Владимир ПЛОТНИКОВ (Самара)

Главы из романа "Московит и язовит"

Том 4. "Псков и псы"

 

Глава 1. Сероглазка Паула

Мертвецкая ночь. Ни зги, ни огонька, и тишина. Лишь изредка: «Цок-цок-цок». И с каждым цоком — ближе, ближе. Вот уж и уши рвёт, но выколи глаз — вокруг черно. И кажется, что цокают и спереди, и сзади, и с боков, сжимая, плюща страхом, учетверённым, диким, нездешним. Сдаётся, что ты их не видишь, а они тебя насквозь…

Из волховского скита ты один уцелел. Скит батюшки… Сам государь Иван Васильевич, не раз звавший отца Ермила на гаданья, дозволил скит близ Коломенского поставить. И жили там без горя года два.

Так нет же, туча-бурча татар нанеси. Девлет-Гирей1 с ордою навалился. И отца, и товарищей его, и женщин, и детей на зорьке пожёг-порубал. Тебя спасло, что не в избе был — по лесу козу убеглую искал.

И вот сидишь-дрожишь с ней у Велесова омута2 .

«Цок-цок» — совсем рядом уже. И разом из мрака, слепя, забликовали латы. Откуда-то сзади, один за другим, зареял кумач факелов. Тебя с козой окаймили радугой, к краю оврага прижали. Коза, жалобно замекав, прижалась, ты — к ней. Оба знобко дрожали.

Один соскочил с коня. Кряжистый, в богатом, исчеканенном панцире и татарском шлеме с волчьей опушкой. Медленно и зловеще подбирался к сростку козочеловечка.

Приблизясь, двумя пальцами вздёрнул твой подбородок.

— Ти тоже бели халат без кушяк? — хрипнул, разглядев холщовое без пояса рубище — как у всех обитальцев перебитого скита. Жирно лоснящееся лицо поигрывало щеками-грушами.

— Зарэзи, зарэзи всю ващ рус-огуз-шайтан, каргышлы, бэдбэхет. Кичке ашка к???3 .

Трое спрыгнули на землю и, вытянув руки, вполуприсядь пошли на ловлю. Козочка мекнула, заметалась по краю оврага.

Выхватив кинжал, главарь занёс его...

«Фьюх, фьюх, фьюх». О, эти тонкие хлёсткие свисты. Два всадника, запрокинувшись в седле, сползали наземь. Из спин торчали пёрышки стрел.

— Мирза, руслар! Вортынскай! — в ужасе завопили татары.

Мирза блеснул лисьими зенками и резанул, целя в глаз. Ты судорожно дёрнулся, лезвие пропахало нос. Смола залила глаза.

Последнее, что слышал — тяжёлые всплески. Басурмане, как были верхами, попрыгали в Велесов омут.

А спереди — громкие родные голоса. Кто-то поднял тебя на руки.

— Звери! Мальчонке нос оттяпали… Слава Богу, прибить не успели!

— Ну-к, подсвети чуток. Эге, да вить парубок-то из скита Ермила-Волхва, — мягко и тепло дохнул в самое ухо тот, кто нёс. — Мне государь обещался, как погоним чертей, по грамоте обитель поставить. На Рязанщине. Уж и место приглядел у Рюм-озера4 .

— Ты, князь Григорий, да в келью монашью? С меча на крест?

— Государева воля. Да, жаль убили Ермила-Волхва, рассчитывал на скит его. А это, похоже, сын его. Эй, не дуруй, куда козу прёшь? Она орде не далась, а ты… Возьму её в обитель на развод. Пахом, огня подай, мальчонке нос подклеим. Степушка, ты меня слышишь?

Ты открыл рот, но не осталось в нём ни слов, ни звуков. Онемел.

— Гады, что содеяли! Речь потерял. Ну, ничё, нос залечим —прожилочка колечком завьётся.

— И как же тебя звать теперича, князь Григорий?

— Олимпием…

*          *          *

…Проснулся от запаха. Сырой, с жестяной кислинкой — будто бы кто гвоздём по камню пропахал. Степан не сразу понял, где он. Потолок высокий, каменный, стены в обоях с прожилинами смолы, а оказалось — клея. Кожа горела, а внутри — вроде ваты. И слабость. Тело ломит. Левый глаз склеился — веко будто к щеке приросло.

Пальцы поползли к носу — шов. Не рубец. Шов — «Ничего себе, прожилочка колечком» — словно кто-то сшил там кожу, как мешок. Олимпий и сшил — ровнёхонько девять лет прошло.

Тихун не кричал. Он тихо выл. Как будто по новой вырвали из него голос, и теперь тот жил отдельно — где-то внизу, под тем яром, куда ухнул злой мирза, и над которым сам он остался навсегда маленьким и безъязыким. Неужто немота вернулась?

— По…ли…икашка…

Сладко прихрапывающий Молчок встряхнулся всей медвежьей горой:

— Ты, чё, Стёп? Сон опять что ль?

Да, опять этот сон. Сон, мучивший его каждую неделю, покуда речь не вернулась. И вот снова. Зачем? Голос, тьфу-тьфу, не пропал. В груди потеплело. Рядом верный Молчок. С ним сдружились в обители отца Олимпия. Молчок такой же был сирота, отбитый у ногайских людоловов, что спалили его деревню, а уцелевших в полон угнали.

 

Шевригин стоял у распахнутого окна. Позади копошился Поплер. После завтрака — дальше на север. Но что это? — внизу, на площади, собираются люди. Кто с верёвкой. Кто со скамейкой.  Кто с плетью. А кто-то — детский стул несёт, будто зная: ей будет плохо стоять.

Он не видел её лица. Он видел её юбку. Видел и не мог оторваться: серая с мелким узором — будто кто забрызгал тёмным вином. Она лежала на тёсаном широком столе, а рядом — крохотные золочёные туфельки и коробка.

Юбка… Погоди! А не под ней ли ты прятался в чулане, где пахло пряностями и подвохом. Она тогда не говорила — она дышала. И ты чувствовал каждый её вдох. Это было полгода назад в северном немецком городке.  Грим. Гостиница. Гонки…

 

«Пятясь по коридору, ты вдруг нащупываешь дверь с зажатым белым уголком. И этот уголок почему-то вселяет надежду. Толкнул, дверь предательски скрипнула. Ты быстро вваливаешься внутрь. И вовсе это не уголок, а краешек просторной юбки, который тут же вспархивает на сахарную ножку в жёлтом сабо.

Боже, что за образ?! Ровно в шаге, испуганно воздев руки, чуток в присядку, замершая стряпка. Ты сразу узнал её по глазкам серым и смутным, как гордые летние тучки… А, может быть, робким и бегучим, как зимние зайчики... Сейчас «зайчики» дрожат — без боязни, но и без веры. Всё, что ниже, по самый нос скрывает повязка.

А по лестнице грохот — ближе, ближе… Ты умоляюще прижимаешь ладонь к своим губам, потом — к её тряпице. За краткий миг стряпкины тучки замешивают бурю, после чего, поблескивая дождём, решительно косят вниз: сюда, живей! Краснея от стыда, ты всё-таки ныряешь, и там уже отчётливо вдруг понимаешь: в кладовке хранятся пряности. И девушка, склонившись над коробкой, нащипывает их для стола.

Бадьян, базилик, душица, девясил, лавровый лист, чабрец, чеснок, шалфей, чёрный перец — всё поделено на карликовые горки и с помощью малюсеньких воронок пересыпается в крошечные пузырьки и кулёчки, просеивается ситечками размером с напёрсток и подцепляется щипчиками, способными ухватить зёрнышко мака.

А…а…а…ап…апч… Ноздри распёрты от тёртого перца. И спасения нет даже там, где девушка тебя укрыла. Ты зажимаешь пальцами нос, из последних сил удерживая чих. И в это время Индрик Грим, пинком отбросив дверь, просовывает хищный нос и в ужасе… назад.

От одного запаха этой дряни Индрик начинает кашлять, чихать, превращаясь в худого змея с раздутым от отёка свинским рылом.

Ещё миг спустя из-под юбочного колокола кухарки взвивается струйка «перечного дыма». Затрясшись, Грим жмурит веки, закупоривает нос и наугад сигает к лестнице.

Содрогаясь, прикрывая нос, ты выбираешься из складок безразмерного подола. Девушка первой справляется с напастью и теперь чего-то ждёт. Пухлые губки слеплены в брусничную витушку. И ты, конечно, обязан отблагодарить. Как? Подсказала природа. Закрыв глаза, ты робко наклоняешься («серые зайчики» завесили «ворсистые шторки»), чмокаешь в щёчку и быстро крестишь»5.

*          *          *

Истома сразу узнал её по глазкам — серым и смутным, как гордые летние тучки… Но откуда она здесь, как угораздило? И что на ней за безобразный серый балахон? Узница!

Рядом два стражника, престарелый монах — сам сухенький, а брюшко мячиком — и, судя по короткому колпаку, судья: жирный и огромный, как двуногий боров.

А вокруг пухла, накипала, нетерпеливо пошумливая, толпа. Поодаль стайкой — в аляписто-броских нарядах — девицы особого поведения. Подбоченясь, хихикают, шушукаются, не скрывают змеиных ухмылок.

Тут она увидела его и что-то произнесла. От окна не слыхать. Но ему показалось:

— Ты не должен здесь быть, — прошептала она тогда на своём, но он понял.

— Я не здесь. Я в тебе, — подумал он теперь.

Как и тогда — в перечной кладовке. И это было правдой. Он снова жил в её запахе, в её тишине, в её юбочном колоколе, в её способности не дрожать, когда вокруг ищейки и палачи.

Судья что-то громко забасил.

— Филька, сюда, живо, переводи…

Поплер не заставил ждать…

— Благочестивые горожане! Как вам известно, мудрые законы нашего города воспрещают das Weib6 — как то: сельским крестьянкам, городским простолюдинкам, а также продажным девкам — наряжаться дороже, чем им дозволено, незаслуженно беря на себя то, что достойно знатных die Frau7 . Нарушительницы караются, и по заслугам, штрафом — 32 орсталера8 . А эта бесстыжая мадхен посмела показаться на улице вот в этой роскошной юбке.

Судья брезгливо кончиками пальцев вытащил из коробки ком чего-то бьющего в глаз своей яркостью, в блёстках. Два платья для одной, но какой контраст: скромная серость против кичливой ряби.

— А теперь, благонамеренные граждане, взгляните на её туфли. Они золочёные.

— Да нет же, — в отчаянии заломила руки Сероглазка, не сводя с Истомы безысходного взгляда.

— Таким образом, — как бы не слыша, продолжил судья, перекрывая лужёным профундовым рыком все звуки: — мои благонравные обыватели, это платье богаче, чем позволяют её происхождение и сословие. А теперь встань на стол, нечестивая.

Девушка испуганно сжалась, но не послушалась. Судья молча кивнул страже. Двое приблизились к ней, Сероглазка села на детский стул и вцепилась в сиденье. Не смущаясь, стражники легко подняли и водрузили стульчик с «ношей» на стол. И без того коротковатая юбка обнажила её лодыжки и часть голеней, белых, аккуратных. Публика завелась. Мужики не сводили с лакомой картинки возбуждённых глаз. Несчастная уронила голову в колени и, закрывшись ладонями, зарыдала. Старенький монах поморщился, потом прищурил глаза и скосил их на гладкие ножки. Судья нагнулся и выложил на стол медные весы с двумя чашами и крошечными гирьками.

Гул крепчал. Народ частью роптал, частью смеялся, частью с сочувствием поглядывал на бедняжку. Отдельной кучкой топтались цеховики. Их было немного. Впрочем, и сам предмет суда не касался суровых мастеров — в отличие от их шалопутных подмастерьев. А уж эти не жалели скабрёзных словечек, скобля милашку оголяющими взорами. Монах что-то шепнул судье.

— Ах, да… Да будет вам известно, почтеннейшие, у этой потаскушки нет никаких документов, — с этими словами он бросил в левую чашу гирьку. Чаша провалилась вниз, судья обвёл публику торжествующим взглядом: — Бродяжка.

Гам усилился. Судья предельно напряг связки:

— И это только усугубляет вину, а нам полагается заключить её в долговую яму. Но перед этим её ждёт двенадцать плетей, — вторая гирька ещё ниже пригнула левую чашу.

Площадь загудела, как тысяча ульев. Успокаивающе подняв к груди обе руки, судья потолкал ладонями от себя.

— Тише, тише, благоразумные жители благословенного города. У этой греховодницы есть один шанс, — с улыбкой сытого кабана судья похлопал над головой волосатыми ладонями: — Внимание!

Плотоядно оскалившись, старичок-монах потёр сухие ладошки и сложил их на уютном брюшке.

— Знайте же, если кто-то пожелает выкупить или даст залог, то я избавлю её от долговой ямы, — торжественно возгласил служитель Фемиды.

— Но перед этим её надо обязательно выпороть по заднице!

— По голой заднице! — неслось из рядов, посыпались сальные шутки.

Сероглазка сбивчиво залепетала, что в её городе такой закон не действует, что она ничего не знала о местных запретах, что у неё нет таких денег и её некому выкупить, потому что она здесь никого не знает. Сама же не сводила скошенных глаз с Истомы.

Страсти накалялись, публика разбилась на четыре лагеря: сочувствия, вожделения, злобы и безразличия. Первых было ровно вполовину от общей массы. И лишь угловые шалавы, точно горгульи с крыш, ловили каждое слово — напряжённо и молча. Их платья блудного фасона разили безвкусьем. Всё это ещё сильнее раздирало судью.

— Ах, вот как, — зловеще усмехнулся он, — тогда за бродяжничество мы осудим тебя ещё на год принудительных работ, допустим…

— На мельнице при нашем монастыре, он сразу за городом, — пропищал комариком горбатенький монах. — Клянусь святыми дарами, дети мои, эта молодуха служила нам за долги своей семьи, но дьявол склонил её к блуду, и бесстыдница сбежала. А это есть двойной грех, дети мои. И я требую вернуть распустёху нам, мы живо направим её на путь истинный, —сложив ручки на груди, ханжа возвёл глаза к небу: — Трудами праведными да искупит грехи свои.

Гомон глушил. Судья наморщил лоб и, набрав воздуху, загрохотал:

— Так и будет, святой отец, но вы должны внести положенную сумму — 32 монеты серебром. В противном случае я велю продать эту плутовку прямо тут, на площади. Да, в неволю, — словно доказывая это самому себе, орал монах, — где она и останется, пока не отработает долг.

Он бросил на весы третью гирьку — чашка коснулась столешницы.

— Смотрите все: её вина неопровержимо доказана тремя гирями правосудия. Если до первого удара колокола тебя не выкупят, то ты вернёшься под сень святых отцов, — старик назидательно хлопнул по голой голени так, что осуждённая затряслась всем телом. 

Толпа взорвалась криками:

— Дайте её на поруки нашему цеху!

— Мы её хором от греха отучим!

— А праведности научим…

— По голой заднице!

Сквозь пошлый хор прорвались и разумные слова:

— А если её выкупят и увезут в другой город?

— Что ж, значит, так угодно Господу. И наш добрый закон там бессилен, — священник тяжело вздохнул.

Сероглазка в отчаянии заломила руки. Но её тотчас заставили встать во весь рост, открыть лицо. Товар на базаре — не больше того.

Истома сделал два шага к сундучку, молча откинул крышку и зачерпнул, не глядя, горсть серебра. Он знал, что, как гонец, не имеет права на такое. Но долг превыше страха. Она тебя спасла. А что же ты? Ты не вернул. Ты всё ещё должен.

Монеты ссыпал в ладони Поплеру:

— Пересчитай с горкой, и с охранной по пятам.

Вперёд, Истома. Нет, не сразу. Сперва перекрестился, потом взял скобу двери — вся потная и жаркая. Первый шаг. Второй. Он втыкал подошвы в пол, как колья для походной кущи9 . К чертям сомненья. С Богом!

*          *          *

…Дверь гостиницы распахнулась, на крыльце — «кряж» в златотканом камзоле невиданного шитья и кроя. На голове пышная шапка в песцовой опушке. А на дворе июль.

Про суд мгновенно забыли: башка за башкой, шея за шеей, как звенья дёрнутой цепи, невольно прогибались в сторону невидали.

Стихло. Не потому что страшно. Потому что — вдруг откуда ни возьмись!

Суд превратился в балаган. Куклы смолкли. Хозяин вышел из-за кулис. Зрители ждали: «Что он скажет: «Занавес» или?»

Она стояла на скамье. Не дрожала. Глаза — распахнуты, как небо: серое, перед грозой. Будет ли гроза?

Он неспешно подошёл, встал справа.

Глаза всей площади пожирали двоих — заворожённо и с опаской. Священник и судья открыли рты. Даже стража заморгала.

Народ молчал, бездвижен и натужен.

Оживились только блудни. Толкая друг дружку, восхищённо кивали, тыкали в златотканого, пускали взрывчатые чмоки.

Она стояла на скамье. Он рядом. Сзади вырос Поплер. Истома бережно взял Сероглазку под локоток. Судорожный вздох встрепнул и патлы, и подолы. Истома понял: пора, — и сделал шаг к судье. В левой руке мешочек. В правой — грамота. Монах с судьёй, как два гуся, вытянули шеи и ахнули: печать императора — охранная! С подглохшим звяком мешочек упал на правую чашку — левая взлетела вверх.

Затишье пробил колокол.

— Считай, ваше преподобие, — ухмыльнулся Поплер.

Дрищ в сутане под звонницу ссы?пал деньги, с пришепёткой подбил итог: 40 орсталеров. Он выложил деньги на стол и несмело поднял глаза на иностранца. Тот снисходительно прикрыл веки. Батюшка вынул из сутаны холщовый мешочек, тщательно расправил и потянул ручку к деньгам. Но судья уже сгрёб их и, подмигнув монаху, возвестил:

— Благопристойный народ, всё чисто и честно. Der Vorfall ist erschöpft10 . Девушка свободна от пут закона и поступает в усмотрение этому достойному рыцарю дальних краёв.

Поплер перевёл. Истома важно кивнул. После чего снял Сероглазку со стола и поставил на детский стул. Их темени сравнялись.

— Пошли.

Перевод не понадобился. Легче козочки Сероглазка спрыгнула на мостовую. Истома подал ей серое в пестринку платье со стола, скинул дорогой бордовый плащ и, сам спиной к толпе, бережно завесил красавицу. Вспорхнул сапсаном серый балахон. В него вцепилось сразу пятеро подмастерьев: и руками, и зубами. Раз-два — и располосовали.

Ещё пятнадцать ударов сердца — и девушка воскресла в старом сером платье. Истома перекинул плащ через согнутую левую руку.

 Плечо к плечу, они удалялись. Не скрываясь, не спеша, не суетясь. Просто уходили, как будто плавно перелетали со старой страницы на новую. И перелёт сулил обоим приключение: долгое, влекущее, прекрасное.

За спиной никто не ругался. Все молча глазели и завидовали. А сзади комом валялась новая «распутная» юбка.

Она шла в старой — из кладовки — под куполом её он прятался и выжил.

Они шли, не зная, кто кого спас. В голове у гончика крутилось: куда?

Первая и вторая повозки нагружены папскими и императорскими дарами, сухим провиантом и жидким питием. Первой правит кучер Мах. Второй — наёмные возницы-однодневки: утром нанял — вечером: бывай. Третья колымага — с откидной крыткой до ко?зел — полна богатырей: Тихун и Молчок, что сменяют друг друга в качестве возниц, Истома и Поплер. При этом на каждой из двух умягчённых ковриками и пуфами скамей места более, чем довольно.

Но спасённая спасительница, хрупкая и стройная, как шахматная королева, кажется всё тяжелее и объёмней, захватывая пространство и внутри Истомы, и вокруг.

Брр! Шевригин помотал головой, будто волосы — из колодца.

Что с тобой, Истома?

«Первое: не доверяйте своим, с которым шли землёю. Второе: ещё пуще бойтесь тех чужих, кому доверились на воде. 

Встретится вам чёрный принц в серебряных пряжках. Он трижды спасёт вас».

Брр… Опять эти пророчества Скотто. При чём тут немка? Она не своя, хоть и ходит землёю. Вода ещё дальше. А уж про чёрного принца вообще непонятица полная. Тоже мне маг…

Истома снова помотал головой, как бы стряхивая одурь.

Дверь гостиницы затворилась мягко и величаво. Толпа расходилась. Зеваки бурно обсуждали зрелище без финиша. Огорчённый монах, как побитый крысёнок, семенил за лоснящимся от счастья судьёй и что-то бубнил. Счастливые подмастерья страстно внюхивались в лоскуты разодранного балахона Сероглазки.

Ну, а жрицы уличной любви поплевались, побранились, да и передрались…

 

Глава 2. И Днепр напился крови

Дубровинский гарнизон застали врасплох.

Казаки шли в четыре рассыпных ряда, первые стреляли с колена, перезаряжали, вторые следом стреляли с плеча и тоже перезаряжали. Третий и четвёртый ряды повторяли тот же приём.

И вот уж первые ряды у стен. Крепостные пушки плевали ядрами впустую, никого не задев. Часть казаков закидала факелами посад, пламя запрыгало по крышам, жители сыпались кто куда. Из ворот крепости выкатилась сборная тяжёлая пехота, щёлкнули курки. Залп — один казак покачнулся, кровь заливала лицо. Но братва уже в лапшу крошила вышедших клинками. Не выдержав, те побежали. Однако из ворот вылетела татарская конница: гораздо больше, чем казаков.

Встав в круг, станичники прицельно били из самопалов, падали на колено, второй ряд бил стоя с плеча...

 Татары валились с сёдел, остальные с оглушающим визгом приближались. Завязалась сеча, летели руки, ноги, головы. Месиво!

И тут из чащи в тыл им ударила подоспевшая конница Меркурия Щербатова, отсекла от крепости. Добил татар отряд Хворстинина — слева. После недолгой рубки жалкая кучка выбралась к Днепру — поплыли на другой берег. По ним отстрелялись сторожа с прикольных стругов.

Дубровну брать не стали: запалив стены, помчались с факелами по окрестностям, поджигали избы и поместья, оставляя хвост из дыма и пепла.

Замыкающие полки Ивана Бутурлина, Катырева и Туренина подбирали брошенные нажитки, ловили лошадей, нагружали возы щедрой добычей.

Запершись в детинце, защитники тряслись от ужаса, понимая: такая махина и без артиллерии стены снесёт.

Однако, удовольствовавшись поджогом, грабежом и трофеем, русские покатились дальше.

Казаки, подобрав раненых, сдали их задним. Убитых погрузили в челны и отплыли на стрежень — на «водный погост».

Ермак был краток:

— Прощай, Викул, прощай, Митяй, прощай, Гасило. Много троп и рек истоптали мы вместе. С Волги-матушки на Днепр-батюшку пришли. Он и примет вас, братья мои.

К павшим привязали камни, товарищи крестились, целовали каждого убитого в лоб. А днепровские волны молча приняли скорбные дары… 

 

Конница Романа Бутурлина и Дмитрия Хворостинина за день и ночь, без привала, миновала долгий путь до Орши. Ударили в полной темени. Дозорные прозевали...

Воевода передового полка Роман Бутурлин, подскакав к воротам, бросил бомбу с тлеющим фитилём. Ответили запоздалой пальбой, но судьба по-прежнему берегла Романа: ни царапины. Взрыв снёс два бревна. В проём тиснулась подоспевшая пехота Ивана Бутурлина. Ворота устояли, но полыхнула стена. Сонные разношёрстные оборонцы Орши беспорядочно и вслепую палили со стен. Тут подоспели казаки. Попрыгав со стругов, они довершили разгром посада. Взяли богатую утварь и оружие. Их сменили  полки Катырева, Меркурьева, Туренина.

Станичники с богатой поживой уже работали вёслами.

Окрестности Орши затянуло дымом. Горящие деревни и усадьбы озарили землю до самого окоёма. Русские без помех собирали трофеи. Воевода Иван Бутурлин, любуясь прибытком, так ликовал, что забыл даже на время о новом первенстве «выскочки Митьки»:

— Вот это прихват! Дочкам бусы, жене — перстни, мне — доспех с зерцалом серебрённым. Бороду брей — как в зеркале.

*          *          *

Со Шкловом вышло не так. Слухи о русском набеге разносились пожаром.

Слезшим со стругов не дали даже построиться. Отряд немецких ландскнехтов решительно атаковал их, сталкивая в воду. Станичники огрызнулись без прицела — «в молоко».

— Пешим порядком не устоим, — с горечью сплюнул Ермак. — Ружья разряжены.

Немцы давили вольный народ, сметали в реку. Пушки из крепости метили в струги. И тоже мазали — спасибо темноте. Но вот ядро, угодив в казачью кучку, разметало трупы. С рёвом восторга из ворот чеканным маршем вышагал отряд швейцарских латников с мушкетами. Ландскнехты расступились, предоставляя мушкетникам расстреливать казаков, загнанных по пояс в реку.

Не успели: из рощи ураганом вымахнул конный полк, впереди всех воевода Роман. С диким посвистом и грозным палашом в руке он вклинился в левый фланг латников, смешал весь строй. Никто не мог управиться с этим кольчужным барсом, у коего и на щите сверкал золотой барс на задних лапах.

Малость выждав, отряд во главе с Хворостининым отсёк швейцарцев от ландскнехтов. Князь Дмитрий саблей и шестопёром мозжил головы, подрезал стремена. Бесстрашный Роман, увлёкшись, вырвавшись вперёд, попал в плотное кольцо латников.

С криком: «Держись, Ромка», — Хворостинин повёл на помощь. Но удалой воевода уже медленно сползал с коня. Осатаневшие немцы, скучившись, безжалостно терзали упавшего: кололи, резали, рубили.

Стегнув коня, Хворостинин вломился в гущу, круша тяжёлым шестопёром. Ермак, выстроив волжан, довершил разгром ландскнехтов. Навстречу, сминая потрясённых мушкетников, прорубался воевода Иван Бутурлин. Дрался храбро. Застав гибель своего родича, он был беспощаден. Пудовая воеводская палица разносила щиты и латы, плющила шлемы с черепами. В ратном бою боярская спесь слетала шелухой, обращаясь в стать и доблесть ратибора. Во всём бы так!..

А тут ещё князь вспомнил, как по прошлой осени вздул литвинов Филона Кмиты. Оршанский староста с 9-титысячной ратью здесь же шёл — «обезлюдить» русские округа до Смоленска. У деревни Настасьино его и повстречал Иван Михайлович: разделал под орех и гнал. Литвины драпали, оставив весь пушечный наряд. И вот теперь — ответный днепровский забег.

 

…Посад Шклова был сожжён дотла, всю добычу, зелейный и съестной припас оставили на разбор Катыреву и Туренину. Им же препоручили искромсанное тело воеводы Романа Дмитриевича. Предавать тело чужой земле не стали. А чтоб не пропахло, толмач Громов надоумил окунуть останки в бочку мёда, да в ней и отправить на родовой погост.

После недолгого привала Хворостинин попрощался с покойным соратником, выстроил полк и сто пятьдесят девять уцелевших казаков — каждый третий перевязан белыми тряпицами. Не сдерживая слёз, Хворостинин побожился, что «за смерть ероя Могилёв ответит».

 Хворостининцы с товарищами убитого Бутурлина, спалив мимоходом малую Копысь, стремительней молнии обрушились на сонный, нечего не ведавший Могилёв. Слёту спалили посад, та же участь постигла окрестные поселения. Гарнизон попытался высунуть нос, но первая же вылазка была поголовно истреблена.

Та же участь ждала Радомлю и Мстиславль…

Сотни возов с добычей и караваны полоняков потянулись к Смоленску.

«И у Могилева посады пожгли и много товаров поимали и ляхов побили и много полону поимали и сами вышли со всеми людьми на Смоленеск, дал Бог, здорова».

Всё нашествие уложилось в три дня: начали 24-го, завершили 27 июня — ровно через неделю после того, как громадная всеевропейская армия Стефана Батория выступила на Псков.

*          *          *

Разбуженный король Стефан был зол и мрачен. Сегодня он собирался поднять войска из лагеря на Дриссе. А тут срочные вести из Могилёва.

Король никогда ещё не видел своего канцлера таким: взъерошенный, растерянный, жалкий.  За его спиной пугливо прижужолился младший секретарь королевской походной канцелярии Станислав Пиотровский. В руке подрагивала бумага.

Разделённый столом королевский секретарь Варшавецкий уткнулся в пол. Оба явно избегали читки.

В голове Батория заметались нехорошие предчувствия.

— Что там у вас? — хмуро пролатынил он. 

— Письмо могилёвского шляхтича Ярослава Головчинского, — сдавленно пробормотал Пиотровский по-польски, будто бы со страху забыв латынь.

Замойский, нервно покашливая, перевёл королю, тот мрачно кивнул. Но от волнения язык младшего секретаря заплетался. И тогда из-за спины Батория решительно вышагнул новый писарь Лев Сапега. Забрав бумагу, он монотонно перевёл:

 «Ваше величество, враг опустошил мое11 имение, отчего я не могу идти на войну, прошу потому не лишать меня своей милости. Люди Московские, переправившись через Днепр на ту сторону к Орше и Могилеву 25 июня, неожиданно, рассеявшись по окрестностям, нанесли большой ущерб, как никогда еще на нашей памяти: пожгли все волости, начавши от Орши, Копыси, Шклова».

Баторий был просто убит.

— Это не всё, — самоотверженно молвил младший секретарь. — Есть ещё строки рыцаря Кояловича к маршалу королевства Андрею Опалинскому.

Король обречённо махнул рукой: давай уже. Сапега развернул второе послание:

 «3 июля: мы получили известие, что Москва с татарами сожгла город Оршу и около 2000 деревень около Могилева, Шклова и тех краев, много забравши людей и нанеся большие убытки, и это во время перемирия, которое заключили здесь московские послы ad diem 12 4 июля.

6 июля: если уедем отсюда, а этого Себежа не возьмем, так, наверное, сюда явится Москва. Очень больших бед наделала Москва около Могилева, Шклова, Копыси; там они напали на край очень населённый, сожгли около 2000 деревень, шляхты, свободных, полону забрали страшную силу и погнали за Днепр, сами потом за ними вплавь, — спаси Боже от этого, — была там недалеко рота Казановского и пана Троцкого, но ни на что не смела решиться, потому, что московитов с татарами было около 20 000».

— Это опять не всё, ваше величество, у меня на руках письмо от самого могилёвского войта Мартина Стравинского, — несмело выдавил Пиотровский.

— Не медли, — поморщился монарх и повернулся к Сапеге, — дальше.

Королевский писарь продолжил невесёлое чтение:

«Князь Московский приказал, чтобы его люди шли под 7 замков Вашего Королевского Величества, то есть под Дубровну, Оршу, Копысь, Шклов, Могилев, Радомль и Мстиславль, как они и сделали».

— Satis est. — Мрачно прервал король. — Moscovitae basin nostram, centrum armorum et commeatuum congregationis, intra tantum tres dies destruxerunt. Hoc significat nos agmine nostro privatos esse. Hostis, velut crabro, nos quovis momento pungere potest. Necesse est nobis commeatus accumulare et cum sceleratis agere. Hoc significat tempus aestivum expeditioni Pskovianae faustum amissum esse. Amen13 .

Баторий не ошибся. На Дриссе его огромная армия застряла до августа. Чтобы обезопасить тылы, польский король отделил от основной армии большой отряд, что под командованием троцкого воеводы Христофора Радзивилла срочно отбыл на восточные рубежи Великого княжества Литовского.

Пскову этой промешки хватило, чтобы тщательно подготовиться к своему беспримерному «сидению»…

*          *          *

Родион Биркин первым донёс государю о забеге Хворостинина.

На столе в беспорядке разбросаны грамоты, на одной свежая клякса. Слева холмик песка-промокашки с торчащим пером.

 Лицо царя озабочено: только что дочитал невнятное письмо из Лондона о ходе своего сватовства к Мэри Гастингс. Пустое: не до женитьбы уже…

Биркин говорил недолго: видел нетерпение государя.

От радости Иван Васильевич выпрыгнул из-за стола. Наконец-то, всё идёт по его задумке. Начали, начали-таки переигрывать Батура проклятого с его европейской шайкой.

Военную науку царь взялся постигать ещё до казанских походов.  Подтягивал настоящих — не угодливых, — а смело мыслящих вояк, в том числе из иноземцев, равно как лучших оружейников и самодельщиков.

Он не раз перечитал жизнеописания апостолов брани: Александра Македонского, Кира Великого, Пирра, Ганнибала, Сципиона, Митридата, до дыр зачитал записки Цезаря о его войнах с галлами (читай: францами) и бриттами — то бишь ветходырым аглицким народом.

Ему были любопытны все тонкости боевого искусства — «стратегии». И преуспел в этом сполна. Во главе с царём русская рать не знала поражений, сметала любого неприятеля, который чаще всего в ужасе сдавался, если знал, что на него идёт сам Иван Ужасный. И это было понятно: когда царь верховодил битвами и осадами сам, то расставлял воевод не по роду, а по дару — не за место, а за природу. Понятно, что неродовитые, чуя защиту царя, бились во всю удаль.

А вот без царя в голове тотчас заводились блохами распри боярские — верный залог неудач. Так было десять лет назад по время первого нашествия Девлет-Гирея, так было и недавно — во втором бою за Венден…

По опыту предшествующих поражений от Батория Иван разработал новый план действий: «постоянно вводить в заблуждение, обманывать, задерживать, распылять и истощать основные силы непрерывными укусами. А, сорвав все годные врагу сроки для наступления, — подготовить Псков к обороне, да так, чтоб мадьярский волк окончательно переломал зубы, а лучше — шею».

Иного пути не было: своих сил для решающей битвы слишком мало — отовсюду прут-грозят враги помельче. Шведы воруют всё ливонское побережье, турки с крымчаками мутят на войну черемисов, ногаи кажут клыки с юго-востока…

И нате вам: молниеносный поход Хворостинина по Днепру. Он уже принёс плоды победы. Но никто ещё не измерил пока, не промял всей глубины этого подвига. Даже сам Хворостинин. Грозный же зрел наперёд: дело слажено.

На радостях он снял с полочки стеклянную бутыль с крепенькой прошкиной клюковкой, плеснул в два зелёных немецких бокала.

— За добрую весть, Родиоша! — И без затяжки, не давая отдышаться: — За победу, добровестник! Теперь душа моя покойна за исход. Псков — псам погост14 .

Царь пошарил в киоте, вынул горсть золотых. Отсчитал и, опуская в ладонь Биркина, приговаривал:

— Рубль царский Хворостинину, рубль царский — Катыреву, рубль царский — Щербатову, рубль царский — Туренину, рубль царский — Бутурлину… Ивану. Рубль царский — Бутурлину Роме… э… неладная-кривая, — лицо государя омрачилось, ещё наполнил: — Помянем душу слуги нашего верного воеводы Романа Дмитриевича и всех честных православных воинов, всех рабов Божьих, головы за Русь положивших.

Выпили.

— Теперь о казаках. Проявились знатно. Ермаку пресловуцему15 царская хвала и указ: иди во Псков с упрежденьем воинства Батура. С Богом!

_____________________

1 Девлет-Гирей I (ум. 1577) — воинственный крымский хан (1551–1577); известен разорительными походами на Русь: в 1571 году сжёг Москву, в 1572-м с огромной ордой наголову разбит при Молодях небольшой ратью князей Михаила Воротынского, Дмитрия Хворостинина и донского атамана Михаила Черкашенина.

2 Ныне Велесов овраг в Подмосковье; по поверью, в нём, точнее в его «воронке времени», укрылся отступавший после разгрома Девлет-Гирея отряд крымчаков, который канул и появился там же полвека спустя.

3 Козу на ужин. Зарезать, зарезать русское бесово племя, проклятый негодяй (тюрк.).

4 См. «Московит и язовит», книга 1, глава 8 «Олимпиева обитель».

5 См. «Московит и язовит», книга 1, глава 24 «Поплер и шведские руны».

6 Бабы (нем.).

7 Госпожа (нем.).

8 Орсталер — мелкая германская серебряная монета, равная 1/4 талера.

9 Куща — палатка, шалаш, шатёр.

10 Инцидент исчерпан (нем.).

11 Здесь и далее: ради исторической достоверности во всех цитируемых документах той поры (прежде всего, русских) не используется буква ё, впервые введённая в письменное употребление, как литера «ё», Николаем Карамзиным (1797), а в алфавит, наряду с буквой й, — в 1942 году (это не касается повествовательной части романа).

12 Датировано (лат).

13 Довольно. Московит уничтожил нашу опорную базу, наш центр сосредоточения вооружения и продовольствия. И всего за три дня. Это значит, что мы лишены тыла. Враг, как шершень, способен нас укусить в любой момент. Нам надо накапливать провиант и расправиться с негодяями. Это значит, что благоприятное летнее время для псковской экспедиции потеряно. Аминь (лат.).

14 Погост — кладбище.

15 Пресловуций — знаменитый, прославленный.

 

Читайте также отрывки из трех предыдущих томов романа:

Отрывок из романа "Московит и язовит"

Отрывок из романа "Московит и язовит"

Отрывки из романа "Московит и язовит"

Фрагменты романа "Московит и язовит"



  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Наш канал на Дзен

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную