нос тебе облизал. Но об этом лучше никому не рассказывать — а то попадёт. Дело было такое: вечером, уже в сумерках вы с Димкой и Серёгой чеканили мяч, а он возьми да и залети через забор прямо во двор к бабе Кате. Такое уже бывало два раза. Так баба Катя мячики вилами и проткнула со злости — они ей цветы-дубки примяли. Надо было мячик спасать, хороший мячик, настоящий, футбольный. А как? Лезть через забор? Страшно! Кинули жребий — тебе выпало лезть. Чуть подождали, чтобы ещё стемнело. Перелез ты через забор, мячик нашёл, ребятам перекинул. Думал, Шарик рычать или гавкать будет. А он из будки вылез и глядит — то одно ухо вверх подымет, то другое. Будто и он удивился — и посмел же кто-то к злюке хозяйке через забор лазать. Ты тогда Шарика и погладил. Димка и Серёга с улицы шикали, мол, давай быстрее. Шарик так обрадовался, что ты его за ушком почесал — а стоило тебе отойти — он поскуливать начинал, с каждым разом всё жалостливей и тоньше. Так ты и гладил его. А только лампочка на крыльце у бабы Кати зажглась, сразу и забыл ты про Шарика от страха, мигом удрал через забор. Внизу, у вашего забора, во дворе, по своим делам побежала Жулька — ваша собачка. То ли сама она сообразила, то ли научена, но бегает она только по дорожкам, на грядках её никогда и не видели. Умная собачка, ласковая, терпеливая. Ты когда совсем маленький был — всё пытался её как лошадку оседлать. Даже мама говорила: -Жуля, да кусни ты этого разбойника! А Жуля терпела, не кусала. Навстречу бабе Кате почтальон идёт — тётя Вера. Тяжело, в перевалку идёт. Тётя Вера полная, ноги у неё болят - бабушке она, ты слышал, жаловалась. А ещё сумка толстая какая, тяжеленная! Но вот работает, носит почту, газеты и пенсию дедушке и бабушке. Опускает тётя Вера газеты в ваш почтовый ящик. Так! Пора с крыши спускаться! Вдруг в газетах программа телепередач есть?! Слезать надо осторожно, а то и шею можно свернуть. Перебираешься по коньку, садишься на корточки, и помогая себе руками, потихоньку спускаешься до ровной крыши, над бабушкиной кухней. Дальше уже пустяки. Вот и лестница. Под тобой ещё несколько ступенек, но терпения уже не хватает — спрыгиваешь. Оббегаешь дом и мчишься к почтовому ящику. Да, есть программа передач! Несёшься в дедушкину половину с криком: - Бабушка! Бабушка! Программа пришла! Месяц назад вы с бабушкой писали письмо на телевидение, просили фильм «В бой идут одни старики» показать. Очень ты этот фильм любишь, а его нечасто показывают. В прошлый раз он шёл посреди недели да ещё в десять утра - мама с папой сжалились, разрешили тебе, первоклашке, в тот день в школу не идти. Вы ведь тогда тоже с бабушкой письмо на телевидение писали и потом три месяца каждую неделю вдвоём программы в газетах изучали. С бабушкой развернули газету на столе — высматриваете. Она с понедельника глядит, ты с воскресенья. На среде встречаетесь. - Опять нету, - расстроенно вздыхаешь ты. - Так и каникулы скоро закончатся… - Не расстраивайся, - пытается успокоить тебя бабушка. - Страна-то у нас большущая, всем охота то одно кино посмотреть, то другое, пишут, поди, мешками. И смеётся, добавляет: - Такие вот как мы. Вздыхаешь в ответ — так ты надеялся… Дедушка видит твоё расстройство, говорит вроде бы как сам себе: - Ну, пойду, домик клеить… Ты тут же и забываешь про свое огорчение. Ещё бы — дедушка будет домики клеить! Дедушка идёт в комнату, к серванту. Много в серванте всякого, старинного. Тут и посуда бабушкина, и башня Кремлёвская, с термометром, и Царь-пушка, что в Кремле стоит, и слоники фарфоровые в ряд — большой, а за ним всё меньше и меньше. У самого маленького слоника хоботок отбит. Это ты так с ним поиграл неаккуратно, теперь жалеешь всегда этого слоника. Но самое интересное дедушка сейчас достанет. Это коробка — в ней всё для его домиков сложено. Какие чудесные и прекрасные крестьянские избы, и терема купеческие, старинные, с крышами-бочками, как сердечки, и сельсоветы, и колоколенки, и часовенки дедушка умеет клеить! Да всё из спичек! Картонка, клей и спички — а какая красота получается - глаз не отвести! Всё будто по настоящему выходит у дедушки. Рядок спичек положит — вот и венец, как в избе, готов. И «в лапу» клеит дедушка по углам, и «в обло, с остатком», навыпуск. И крылечки со ступеньками дедушка выкладывает, и окошки, с рамами, и даже форточками и наличниками. А то ещё и тканьки берёт у бабушки кусочек — и занавесочки в окошках получаются. Уютные-преуютные избушки выходят у дедушки. Всё ты вздыхал, что нет у тебя волшебной палочки, а то сделались бы с дедушкой на часок совсем крохотными человечками — так и посидели бы в такой избушке на крылечке, в окошки бы запоглядывали, да на колоколенку бы поднялись… - Дедушка, а давай будем на веранде клеить? - Давай, внучек, на веранде сейчас и верно — хорошо. Веранда у дедушки на лето открытая, хорошо, светло здесь. И ласточки каждый год сюда прилетают — ладят прямо на веранде гнёзда, под крышей. Нынче у них птенчики, голосят, кушать хотят. Вот взрослые папы и мамы ласточки снуют туда-сюда, носят деткам своим букашек да козявок всяких. К вам они давно привыкли — вроде и не боятся. Деда Васю отсюда тоже видно — опять он в огороде возится. И поэтому ещё хорошо на веранде, радостно! Кипит весёлая, добрая жизнь вокруг! И сердце заходится от праздничного, светлого чувства. Скоро и мама с папой с работы придут, и каникулы в самом разгаре! Хорошо как! Дедушка раскладывает на столе картонки, газетки, тюбик с клеем, ножницы, карандашик, линейку, коробки со спичками. - Внучек, а нож-то сапожный я, кажись, в мастерской забыл. Сбегай. Ты мчишься в мастерскую. Дедушка с папой её из кирпича выложили и отштукатурили, когда ты маленький ещё был. Всё бегал к ним, посмотреть, а маме говорил: - Я на стройку. Дедушка тогда откладывал мастерок: - Ну как, бригадир, принимаешь работу? - Принимаю! - радостно восклицал ты. А потом страшился в мастерскую заглядывать. Там дрель жила. Жутко ты её боялся. Как брался отец сверлить, так начинала дрель ужасно верещать-орать, что ты уши затыкал и убегал сразу к маме, хоть до этого и храбрился: «Дрель, я тебя уже не боюсь». Мастерская в самом конце двора, за времянкой и курятником. Вылетаешь из-за времянки, проносишься мимо курятника. В курятнике переполох, куры суматошно разбегаются в разные стороны, кудахчут испуганно. Оглядываешься — ага, петух, хоть поначалу тоже дёру дал, а опомнился, глядит на тебя рябиновым глазом, машет крыльями, дескать, это я тебе ещё припомню — вот полезешь в гнёзда за яичками. Напротив мастерской крольчатник. Смотришь на кроликов — они у дверок собрались, носиками водят, вдруг ты их угощать пришёл? Привыкли. А нет с собой ничего, братцы-кролики. Вечерком будет вам. Пахнет нагретым деревом, медовым, сочным клевером. И кислецой попахивает — это от кругляшиков. Эх, и забыл совсем — тебя ведь дедушка ждёт! В мастерской прохладно. На полках коричневые кофейные банки с нарисованной в профиль головой индейца и картонные синие, из-под мармелада, с важными и толстыми синьорами апельсинами и лимонами при шпагах. В них отец хранит всякие гвозди, шурупы, болты и гайки. На железном, выкрашенном серой краской верстаке большие, могучие тиски. Крутишь прохладную рукоятку — и тиски разевают рот, а тебе вспоминается сказочный Щелкунчик. На верстаке находишь сапожный нож — задняя его часть обмотана пахучей синей изолентой. Но перед тем, как выбежать из мастерской, заглядываешь в дальний угол, там у отца спущенная резиновая лодка, которую надувают, удочки, катушки, мотовильца и садок. Нюхаешь сетку садка — пахнет рекой, будто только его из воды и достали! И тогда уж несешься на веранду, к дедушке. Садишься помогать — обрезать спичкам головки с серой. Сера на спичках разная бывает — и коричневая, и зелёная, веселенькая, и красноватая. Сегодня самая обычная, скучная — коричневая. И коробки тоже обычные, ничего на них не нарисовано. У дедушки в шкафу есть целый чемодан со спичечными коробками. Каких там только нет! И рисунки на коробках разные — машины, поезда, самолёты, птички, собачки, здания всякие, олимпийский Мишка, и Гагарин даже есть. Целый день можно на коробки смотреть — вот как много их у дедушки. Пробовал ты и сам домики клеить. Но получилось совсем плохо — кривые и косые у тебя венцы, от которых стены пляшут. Рядом с волшебными дедушкиными домами такое и курятником стыдно поставить. Чикаешь спичкам головки — много уже начикал. - Хватит пока? - спрашиваешь. - Хватит, - улыбается дедушка. Понимает — наскучило тебе. Ты из комнаты приносишь сделанные дедушкой избушку, терем и колоколенку. Расставляешь на столе и, подражая дедушке, рассказываешь: - Вот избушка, батраки в ней живут, краюшку жуют. Вот терем красный, в нём купцы поживают, добро наживают, а вот колоколенка — с малиновым звоном и медным перезвоном. - А купцы-то съехали из терема, - говорит дедушка и улыбается. - Почему съехали? - Сквозняков им лётчик один наделал, вот и съехали, - смеётся дедушка. - Купцы — они, братец, такие — сквозняков не любят. Красные в тереме были из бумаги занавесочки, а ты в них самолётиком потыкал — и теперь в окнах неприютные тёмные дырки. - Я же тогда маленький был, - оправдываешься ты. Становится тебе стыдно, ведь такой пригожий дедушка сделал терем с крышей-бочкой, как сердечко, старался и радовался, что красоту и детям, и внукам подарит — все будут любоваться - вот она какая, прекрасная Русь! Стыдно — хоть под землю провались! Аж печёт в груди. Если бы ты такой терем построил, а Димка его самолётиком в окошки потыкал?! Ты бы тогда… ты тогда по кумполу бы его звезданул! А потом, наверное, горько бы ревел. Дедушка, наверное, огорчился сильно... Хочется тебе, чтобы никогда не горевал дедушка, а только смеялся и радовался! И вдруг вспоминается тебе отчего-то слышанная от дедушки поговорка: «Голь на выдумки хитра». Ты веселеешь сразу и говоришь дедушке: - Ты же говорил, что купцы бывали всякие, и богатые тоже. Тогда пусть эти богатые будут - они другой терем купят. А в этом тереме пускай батраки живут. Голь на выдумки хитра — они и придумают чего-нибудь с окошками. Придумают же? Дедушка смеётся: - Придумают. И хитёр ты, братец, ох хитёр — всех умаслил. Ты прижимаешься к дедушке, он обнимает тебя. - Дедушка, а ты не обижаешься на меня? Ну из-за окошек… - Нет, внучек, не обижаюсь. - Честно-честно? - Да чего ж мне на тебя обижаться-то? Я ведь и сам когда-то малым был, - смеётся дедушка и гладит тебя по голове. И хочется тебе и плакать, и смеяться от великого счастья… Ласточки то и дело снуют над вами, к гнёздышкам-домикам, весело щебечут- стрекочут, и птенчики им отвечают радостно. Вот и бабушка подсаживается к вам за стол. Вместе оно всё веселей! У бабушки в руках большой-пребольшой и красивый гриб. Только скушать его нельзя — деревянный он. Для штопки. Ага, вот и носки твои. Сейчас бабушка носок оденет на гриб - на нём штопать и начнёт. Бабушка одевает очки и глядит поверх них вопросительно: - Носки-то, будто горят на тебе... - Ничего они не горят, - объясняешь ты. - Это я в прихожей, как хоккеист катаюсь, на линолеуме. В носках скользить легко. А на босу ногу — совсем не скользко, вот и стираются носки… - Хорошее дело. Внучек катается — а бабушка, значит, штопай? А как не стану? Да ещё и маме скажу, чтоб обновку тебе не покупала. И что? Оборванцем будешь ходить? Снова вспоминается тебе картина, про бурлаков. Стоишь в грязных обносках, чёрные, в цыпках ноги босы, лицо неумыто — а Иван Ефремович, грозно сверкая очками, как у товарища Громыко, с трибуны зачитывает тебе решение квартального комитета — дескать, пока гражданин такой-то (и фамилию твою называет) не приведёт себя в порядок - не пускать его в тринадцатый автобус, а ещё во второй класс не отправлять и на велосипеде разрешить ему ездить только возле дома. Ох, пропащая доля совсем выходит. И к бурлакам не прибиться - нет их уж нынче. Одна тебе остаётся дорога — подаваться в цыгане, на Колхозном рынке извёсткой торговать, а то и вовсе побираться… - Бабушка! - восклицаешь ты. - Я честно-честно не буду больше в носках по линолеуму кататься! - Вот и хорошо, вот и ладно, - улыбается бабушка. И показывая на свои чувяки (бабушка в них и летом, в жару ходит), продолжает: - Бабушка в этих чувяках уж двадцать лет ходит. А если бы взялась по линолеуму в них кататься, как думаешь? Вы с дедушкой дружно смеётесь - представляете скользящую по линолеуму бабушку. И бабушка тоже смеётся. - Бабушка, а расскажи как вы раньше жили, - просишь ты. - В Милованово. Ты бабушкины и дедушкины рассказы про старую, довоенную ещё жизнь на станции Милованово слышал уж не один десяток раз — а всё просишь и просишь, чтобы ещё рассказали. Очень тебе нравится слушать, как раньше дедушка и бабушка жили на станции Милованово. Но особенно — про индюка сигналиста и корову Зойку. Дедушка был железнодорожником и труд свой очень любил. Соседи, бывало, смеялись: - Да у Андрея даже индюков и корову к чугунке тянет. Тоже — железнодорожники! Были у дедушки с бабушкой всякие индюки, были и путешественники. Однажды несколько индюков запрыгнули на платформу, пока состав стоял. Состав тронулся, мимо дедушки прогрохотал — батюшки — индюки чьи-то на платформе поехали. Зоркая соседская детвора прибежала, рассказала, мол, Андрей Иваныч, а это ваши индюки поехали. Доложили на соседнюю станцию, там сняли с поезда беглецов, эдаким же макаром и отправили их обратно, в Милованово. Но был и особенный индюк, весь станционный народ его знал и величал сигналистом. Индюк этот, заслышав поезд, мчался к путям и стоял — выжидал. И как только приближался паровоз, индюк на него громко и воинственно болбочить принимался. Проходил состав — индюк умолкал и с достоинством, медленно, будто выполнив важную работу, уходил восвояси. Подходит самая смешная часть бабушкиного рассказа. Она штопает носки и чему-то начинает улыбаться. Это верный признак — сейчас будет про корову, Зойку. Бабушка продолжает: - А Зойка?! Ой, чудила. Как поселковый пастух поменялся - новый, Фомич, чем-то ей не по нраву пришёлся. Утром я её вывожу, когда Фомич стадо на выгон гонит, а Зойка — не хочет. Я ей — Зоюшка, иди, матушка, иди. Ну, пойдёт. А только через час ботало звякает. Я в окно — Зойка стоит, и довольная! И мычит радостно. Фомичу укор вечером делаю, мол, как же ты, растяпа, за скотиной глядишь?! А он божится: - Лизавета, вот те крест, иду и всё по сторонам приглядаю, и обратно, стало быть на улицу посматриваю — аж в голове кружение делается. Вот оно стадо, улица сзаду — никого, пусто. Просёлком иду — тоже самое. А на выгоне нет Зойки! Чертовщина какая-то… Раз подошёл Митрич, станционный дворник, кличет меня из-за плетня: - Лизавета, выдь-ка на час. Я вышла, а Митрич и спрашивает: - Лизавета, вот скажи-ка мне: Зойка — чья корова? Я и опешила. Отвечаю ему: - Как это чья? Моя! А Митрич мне и говорит: - Неправда твоя. Андреева она, потому как самая есть железнодорожницкая. Вот слухай сюды. Видал я поутру, как она Фомича объегоривает. Гляжу — идёть стадо, ага. Вот, а только ровняется с нужником станционным — одна голову поджала, и резвёхенько так - шасть туда, где буква «мэ», и вроде её и не было. А стадо дальше себе идёть. И хитрющая же зараза — сразу не вышла, нет. Ну, постояла, пообождала — тогда уж появилася. Смотрю — Зойка ваша. Поглазела она туда, где выгон — что, Фомич, скушал? До московского утрешнего постояла на площади, а как проводила его честь честью — и домой. Во как. Ловко? Андрей твой ко мне, значит, сёдни подошёл, дивится — Митрич, тама в нужнике, на полу лепёха коровья! А я смеюсь на него — за ту лепёху хочу я тебе благодарность выразить, потому как эта Зойка твоя, как есть самая наша, железнодорожницкая, сознательная корова, другие туды не ходють, а всё по старорежимному, на площади шмякають... Дедушка смеётся, хохочешь и ты. Бабушка заканчивает с твоими носками и уходит на кухню, оттуда уже спрашивает: - Молочный киселик будете? - Будем! - в ответ кричишь ты. Всегда у бабушки есть эдакое — молочный ли, фруктовый кисель, виноградный сок или всевозможные компоты. Но молочный кисель — самый любимый! Длинная и узкая бабушкина кухня — целый мир со множеством удивительных вещей, старинных, особых. На кухне два длиннющих окна со старомодными плашками в ромбик - видно и беседку, увитую виноградом, и огород, и даже двор Ивана Ефремовича. Широкие подоконники цвета полуденного августовского неба уставлены алоэ и фиалками в разновеликих и разноцветных горшочках. Тут же, на подоконнике и вязальные спицы, клубки ниток, здесь и настаивающийся в баллонах хлебный мутный квас. У самой рамы несколько диких каштанов. Дедушка нанизывает их на проволочку и получаются большие и красивые жуки. Ещё на подоконнике лежат и мешочки из пёстренькой ткани. В них бабушкины пахучие травы для компрессов и отваров — у бабушки болят ноги. Когда бабушка ходит по кухне, она иногда чуть слышно поохивает, и словно эхо, под её шагами поохивают доски деревянного пола. В углу кухни громко и одышливо пыхтит, словно паровоз, большой газовый котёл, который все называют «агэвэ». Рядом, на столе с ажурными коваными боками и большой железной педалью внизу, скрывается под лакированным футляром старинная ножная швейная машина «Зингер». Иногда, когда бабушка не видит, ты садишься за машинку, и быстро-быстро качаешь педаль — машинка стучит, рядом пыхтит газовый котёл и, мнится тебе, будто на самом настоящем паровозе ты едешь на станцию Милованово. У входной двери чёрный счётчик, похожий на лицо туземного вождя, с двумя маленькими хитрыми глазками-кнопочками и большим, широко улыбающимся круглым ртом, в котором вместо зубов — ряд циферок в белых квадратиках. Под ним, на тонкой нити, будто на цепочке, свисает таинственный туземный кулончик. Это свинцовая пломба, и трогать её нельзя, так сказал дедушка. - Током ошпарит, - на всякий случай подкрепила тогда дедушкины слова бабушка, а лицо туземного вождя-счётчика в ту минуту уже не улыбалось тебе широким ртом, а хищно скалилось и шипело: «Ош-ш-ш-ш-шпарю!» Обеденный стол стоит у самого окна и накрыт клеёнкой с розами, когда-то пышными и яркими, а теперь едва видными, выцветшими за сотни солнечных дней и истёртыми тысячами движений рук и посуды. У стола — старинные венские стулья, с потемневшими от кухонного чада спинками, приятно покряхтывающие под грузом седока. Стулья совсем лёгкие, сухонькие и звонкие, если двигать их по полу. На простенке на гвоздике висит отрывной, в половину похудевший календарь жёлтой бумаги. Каждый день утром дедушка отрывает листик и на новом вслух читает о каком-нибудь празднике или событии, произошедшем в этот день. Рядом, тоже на гвоздике, висит большое бабушкино сито. В него и сейчас помещается твоё лицо. Придерживая сито одной рукой, другой можно фехтовать — ты видел состязания фехтовальщиков по телевизору, у них на голове маски, похожие на бабушкино сито. За газовой плитой (которую, впрочем, никогда не называют плитой — только печкой) полочки, укрытые цветастой тканью. Тут у бабушки много чего хранится. Притаился железный дракон-орехокол, своей пастью колющий орехи, и ещё множество всякой всячины — здесь и посуда, и разные шумовки, половники, баночки, жестяные коробочки и мешочки с крупами, мукой, сахаром и солью. Самые вроде обычные вещи. И необычные совсем. И пахнут они особенно — сказочным, старинным, далёким и одновременно близким совсем и родным, добрым, пахнут звонким торжеством весеннего воскресного утра, многими радостями длинного летнего дня и кухонным уютным теплом зимнего вечера, вызванивают широкими и шумными праздничными застольями и тихими чаепитиями за неспешными разговорами. И в вашей половине — тоже всё любимое, доброе, родное. Но у бабушки с дедушкой — другое, особое. Есть у вас удобные кресла, в них читать очень хорошо, а вот кресла-качалки, как у бабушки - нет. Она в нём вяжет или дремлет вечерами перед телевизором. А ты залезешь на него с ногами — и раскачиваешься, будто капитан на мостике во время шторма. Однажды даже на лбу шишку набил — раскочегарил качалку, её и перевернула коварная «волна», лбом тогда хорошенько ты об пол треснулся, аж искры из глаз брызнули и в голове загудело. Целую неделю потом кресло-качалку стороной обходил! У бабушки ещё кровать есть - «панцырная», железная, такой в вашей половине тоже нет. Если бабушка не видит, на ней и попрыгать можно, как на батуте. Прыгаешь до самых облаков, аж дух захватывает — а облака эти на картине нарисованы, что над бабушкиной кроватью висит, «Рожь» называется. Там тоже, как на веранде, ласточки летают, и сосны высятся… и у вас во дворе сосна растёт. Мнится тебе, что на картине нарисованы поля вокруг Милованово, где дедушка с бабушкой раньше жили. А на другой картине, «Охотники на привале» - на ней и пастух Фомич, и станционный дворник Митрич… В вашей половине и проигрыватель есть, для пластинок, на пластинках и сказок много, очень ты их любишь слушать, а вот картин таких нет, только в книжках. Ещё в бабушкином шкафу запахи совсем другие — древностью веет, столярным клеем и пряный дух идёт от залежалых вещей и давно уж свёрнутых «отрезов». У вас вот в шкафу пахнет только мамиными духами и папиным одеколоном да кожаным ремнём, который «иногда по тебе плачет». У бабушкиного шкафа и дверцы массивные, певучие, когда открываешь их — тихонечко так поют-вспоминают о своём, о давнем… А резко дёрнешь — так и охнут, прямо как бабушка, когда у неё в ногах постреливает. Бабушка тогда приговаривает: «Господи Иисусе». Вспоминаешь об этом и дверцу уж закрываешь медленно, аккуратно. И дверца поёт тоненько, тихонько: «И-и-и-и-исусе-е-е»… После молочного киселика идёшь во двор. Раньше ты в это время спал. Вспоминаешь, как лежал, словно в облачках — на мягенькой бабушкиной перине и подушке. Силился, силился не уснуть, сонными глазами водил из стороны в сторону, на картины глядел - «Рожь», «Охотники на привале» и «Утро в сосновом бору». Рядом бабушка — сказку тебе рассказывала, тихим голосом, чуть нараспев. Про Ивасика-Тарасика, что Бабу-Ягу обманул и в печь усадил. Будто качалось всё вокруг плавно — и охотники, и мишки на картинах. И бабушка словно на качелях каталась — её голос тоже вроде качался, то тише становился, то громче, а потом и вовсе неслышным делался… А теперь ты большой стал, первый класс отучился — спать и не надо днём. Хорошо! Во что бы поиграть? Вспоминаешь, что в программе «Время» утром показали репортаж о строительстве какой-то большой дороги. Уйму самосвалов показали, разных скреперов, бульдозеров, грейдеров, катков и экскаваторов. И строителей — плюхали они по грязи и лужам. Вот счастье! Никто не заругает, что по грязи — ведь строители. Скоро поедут машины по новой, широкой дороге, чернющему, только положенному асфальту. Вот бы и тебе дорогу построить, да среди хлябей пожиже. Да чтоб народу вокруг — побольше! Нашего, мастерового, весёлого! Но маленький ты ещё, не умеешь строить. Да и ни скреперов, ни катков у тебя нет. И на стройку тебя не возьмут. А хочется весёлой, бойкой, деятельной строительной жизни вокруг. Что делать? За беседкой останавливаешься у дощатой песочницы, покрашенной весёленькой салатовой краской. Это заботливые руки отца и дедушки тебе такую песочницу сладили, в тени, под вишней. В песочнице дорогу делать - оно вроде и ничего, да только там у тебя «карьер», вчера ещё начал, не доиграл. Почесываешь в раздумьях затылок, глядишь вокруг, не нужна ли где дорога? Рядом вишня, по стволу её муравьишки бегают, вперёд-назад. Будто и у них дорожное движение. У муравьишек под песочницей — дом, муравейник. Вот и бегают они от муравейника к вишне по своим делам. Малюсенькие совсем — а тащат, словно грузовички, на себе всякие соринки, пыхтят по земляным комочкам. Вот кому дорога точно нужна! Тут уже не беда, что у тебя ни экскаватора, ни бульдозера нет. Ладошку ребром поставил, прижал к земле — и давай комочки все сгребать в сторону — вот и бульдозер! А ковшиком сделал ладошку, зачерпнул песка — самый настоящий экскаватор получается! Ловкая работа! Вот и дорога муравьишкам готова, от самой песочницы до вишни. Не асфальтовая, конечно, зато из сухого песочка, ровная-ровная, без помарочки. Удобно будет муравьишкам. Сейчас пойдёт по дороге движение! Но что это? Не хотят, глупенькие, по ровной дороге песочной — лезут всё больше по земляным отвалам, «бульдозером» сделанным. Ты и пальцами муравьишек направляешь к дороге — а они всё одно — ходу дают по буеракам. Вот и дедушка склонился, глядит на твою работу. Ты недоумеваешь: - Вот, построил муравьишкам дорогу, и песочком ровненько отсыпал. А они не хотят по ней… Дедушка говорит: - У них своё соображение на этот счёт есть. Ты удивляешься и показываешь на дорогу: - Но ведь по ней же удобно, хорошо... Дедушка улыбается: - А тебя, братец, отчего ко всяким лужам да ямам тянет? А? Оттого, что у тебя тоже своё соображение. Вот и они. Соображают ведь, смотри, жизнь какая у них трудовая, артельная. А то, может, время пройдёт, они и пообвыкнутся — да начнут по твоей дороге свои грузы таскать. Ну, у тебя-то ещё вся жизнь впереди, а ждать, когда муравьишки пообвыкнутся — времени нет. Столько ведь всего вокруг интересного! За песочницей огород начинается. Целый мир — волшебный! Чудесное изумрудное кружево листочков и стебельков, летним днём кажущееся ещё нежнее от тончайшей солнечной позолоты. Дорожка из садовой плитки делит огород пополам, а от неё — влево и вправо расходятся ещё дорожки, образуя ровные грядочки. Вспоминаешь, как ты глядел иной раз из песочницы и представлялись тебе огородные грядки военным парадом стародавних времён. По левую сторону — огородное воинство: в плотном пехотном каре стоит кресс-салат, за ним, рассыпчато, как егеря — петрушка, потом ровные рядки лука, будто строй дюжих лейб-гвардейцев. А у самого забора, вдоль всех грядочек — чеснок в ряд. Повыше он остального воинства и мнится, будто чеснок - это генералы на лошадках. Генералы словно перешёптываются, чуть наклонясь друг к другу пёрышками. А посерёдке, где, наверное, самые главные генералы, а то, может, и фельдмаршал у них - машет над ними, как опахалом, своим крупным листом неистребимый хрен, словно денщик генеральский, смекалистый, такой нигде не пропадёт. И дух над этими грядками крутой, солдатский. Напротив — по правую руку — несколько кустов баклажанов. Их у вас называют по-смешному — «синенькими». Но сейчас они не смешные. Тучные баклажаны в тени листвы кажутся тебе принимающими парад важными министрами в блестящих мундирах. Да и помидоры видятся тебе вельможами, толстыми и красными от жары. За помидорами утончённые графини и княгини с жёлтыми зонтиками от солнца — укроп. А потом и всякий люд попроще: румяные девицы-клубнички да огурчики в своих соломенных шляпках. Затем и малина - словно краснощёкая детвора, рассевшись по веткам, с верхотуры за парадом глядит восторженно. Сколько скрытых от беглого взора удивительных тайн открывалось в огороде, какая кипучая жизнь представала пред тобой! Случалось тебе хорониться от бабушки в помидорных кустах, казавшихся тебе настоящими джунглями, или в малине засаду готовить на кошку Варьку — и тогда кого только ты не встречал! И толстобрюхие шмели добродушно жужжали над тобой, и осы страшным своим перегудом напоминали об ужасном - о бормашине в «зубодралке», а растревоженное комарьё зудело настырным хором. Неутомимые муравьи по земле сновали во все стороны, таскали всякие соринки, взбирались по стеблям, замирали на листьях, словно со сторожевых застав поглядывали вокруг. На колышке у помидорного куста удивлённо таращился на тебя зелёный, нескладный и смешной богомол. Неторопливо выгибаясь, будто делая упражнения, ползла по стебельку толстушка гусеница. А совсем рядом, как искусный кружевник, плёл свой узор тонконогий паук. Иной раз из земли внезапно появлялся желтотелый проволочник — несколько мгновений юлил средь комочков и столь же внезапно исчезал. Попробуй схватить такого шустряка! На травинке сидела божья коровка — маленькая, яркая, красивая, но совсем непохожая на коровку. Ты легонечко касался её пальцем и она доверчиво перебиралась на него. Тогда ты пел ей песенку, которую ещё дедушка пел в своём детстве: Божья коровка, полети на небо, Принеси нам хлеба, Чёрного, белого, Только не горелого. Бывало, распластавшись на земле средь помидорных кустов или в малиннике, наблюдая за неутомимой жизнью букашек вокруг, казался ты себе непостижимо маленьким в этом огромном мире. Нынче, взрослый, поглядишь на огород — крохотный он совсем. А тогда, в детстве большущим, широченным тебе виделся. И не только таинственной жизнью букашек завлекал тебя огород, но и угощением щедрым. Можно было и малиной посластиться, и огурцом сочным хрупнуть, и духовитый помидор сорвать, и клубничку в рот сунуть прямо с грядки, с земляным похрустом, и кислинку-щавелька пожевать да укропчиком нёбо пощекотать. Эдак вот сделаешь ревизию по грядкам, да не единожды — и сыт карапуз. А бабушка дивится потом — отчего внучек ложкой-то работает без азартного натиска? И не забыть тебе, конечно, то праздничное, волнительное чувство, когда с дедушкой и отцом весной и осенью принимались вы вскапывать огород. Радостно возвещали о весне птицы, пресный дух шёл от пробуждающейся земли. Осенью дымом от костерков пахло, пощипывало в носу. Раздолье, широта кругом — всё уж убрано. Василий Иванович, сосед, тоже с лопатой в свой огород выходил, и Иван Ефремович. Вроде как артель получалась - хорошо на душе! И нехитрым словом с соседями перекинулся — оттого и работалось радостно, дружно, в охотку. А даже и молчать, просто слушать — тоже уж куда веселей! - На фронте думал — после войны ни в жизнь лопаты в руки не возьму! - говорил, бывало, Василий Иванович, упёршись двумя руками у груди в черенок. - А возвернулся, на земельку-то гляжу — нет, братец ты мой, это уж другое совсем дело! Это уж самое нашенское! Верно говорю, Андрюха? - Верно! - отвечал ты весело, хотя и не понимал тогда ничего. Всё вокруг радовало тебя — и огород, и труд, взрослый, мужицкий, вместе с дедушкой, отцом и соседями, и вольный воздух, и раздолье, и всякое услышанное слово. Лопата у тебя была своя, с узенькой тулейкой. К ней отец приладил и черенок по росту. Черенок сделал поуже, для детской руки удобный. Лезвие лопаты дедушка острил точильным камнем. Да и грядки выделяли тебе с землёю попушистей — малец ведь. Перед тем, как зачинать, отец вручал тебе старый, ржавый, тупой ножик — чтоб с полотна да с наступа счищать налипшую землю, наказывал: - Не торопись, счищай чаще, оно тогда и легче копается. Осенью пластовали. Отец учил: - Копнешь, да и переворачивай, не разбивай. Пускай отдыхает земелька. Какие если и есть личинки вредителей — так их вот так морозцем и прихватит тогда. И отступай поменьше, не жадничай, пупок-то не тужь. А весной отец наставлял: - Теперь уж под посадку вскапываем. Отступай поменьше, да комочки разбивай получше. Чтоб пушистая, мягенькая землица была. Весной отец грабельками проходил все вскопанные грядки, все комочки собирал по уголкам, тут уж тебе было задание — все комочки мельчить-помельчить лопатой, чтобы рассыпчатая земля была. А потом отец снова грабельками проходил, выравнивал земельку так, что любо-дорого глядеть было. Тогда уж дедушка землицу с дорожек метлой сметал — и полный порядок! Помнишь ты и поныне счастливый, праздничный осенний денёк, пасмурный. Дымы от костров разносились по всей округе, ходили тучи по небу, ветерком прохладным прохватывало, последним золотом и медью ещё радовали деревья, подкидывали для костерков листвы. Картавили где-то высоко вороны. Вы с отцом и дедушкой, последний раз все вместе вскопали огород — стояли, молчали, глядели на свою работу. Дедушка сказал тебе: - Вот и хорошо, вот и ладно, теперь поотдохнет земелька, за зиму сил наберётся. А бабушка уж ждала работников на обед: супчиком нутро погреть, да крестьянской еды отведать. «Крестьянская еда» — так бабушка называла вареную картошку, порезанную дольками вместе с солёными огурчиками, лучком, да с душистым маслицем. Так и говорила: «Наипервейшая это и есть крестьянская еда — картошечка, лучок да огурчик солёный». С чёрным хлебушком налегал ты на крестьянскую еду — и поныне помнишь — до чего же особенно вкусно было в тот день! Глядел ты через большое бабушкино кухонное окно на осеннее хмурое небо, на вскопанные, чёрные грядки, на деревья. И было тебе так раздольно на сердце, так хорошо, так светло, и отчего-то и грустно слегка, как бывает только осенью. Слушал с удовольствием разговоры, хрустел огурчиком да лучком, и сама таяла во рту картошка с маслицем. С холодного ветра да на тёплой бабушкиной кухне, ел ты «крестьянскую еду» после крестьянской, взрослой работы, рядом были и дедушка, и бабушка, и отец, и мама, жарко и уютно пыхтел газовый котёл... Всяким вспоминается огород — каким разным ты его помнишь! Осенью, уже убранный, разрытый курами. Вскопанный, с набухшими от зарядивших дождей чёрными грядками, тёмными деревьями, трепещущими на ветру голыми ветвями. Или тихий, с посеребрённой первым инеем землёй. Весной — с дружными и ровненькими рядками тоненьких, изумрудных всходов и будоражащим чувством новой жизни вокруг. Летом — пышно-зелёный, с помидорными кустами в твой рост и казавшимся тогда высоченным малинником. Зимой — покрытый снегом, пустынный. Зимы в твоём детстве ещё со снежком были. Белым-бело в огороде. Утром походишь по снежной целине, позаглядываешь в ямки следов — снег в них с синевой. А вечером, в сизых сумерках, наигравшись на улице в хоккей, весь будто ледышка, снова заглянешь в огород. Походишь со скрипом по сине-лиловому снегу, да и плюхнешься на спину прямо посреди огорода. Тишина вокруг. Так тихо бывает, только когда идёт снег. Слышно даже, как мягко шелестят падающие на куртку снежинки. Из труб вьются вверх дымки. Валит снег. Небо низкое. Мнится — протяни руку — и ухватишь его тёмно-серый, нависший полог. Долго смотришь на небо, на кружение тысяч снежинок. Налипают, тают снежинки на ресницах. Плывёт всё вокруг, лучится — и небо, и дымы, и снежный хоровод… В окне бабушкиной кухни загорается жёлтый, тёплый, уютный свет, и в этом свете под окном снег весело искрится золотом и серебром. Красота! Встаёшь, отряхиваешься и радостно, сипло поскрипывая снежком на морозе, бежишь домой — там тепло, хорошо! Следующим утром выйдешь во двор — а уж оттепель началась, воздух сырой. Снова пойдёшь в огород — позаглядываешь в глубокие свои следы — в них снег у земли зажелтел мокрой кашицей. Не хочется, чтобы таял он — ни в хоккей поиграть, ни с горки на санках не спуститься. И с крыш вот грустно капает так: - Та-ет, та-ет, та-ет… Между огородом и бабушкиной половиной, рядом с песочницей, раньше была беседка, увитая виноградом. В ней по теплу любили вы повечерять всей семьёй, а уж в выходные собирались и на завтрак, и на обед. Но особо вспоминаются первые майские погожие дни, с почти летней теплынью. В беседке нежное солнышко, будто условившись с молодыми виноградными листочками, играло мягкими бликами. Скворцы наперебой, разноголосо напевали вам о разных чудесах, какие видели в далёких жарких странах, о синих морях, над которыми летели домой. Громко балакали хозяйственные сороки, и казалось тебе, что расспрашивали они скворцов про чужедалье: - Ч-ч-чи вкусны там калач-ч-чи? Ч-ч-чи встреч-ч-чалися грач-ч-чи? Ч-ч-чи остались басмач-ч-чи? Бач-ч-чили? Не бач-ч-чили? Воробушки ошалело носились лёгкими стайками, ловко перепархивали с ветки на ветку, заглядывали в беседку — чем можно поживиться, вдруг перепадёт чего? А воздух... Какой стоял воздух! Вдыхал ты его во всю грудь — и голова кружилась, словно от хмельной настойки: было в нём и медовое благоухание белоснежного цвета дерев, и вольные ароматы молодого разнотравья, и дыхание угретой земли, и едва уловимый на мгновенье запах — тёплого птичьего пера. Весна пришла, настоящая, раздольная, тёплая, радостная всякому живому сердцу. Вся семья рядом, за столом. Ты слушаешь разговоры. И празднично, светло, радостно на душе! И свет будто праздничный, радостный, и запахи, и пение птиц, и всё вокруг светлое, ясное, праздничное! И мама, и отец, и дедушка, и бабушка, и сестра — родные, любимые — тоже светлые, праздничные, ясные у них лица! Зачинается, расцветает буйно жизнь вокруг, расцветает и твоя! Часто вспоминается тебе большая и глубокая тарелка. В ней салат, заправленный маслом — огурчики, помидорчики, лучок. А на дне — самая вкусность и есть — помидорная юшка с маслечком! Розовая она от помидорного сока, на весеннем солнышке весело поигрывает янтарём, празднично блестит масляными пятнышками. Мякишем белого «кирпичика» макнёшь в юшку, размякнет он — и готово дело. Поднесёшь мякиш ко рту, да и задержишь — ах, до чего душисто и пряно — помидоркой да маслечком вкусно и остро, аж до приятной щекотки в носу пахнет. Повдыхаешь-повдыхаешь, насладишься — тогда уж и сунешь в рот. Вку-у-у-усно! Дедушка улыбается: - Помидоры-то, хоть и тепличные, а духовитые! И маслечко духовитое — с базара, как говорит бабушка. С Сенного рынка. Прохладно, сладостно во рту от помидорного сока, и тёплая горчинка от маслечка, и кислинкой чуть ощутимо и приятно пощипывает язык — привкус от солёного огурчика. И поныне ощущаешь тот вкус явственно. Уж и мама, и отец, и бабушка, и сестра старались — сколько всего лакомого готовили, а вот больше всего запомнилась тебе салатная юшка с белым хлебушком в те майские дни. И сколько потом не перемакал хлеба во всяческие салаты, всё одно кажется - нигде больше такой вкусной и не довелось отведать. Ещё вспоминаются вечера августовские. Уж темно на улице, оконца уютно желтеют светом. На небе звёзд — россыпи, помигивают тебе загадочно. Опускается прохлада после жаркого дня, от огорода веет свежестью, мокрой землёй — отец с дедушкой поливали. Журчит тихонько где-то вода, шуршит по листочкам — наверное, это деда Вася тоже поливает огород. Уже поют свои колыбельные песни сверчки. В беседке горит лампочка, кружатся вокруг, льнут к ней глупые мотыльки. Отец режет громадный полосатый арбуз — слышится спелый, глухой потреск. Аромат стоит пышный, свежий, медовый. Ты двумя руками держишь большую скибку и въедаешься в малиновую, нежно-сочную, сахарную мякоть. Губы, нос, подбородок, щёки едва ли не до ушей — липкие. По рукам течёт арбузный сок, до самых локтей. Руки тоже липкие, сладкие. Вкусно! Звонко, весело, дружно стучат о тарелки, попрыгивают арбузные косточки — вся семья угощается. Закроешь глаза — будто артель счетоводов на счётах споро работает. Нахваливают все арбуз — сладёшенек! Бабушка с хлебом вкушает. Такая у неё, говорит, с детства ещё привычка. Ты тоже пробовал, с хлебушком-то, но не по вкусу пришлось. Бабушка шумно вздыхает. Всё, дескать, наелась. Через минуту в руках у бабушки нож — она на меленькие кусочки неспешно нарезает арбузные корки. Большое это для курочек лакомство, завтра их порадует бабушка утречком. А сейчас они уже спят. Сладко, наверное, спят? Конечно, сладко. Ты налопался арбуза — и теперь клонит ко сну. Набегался за день. Слушаешь неторопливые, тихие разговоры. И так хорошо — под мерный, уютный постук бабушкиного ножа слипаются глаза, будто и они в липком, сладком арбузном соке... Кажется — давно это было, очень давно. А вот, как тогда — закроешь глаза — и снова всё-всё слышишь в точности. И колыбельные сверчков, и журчание воды, и мерный постук ножа, и разговоры, тёплые, тихие. И тепло тех вечеров — летнее, семейное тепло согревает тебя и поныне. В беседке ты и читать начинал, дошколёнком ещё. Когда уж запомнил все буквы, отец первый раз посадил тебя читать именно в беседке. И первую книгу помнишь. «Что я видел». Борис Житков написал. Поначалу совсем тебе не понравилось это занятие. Нудное. Пока-а-а по складам прочитаешь строчку — умаешься. А их вон сколько — целую главку прочитать отец велел. Прочитаешь строчку, вторую, третью… И строчки совсем коротенькие, дальше вон какие длинные начинаются. Да за что такое наказание? Вздохнёшь тяжко, и дальше читать принимаешься, по складам, вслух: - И ме-ня за э-то на-зы… Деда Вася вон с Иваном Ефремовичем чего-то смеются. О чём они разговаривают? Охота и тебе послушать. О, кошка Варька в малине дрыхнет. Вот, значит, где она спряталась. Ничего, дочитаешь, так нагонишь её, а то — ишь, разлеглась. Так, где остановился-то? Ага, вот, нашёл. И снова водишь пальчиком: - На-зы-ва-ли, называли, По-че-муч-кой. Ме-ня в-се т-ак… Вот и сестра, и мама, и папа — все быстро читают. Сразу всё понятно, и слушать их любопытно. А тут — пока слово одно одолеешь… И ведь книга, должно быть, интересная. На картинках — чего только нет. И паровозы, и машины разные, и метро, и пароходы, и звери всякие. Забыв уже про чтение, снова глядишь на чёрно-белые картинки. Тут и про танки, и про парашютистов! Сколько всего тут интересного — и шалаши, и трактора. Вот бы и тебе в таком шалаше пожить! Эх… Ну почему же так медленно читать выходит? Что за мука? Вот бы враз одолеть эту науку, научиться быстро — вот было бы дело! - Ме-ня в-се т-ак на-зы-ва-ли… Как закончилась главка, радостно захлопнул книгу и домой — отцу сообщить! - Ты чего такой развесёлый? А то сидел да вздыхал так тяжко, будто в угол тебя поставили, - спросил отец. - Не понравилось читать тебе? - Нет, - ответил ты и расплакался неожиданно и для самого себя. - Вот у вас, взрослых, быстро получается, и интересно, а я пока-а-а прочитаю… - Вот тебе на, - принялся успокаивать тебя отец. - Ты не плачь, а послушай. Я тебе когда первый мяч подарил, ты по нему и ударить толком не мог — а теперь, вон, ничего, голы забиваешь, когда с ребятами в футбол гоняете. Так? Так. А почему? Потому, что дома не одну вазу грохнул — тренировался, мячом стучал. Вот и здесь также. Потренируешься — ещё и лучше нас читать станешь. Скоро сам и увидишь! Ты, конечно, втайне поревел ещё и не раз от своего чтения. Ну никак не давалось тебе оно. Бывало, слезинки и на страницы, прямо на строчки капали — такая была мука. А потом… уж и не помнишь теперь, как это было потом. То ли отец неволить тебя совсем уж не стал, то ли ещё чего — но отступился. Так ты Бориса Житкова и не дочитал… Вольница опять началась, привычная, без главки в день. Стал ты, как и раньше, в книжках только картинки и рассматривать. А затем, уже первоклашкой, в книге с картинкой интересной где и читать стал понемногу. Потом и вовсе — и «Рассказы о русском флоте» Митяева целиком прочитал, и про пионеров-Героев, и над проделками Карлсона хохотал. С замиранием сердца узнавал ты о славе русского воинства из замечательных книг для мальчишек, написанных Сергеем Алексеевым: «Орда. Куликово поле», «Грозный всадник», «Рассказы о Суворове и русских солдатах», «Птица-слава», «Богатырские фамилии». Так и стал читать, на радость маме, отцу и сестре. Сколько далёких, волнительных, наполненных захватывающими приключениями путешествий начинались в милой, увитой виноградом беседке?! Вот ты по асфальту, со скрежетом выволакиваешь из беседки стол — у него металлические ножки, но столешница легкая, из текстолита. Стол и такие же лавки сделал отец. Он же вкопал и квадратные, железные столбы, окрашенные бордовой краской. На столбах крючки. Как же замечательно придумал отец! Ведь на эти крючки… Ах, какую прекрасную штуковину можно повесить на эти крючки! Гамак! Устроишься в гамаке с книгой: «Рассказы о русском флоте» Митяева или «Водители фрегатов» Чуковского — и вот ты уже далеко. То берёшь на абордаж шведский фрегат «Элефант» при Гангуте, то палишь из пушки по кораблю османского капудан-паши у мыса Калиакрия, то вместе с Крузенштерном и Лисянским совершаешь кругосветное плавание, а то и в поисках капитана Гранта пересекаешь океаны и континенты. Отложишь книгу, закроешь глаза — как самый настоящий ты моряк, после тяжёлой вахты отдыхаешь в гамаке на нижней палубе. Тихонько, по-корабельному поскрипывает он под тобой, покачивается, будто волнуется море. Раскачаешь гамак — вот и буря ревёт, и волны вздымаются, словно горы, и швыряют по сторонам твой корабль, швыряют так, что аж дыхание перехватывает. Книг у вас всегда было много. Мама и отец любили читать, старались и для вас с сестрой - много было прекрасных детских книг. Есть они и поныне. Тогда, в детстве, библиотека была в вашей с сестрой спаленке. Книжные полки высились под самый потолок — и во всю стену. Бывало, что за иной книгой по-обезьяньи лазил ты наверх по книжным полкам. И сейчас, сейчас видишь ты родную спаленку своего детства, слышишь тот особый, ни с чем несравнимый, приятный запах множества книг. Книжные полки, две кроватки, разноцветная, полная далёких и таинственных стран политическая карта мира на стене. Секретер с откидным столиком в углу, у окна, с настольной лампой, множеством тетрадок, учебников, альбомов, циркулей, карандашей и славно пахнувших одеколонцем фломастеров. За секретером сестра Наташа уютными зимними вечерами при тёплом свете настольной лампы учила уроки, решала задачи. Потом она перебиралась в свою кровать, поджимала ноги, и читала. Ты же занимал секретер - рисовал в своих альбомчиках и тетрадках «тринадцатые» автобусы, сражения, парусники и гигантские стройки. - А что ты читаешь? - иногда интересовался ты. - Тургенева, - отвечала Наташа. - А я знаю Тургенева, - важничал ты. - Это такая улица в городе есть. Иногда ты разглядывал Наташины учебники. Некоторые тебе не нравились. Картинки в них были совсем непонятные — какие-то «графики» и «фигуры». А вот учебники по истории, географии — другое дело. Рассматривал ты в них гравюры стародавних сражений, карты военных действий, дворцы и лица людей, давно живших, и оттого казавшихся загадочными. Любил смотреть ты и на фотографии полей, лесов, рек, далёких пустынь, джунглей и ледяных скал. Уютная спаленка... Сколько прекрасных, радостных, наполненных новыми ощущениями и открытиями дней начинались в вашей милой спаленке. Каждое утро из кухни доносились позывные радио — переливчато звучали «Подмосковные вечера», затем следовал сигнал точного времени, диктор добрым и спокойным голосом называл московское время и слышались позывные песни «Родина слышит, Родина ждёт». И уже через минуту отец непременно громко размешивал ложечкой сахар в чашке с чаем — будто радостно и звучно трезвонил новому благому дню. Ты открывал глаза — сколько всего ожидало тебя! Прыгал на подоконник и глядел в окно — что там во дворе, на улице, в мире?! Весна и лето лились в окошко солнечным, ласковым светом, шумели звонкими птичьими песнями, задорным щенячьим лаем. Осень барабанила по стеклу дождевыми каплями, шуршала на крыше, журчала водой в переполнившейся за ночь кадушке, поставленной под слив водосточного желоба. С глухим ширканьем большой деревянной лопаты приходила зима. Услышав этот звук, ты, будто ужаленный, нёсся к окну и забирался на подоконник, открывал форточку, протягивал ручонку. Снег! Снег! На улице ещё темно — а всё такое белое, чистое, радостное, праздничное! Всё-всё новое! Забор и почтовый ящик — под толстыми снеговыми шапками. И ветви дерев — тоже облеплены пушистыми снеговыми шапками. Отец чистит снег у крыльца, и шапка и куртка на нём будто тоже из снега — так валит! Отец грозит тебе пальцем и улыбается: - Закрой форточку! Простудишься ведь! Голос его кажется глухим каким-то, необычным, но и он радостный, праздничный. Ты смотришь на уличный фонарь — и в жёлтом свете его рябит от крупных снежных хлопьев. Бегаешь от одного окна к другому — и из кухни, и из спаленки, и из родительской комнаты глядишь на снег, на дивный двор, ставший другим. Ликующе колотится твоё сердце в предвкушении нового, огромного, радостного дня! Будет и хоккей, и санки, и снежки, и крепость снежная! И чай с морозца на тёплой бабушкиной кухне! И нарядная новогодняя ёлка празднично подмигивает тебе разноцветной гирляндой, блестят торжественно шары, струится серебрецом дождик, а наверху рубиново горит звезда — скоро Новый год! И запах у ёлки особый - волшебный, весёлый. И мандаринками пахнет, а на кухне — утренней яичницей. Хорошо! Только бы снег не заканчивался! Пусть сыпет снежок, ещё и ещё, пусть наметёт большущие, прекрасные сугробы! Сколько их было — таких разных, огромных, волшебных дней. Если и случались слёзы , синяки или шишки — быстро они забывались в той удивительной поре жизни. Дни заканчивались, но их было не жаль — ведь впереди были новые, добрые, счастливые. Их было не жаль, но и расставаться с ними не хотелось. Не хотелось ложиться спать. Конечно, после детского садика, великого множества игр, впечатлений, вопросов и ответов, иной раз под вечер слипались глаза. И когда ты «готовился в космонавты» - до одури накрутился на диске здоровья и, не владея собой, плюхнулся на родительский диван и тебя потом весь вечер мутило — даже тогда ты не хотел засыпать, словно боялся забыть что-то из уходящего дня или пропустить новое, радостное и значительное. Ты лежал под ватным своим, тёплым одеяльцем. Рядом, примостившись на краешке кровати, мама читала тебе сказки. Ты закрывал глазки и погружался в чудесный, сказочный мир. Дыхание твоё становилось ровным, тихим. Мама потихонечку пыталась встать с кровати, а ты ошалело открывал глаза и говорил: - Я не сплю! Мама смеялась, снова устраивалась рядом и продолжала читать вслух. Помнишь, как однажды вечером ты попросил маму рассказать свою сказку, про маму «Волгу», папу КАМАЗа, и их сына — непослушного «Жигулёнка». Мама, уставшая на работе, приготовившая ужин, постиравшая твои перепачканные в садике вещи и переделавшая ещё уйму всяких домашних дел, прилегла рядом и повела рассказ о приключениях маленького, непослушного «Жигулёнка». И вот дело дошло до кульминации — неслуха «Жигулёнка» на большой трассе, по которой могли ездить только взрослые машины, остановил строгий инспектор ГАИ. Такого развития сюжета в ваших сказках о семье «Жигулёнка» никогда ещё не было и ты весь аж замер в ожидании. Казалось, что и дышать перестал от волнения за судьбу озорника. Но мама вдруг замолчала… И вместо продолжения сказки послышалось тихое мамино сопение. - Мам, мам, а дальше? - ты теребил маму за руку. - Мам, а дальше что? - Что? - откликнулась мама. Её мутный взгляд растерянно поблуждал по комнате и остановился на тебе. - А дальше? Ну, в сказке. Мама закрыла глаза и произнесла едва слышно: - В сказке… Мама глубоко вздохнула, несколько раз сладко почмокала губами и тягуче, тихо забормотала: - А велосипедик тогда и говорит: «Здравствуй, мама Света...» - Какой велосипедик? - приподнимаясь от подушки, перебил ты маму удивлённым и разочарованным голосом. Ещё бы — ведь так увлекательно всё начиналось, инспектор ГАИ... и на тебе — какой-то велосипедик. В своей кровати, с каждой секундой всё громче, хохотала сестра Наташа. Мама открыла глаза, непонимающе смотрела то на твоё изумлённое лицо, то на заразительно хохотавшую Наташу. Она не сразу и смогла поведать маме, отчего так смеётся. А когда рассказала — вы уже втроём заливались до слёз. Из ванной появился отец, глядел на вас - а вы всё покатывались и слова вымолвить не могли — так хохотали, до боли в животах. Отец улыбался, выжидал не одну минуту. Как рассказали отцу историю — тогда уж снова, вчетвером смеялись до слёз. Так нахохотались, что ты и про инспектора ГАИ забыл. Мнится тебе, что в тот вечер каждый из вас засыпал со счастливой улыбкой на лице. И даже не мнится — ты знаешь это точно. А сколько радости было, когда на праздники приходили к вам гости. За день, а то и за два, и на бабушкиной кухне, и на вашей - по вечерам дым стоял коромыслом! В помощь приходила бабушка Галя, тётя Нина — мамина подруга. На вашей маленькой, уютной кухоньке было и не повернуться. Все при деле! И начиналась круговерть шипящих сковород и булькающих кастрюль на плите, от духовки жаром веяло — пахучим, вкусным. На столе раскатывали тесто и тут же что-то нарезали, по-пулемётному проворно стучали ножами. Обычно в такие моменты из кухни тебя удаляли — чтоб не мешался. Но иной раз, когда случалась нехватка рук, призывали на помощь: - Ну-ка, сила мужицкая нужна, помогай! Тебя ждала прикрученная к столу серо-блескучая, чугунная мясорубка. Бывало — справлялся и одной рукой. В такие моменты казался ты себе силачом. А случалось, что и едва выходило — тогда двумя руками брался за ручку мясорубки и, покраснев от натуги, с усилием проворачивал её. Иногда даже стол ходил ходуном от твоего усердия. Рядышком нарезали репчатый лук, иной раз кидали и тебе в мясорубку — ох, и щипал он глаза, до слёз щипал. Слёзы лились, а ты с ожесточением проворачивал ручку — сейчас, дескать, отомщу, перемелю злодея! Ты засыпал в своей кровати, а из кухни до глубокой ночи доносились приятные звуки - весело там звенела посуда, дружно стучали ножи. Ты засыпал и думал о том, что завтра придут гости. Весело-то будет! Скорее бы уже завтра, скорее бы утро… А утром носили столы-тумбы, лавки, табуретки, стулья. Если в тёплую погоду — так во дворе составляли, длинным рядком, стелили скатерти - будто белоснежный поезд получался. Ежели ненастная или холодная пора стояла, тогда накрывали в вашей иль дедушкиной половине — а, бывало, что и в обеих сразу. Когда случалась нехватка — стулья, табуретки, столы-тумбы носили и от соседей. Помнишь, как на каждом шаге весело и глухо бомкали тяжёлые, раскладные столы-тумбы, точно и они радовались. Надоело стоять без дела по углам, будто наказанные они, вот и радовались тоже — ждала их праздничная, настоящая работа! Бывало, что и мебель — диваны и кресла - сносили в другие комнаты, а случалось, что и вовсе во времянку! Вроде целый переезд — такой ералаш творился! И столы, соединённые друг с другом, накрывали в двух комнатах. Всякими буквами — и «П», и «Г», и даже «Ш» составляли столы. И праздники отмечали, и дни рождения, и свадьба даже была. С утра везде такая кутерьма! Бегали все, кто куда: кто опять в магазин, кто за картошкой в кладовую, кто с миской зачем-то во времянку. Почему-то вдруг исчезал петух, который больно клевал тебя. Ты бежал к отцу, а он только отмахивался: «Потом!» и гремел железной дверцей — из подвала доставал домашние закатки в трёхлитровых баллонах: огурцы, помидоры, компоты разные. Окно кухни в вашей половине и не закрывалось. Только и слышно было оттуда: - Принеси от бабушки большую кастрюлю. Какую? Она знает какую. - С грядки собери петрушки пучок, поприглядней только! Потихоньку собирались гости. Женщины помогали накрывать на столы, мужики же держались в сторонке, курили часто, покашливали сдержанно, держались задумчиво за подбородки, говорили тихонечко. Начинали с погоды, затем уж о всяком. Появлялся дядя Боря, папин товарищ — и тут уж все собирались вокруг него. Дядя Боря — крупный мужчина, больше него только дядя Сюня. Столовые приборы в его огромных, рабочих руках казались совсем уж малюсенькими — будто из девчачьих игрушечных наборчиков. Голос у дяди Бори зычный, громкий. Брюки он носил по старой моде, широкие, как в пятидесятые, с ремнём высоко на животе. Любую, даже самую обычную историю дядя Боря умел рассказать так, что все вокруг — мужики и женщины, старики и дети - хохотали до слёз. А уж всяких смешных историй он знал несметное количество. На самый простой вопрос: «Боря, как дела?» – отвечал так, что мужики вокруг оглашали двор приступами хохота. И тогда все уже понимали — пришёл дядя Боря. И детвора спешила к дяде Боре — на радость вам он неизменно приносил с собой новые головоломки, сделанные из подшипников и разных деталей. Над иной головоломкой и взрослые мужики собирали на перекурах целый шумный консилиум. Руки у дяди Бори были золотые, а слесарной смекалкой своей, отец говорил, удивлял многоопытных инженеров. Казённую водку дядя Боря никогда не жаловал, всегда приходил с продуктом собственной фабрикации, огромной бутылкой с заточенным в ней большим корнем женьшеня. Пил он много, но, казалось, никогда не пьянел. Ты всегда радовался, когда дядя Боря приходил к вам. Все рассаживались за столы. Мужики, табашники - так, чтоб сподручней было выбираться покурить. Звенели азартно хрустальные рюмки, бокалы, веселый шёл перестук вилок, ножей и тарелок. Оживлялся разговор. Ты любил сидеть и слушать, всё было интересно — о чём говорят? Женщины — о житье-бытье своём, о детях, внуках. И про смешных каких-то рассказывали — про шуринов да золовок. А то и страшноватое слово звучало - «деверь». Который «водкой баловался». «Деверь» - на «зверь» похоже. И ты думал: «Надо у дедушки спросить. Что за деверь такой, который водкой балуется? Вы с дедушкой, наверное этого деверя и видели как-то — его, пьяного, помятого, милиционеры с конечной остановки трамвая под руки вели, а он страшным голосом песню горланил!». Мужики, конечно, больше о политике рассуждали, о футболе, о разных фрезах и шпинделях. Ещё дядя Игорь рассказывал, как у них в цеху кому-то на неделе оттяпало два пальца. Если бы женщины говорили о шпинделях — тебя, наверное, тоже рассмешило бы это слово. Но его произносили мужики — и ты понимал — они говорят о чём-то рабочем, серьёзном, суровом. «Вот так оттяпает два пальца этим шпинделем — и будешь деверем кричать» - со страхом думал ты и с ещё большим уважением глядел на мужиков. Разговоры делались громче. Закрывал на секунду глаза и казалось, будто ты на Сенном рынке — шумно, раздольно, бойко, весело. Хохотали дружно — дядя Боря рассказывал очередную историю. Во дворе, на перекуре, раскрасневшиеся мужики с великим азартом продолжали начатый за столом спор о каком-то «дифференциале» - их слышно было и в доме. Спорщики чертили руками что-то в воздухе, что-то куражливо раскручивали и закручивали воображаемыми инструментами. Бушевали там страсти, но без злобы, без единого бранного слова — такого на ваших застольях не водилось. Смешно было наблюдать за ними. И жаль, что не поспеть тебе и спорщиков послушать, и дядю Борю. А потом, в самом разгаре, когда за окнами уж темнело, дядя Боря громко говорил: - Эх, хорошо… Все ждали от него новой смешной истории, а он несколько мгновений молчал, глядел куда-то далеко-далеко, в одному ему ведомые края и, вдруг, закрывая глаза, запевал. Песню тут же подхватывали женщины, а мужики выдерживали паузу, но тоже вступали — поначалу тихо, вроде смущённо как-то. Песни пели старинные, не магнитофонные. И удалые, с дядиным Бориным подсвистом и чьим-то залихватским эхканьем, и протяжные, грустные, долгие. Ты глазел по сторонам — и необычно было, и весело, и боязно отчего-то. Мужики подпирали головы натруженными, большими кулаками, глядели вниз. Женщины с тревогой и нежностью перебирали тихонечко скатерть или салфетки, закрывали влажно блестевшие глаза или смотрели невидяще, куда-то поверх друг друга. В такие мгновения казалось, будто не за столом они были. Где были они, о чем думали тогда? Вспоминали своё детство, свою молодость? Поминали дедушек и бабушек, отцов и матерей своих? Или устремлялись вглубь старозаветных времён, ведомые острым чувством родства, исконного, сердечного слова, соединившего неизбывные юдоли и радости, каким жили и они, и многими веками предки их? А, может быть, вместе с тем, пытались углядеть — какая жизнь ожидает их детей и внуков, в каком мире им жить доведётся? Разноголосо пели, но с тою слитною душевною силою, какая веками собиралась и крепла на неоглядных русских землях. Ты тогда, конечно, не мог понять и объяснить этого — но чувствовал что-то... Что-то такое, отчего и тебе хотелось и плакать, и смеяться, что-то такое, отчего мурашки ходили по твоему телу будоражащими, горячими волнами. Расходились уж поздними вечерами. Кто и с песнями, а кто умудрялся и не в своей обуви уйти — разное, весёлое было. Дышали на тебя вином, целовали, тискали, и вверх иной раз подкидывали радостно, жали руки, наказы давали — родителей слушаться, учиться прилежно. Ты рос, менялся, и улицы, люди, страна, жизнь вокруг — всё менялось. И встречи за столами всё чаще и чаще становились горькими тризнами. Многих, многих уж нет нынче на этой земле. Но любимые лица, голоса их, такие разные — ласковые, радостные, задумчивые, хмельные — живут в тебе. Пусть и нечасто, но оседает пелена суетливых будней, и видишь ты родные лица, слышишь их голоса — вместе с ними возвращаются отрадные, ясные дни детства и чувствуешь - лицо твоё озаряется другой, особенной улыбкой. Вот и сейчас глядишь ты на отчий дом и улыбаешься. Сквозь слёзы. И горестные, и счастливые это слёзы — многих и многого уж нет, но ведь было… Было… Какое же счастье, великое счастье в том, что это всё было! И есть! Есть! Хоть и растерялось немало — но осталось в тебе многое, такое одновременно и близкое и далёкое, светлое, дорогое. Осталось — и не выветрилось ни брыкливою, безрассудною молодостью, ни суетой житейской. Осталось — и живет, внутри, в душе. Спасибо тебе, отчий дом! Дедушка, бабушка, отец, мама, сестра — спасибо и поклон земной вам! И всем, всем, кто бывал в вашем доме и ныне бывает — спасибо! За всё то, что жизнью своей рождали в тебе. За всё то, что и в ненастные мгновения согревает сердце и освещает твой путь и поныне. За удивительные, прекрасные, светлые времена счастливого детства... |
|||||
Наш канал
|
|||||
|
|||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
|||||
|
|||||