Михаил ПОПОВ (Архангельск)

Посмертная маска,
или Музыка дождя

Рассказ-притча

 

«Что стоило похвалить её?! Хотя бы чуть-чуть. Слукавишь – ведь не убудет…»

Так Полина корила-упрекала поэта, явившегося ей во сне. Голос был не её, и слова, пожалуй, тоже. Но то, что она говорила, кажется, не перечило её мыслям.

«Много ли надо человеку?! Одно-два слова, не ласки даже – тепла. Да поцокай языком, одобряя, - и этого будет достаточно. А нам, бабам, и подавно».

Точно эхом повторилось во сне слово «бабам», и Полина удивилась, что так сказала о себе –  в её обиходе такового не бывало.

«А ты упёрся и – ни в какую, словно речь шла о страшной военной тайне или клятве».

И тут на погляденье явилась во сне пёстрая змейка.

«Разве ты не видел её? –  голос опал до свистящего шёпота, Полина вдругорядь удивилась, не ведая такого голоса за собой. – Она выползла из-под сердца твоей избранницы и опутала, стянула твою шею, твоё соловьиное горло. А имя той подколодной змеи – Зависть».

Полина замолчала, а поэт, как безмолвствовал, так и не проронил ни одного слова. Только скорбно улыбнулся. То ли слеза мерцала в его воспалённом глазу, то ли звезда.

***

Этот сон Полине приснился в дальней северной деревне, куда они с мужем приехали погостить и пописать этюды. Окна горенки, где их разместили хозяева, были заколочены, но что за окнами, было понятно. Шелестел мелкий  дождь, который изредка сбивался порывами ветра. Полина, прислушиваясь, не шевелилась, всё ещё обретаясь во власти сна. Сквозь шуршание дождя доносились какие-то нежные звуки. Может, сверчок тянет свою песенку? Нет – у сверчка скрип, шелест, а здесь теньканье. Синичка или трясогузка? Едва ли. Слишком тонкие звуки. И тут пришло озарение. Это дождевые капли скользят по углу избы, рубленной в «лапу». С одного бревна на другой, с одной трещинки торца на другую. Множество таких капель создают подобие нежного ксилофона, мелодия которого словно продолжение сна.

Ввечеру  засиделись в застолье. Хозяева – тоже художники, Олег – живописец, Лариса  –  график, – приобрели старую избу под летнюю дачу и долго расхваливали своё бытование, не тая, впрочем, и трудностей. Вода далековато, усадебный колодец обсох. До ближней продуктовой лавки четыре версты, каждый день не находишься. Зато какой простор, какая ширь и высь! Разве в городе увидишь такое высокое небо!

Муж с хозяином спозаранок отправились на озеро – тот обещал надёргать окуней, чтобы попотчевать гостей знатной ухой. Как Вадим ушёл, Полина, кажется, и не слышала, столь  лёгкая походка была у мужа.

А дождь не переставал. Он тихо мироточил, навевая новый сон. И Полина уже, было, отдалась этому зыбкому течению. Но тут издалека донеслась мелодия. Не дождевая, не природная. А оркестровая. То ли радиоволна, то ли подруга включила пластинку. Маленький оркестрик в пару-другую инструментов исполнял танго. Это было старое танго, которое помнилось с детства. А вслед за танго явилась зыбкая картина. Цирк-шапито. И номер иллюзиониста. Не мотоциклисты, которые летали на своих красных машинах по вертикальной стене, не жонглёры, подбрасывавшие искрящиеся факелы, не клоуны.  А вот этот иллюзионист в чёрном смокинге. Четыре пары танцевали под звуки оркестра, а у него пары не было, он озирался вокруг, в мольбе простирая руку к залу. Но зал не отзывался,  пары не находилось. Безутешный, он склонил голову, казалось, излив на арену слёзы. Под ногами его и впрямь замерцало озерко. Он наклонился, опустил в это озерцо левую руку и резко потянул вверх. Всего миг – и в объятьях его возникла женщина, облачённая в серебристо-голубое платье. «Русалка», – ветерком пронеслось по цирку. Танго вскипело с новой силой. Четыре пары отхлынули на края арены, в центре остались они – мужчина в чёрном смокинге и дама в серебристом платье. Её склонённую к нему голову он придерживал левой рукой, а правой, держа её за талию, рулил, как опытный капитан, управляющий роскошной яхтой. Длинные проходы, изящные па то влево, то вправо, то вперёд, то назад. Она была настолько подвластна ему, что, кажется, растворилась в его непреклонной воле. Зал не дышал, весь заворожённый этой пленительной игрой, пока не раздались  последние  такты. Оркестр  умолк. На короткий миг исчез свет. А в следующее мгновение пары не стало. Мужчина в чёрном смокинге стоял посреди арены, а у ног его мерцало серебристо-голубое зерцало.

Живое изваяние, увиденное в детстве, теперь аукнулось умилением и благодарностью – Господь явил ей, маленькой девочке, ту картину не просто на праздное погляденье, а тем самым дал знак, который она запомнила.

Дрёма прошла, как и не бывало. Мысли Полины, кружившиеся среди детских картин,  не хотели выныривать оттуда. И вот вспомнилась ещё одна история. В их коммунальной квартире жило шесть семей – муж, жена, двое-трое детей. И только  одна жилица была одинока – тётя Руфа. Муж её погиб в ополчении, единственный сын – потонул на подводной лодке, последнее письмо из Полярного пришло в мае сорок третьего года. Тётя Руфа работала в гипсовой мастерской. Чем только она не занималась! Лепила гипсовые украшения для реставраторов и любителей старины, выполняла заказы театральных художников, обновляла лепнину для кладбищенских памятников. А ещё она творила посмертные маски, которые заказывали родственники именитых покойников. Образцом для неё была копия маски Пушкина, которая висела у неё между фотографиями мужа и сына. Всё это она делала в своей мастерской. Но иногда принимала частные заказы и завершающие работы  делала на  дому. Чаще всего это были барельефы на памятники простых смертных. К таинству сотворения  барельефов тётя Руфа никого не допускала. Исключеним была только маленькая Поля, которой дозволялось присутствовать при этом  и даже немного помогать. Когда Поленька первый раз коснулась поверхности ещё влажного гипсового слепка, она почувствовала тепло, словно покойный ей что-то хотел сказать, что-то очень важное и дорогое.

Давние воспоминания растревожили Полину. Она почувствовала на глазах слёзы. Как же растрогала её эта деревенская тишина, эти звуки, краски, этот простор!

Полежав ещё немного и успокоившись, Полина собралась уже вставать, да тут вспомнила, что Лариса, подруга, провожая гостей в их горенку, протянула ей стопку книжек и какую-то рукопись: «Полистаешь, ежели не заспится».

Заспалось хорошо, но сейчас, чтобы растянуть радость пробуждения, она потянулась за листами. Свету сквозь щели заколоченного окна прибавилось, она подвинулась ближе к самой широкой и, отогнув скрепку, сняла верхний лист.

Подобно стае мотыльков,
Ласкающих призывно лампу,
Дожди июльские парят,
Касаясь ясного лица,
И образуются летуче
Его пожизненные маски, 
А шалый ветер, их срывая,
Не отпускает до конца.

Так обретаются пространством
Его доверчивые лики:
Молчат печальные глаза
У изголовья двух дорог,
В лугах неблизких, завчерашних
Блуждают давние улыбки,
А над рекой в ночном тумане
Мерцает светлое чело.


Не потому ли всё былое 
Не исчезает безвозвратно,
Не оттого ли двух дорог
Я вижу ясные черты,
И ощущаю мятный привкус
Лугов неблизких, завчерашних,
И чую ласковую свежесть
От беспредельной высоты.

Странно. Стих наложился на давешний сон и словно продолжил его. Ответ на свой вопрос в том сне она не получила. Но стих будто всё расставил на свои места. Поэзия – не любовная записка, в которой можно слукавить, что-то не договорить, преувеличить и даже солгать. Тем паче, если ты наделён даром! Поэзия не позволит тебе солгать. Солжёшь в строке, солжёшь в оценке чужих стихов – ложь выйдет наружу и, не исключено, станет концом твоего дара. Это уже аксиома, не раз подтверждённая. Потому и смолчал поэт, не видя смысла объяснять или тем более оправдываться. Он не имел права одобрять стихотворные упражнения своей избранницы, потому что в них не было души – одна ярость, тщеславие, желчь и самолюбование.

***

Всё это Полине вспомнилось спустя несколько лет, когда муж получил заказ на памятник поэту. Мастерские у них были рядом, она постоянно заглядывала к Вадиму, а когда он начал заказанную работу, зачастила. Она вслух читала стихи поэта, особо выделяя деревенскую тему. Они вместе разглядывали  его фотографии, обсуждая на каком изображении остановиться. Фас, профиль? Слева, справа? Наконец, выбрали полупрофиль, правую сторону. Здесь, убеждала Полина, отражено всё: и грусть, и застенчивость, и скрытая вера – вера в свой талант, данный свыше, и вера в Того, кто этим талантом наделил. Потом они выбирали глину, долго колдовали над ней, добиваясь нужной пластичности. И наконец, дело дошло до турнетки – поворотного стола для лепки скульптур.

И вот началось собственно ваяние. Из большого куска глины Вадим, убирая широким стеком всё лишнее, создал абрис - близкий к человеческой натуре образ головы. Потом началось уточнение деталей – открытого лба, надбровных дуг, глазниц, впалых щёк, подбородка…

Занимаясь своей работой – пластичной формой, – Полина не по разу на дню наведывалась к Вадиму. Разговоров особых не было. Кивала, поводила удивлённо взглядом, щурилась, прикусывала губу –  именно так, языком жеста и мимики они привыкли оценивать работы друг друга.

Шли дни. Но чем дальше продвигалась работа Вадима, тем больше она недоумевала, а потом и досадовала. Нет, это не то. Он ждал оценки, точнее одобрения. Это читалось в его взгляде. А она молчала. И при этом, поминая давний сон, мучилась. Корила поэта, а сама? Ни одного одобрительного слова не могла она выдавить, словно онемела. Всё её существо противилось возникавшему из глины образу. Нет, это не поэт. Человек, мужчина, но не поэт. Вообще не поэт.

Однажды Вадим уехал навестить своего двоюродного брата, военного в отставке, который вернулся из санатория. Сказал, что может и заночует. Дети в эту летнюю пору были далеко – гостили в Поволжье, у родителей Вадима. Домой Полине ехать не хотелось – какой смысл  тишину мастерской менять на тишину домашнюю. Заглянула в мастерскую мужа, издалека бросила взгляд на турнетку, где стояла «голова профессора Доуэля», как с некоторых пор  она про себя называла изображение. Вернулась к себе. Взяла в руки сборник поэта. Вспомнился сон, который приснился в деревне, тихая музыка дождевых капель,  чьё-то – так и не спросила – прозрачное стихотворение. Где-то тут мерцал образ поэта, она  чувствовала это, осязала. Ладони её наполнились теплом, словно на руках появилась та прижизненная маска. Не помня себя, она  кинулась в мужнину мастерскую. Её затаённая горечь, её потаённый, как уголь под пеплом, гнев выплеснулись на глиняный черновик. Схватив циклю –  скребок-пластину – она срезала, как гильотиной, чуждое ей лицо и принялась лепить образ заново, совершенно не думая, как муж это воспримет.

В порыве протеста и утверждения истины, она целиком изменила пластику лица, придав модели не просто черты поэта, а наделила его тихой грустью, непроизнесённой лаской, затаённой любовью и нежностью.

Муж вернулся раньше намеченного срока, словно что-то почувствовал. Она не услышала, как он вошёл. Застав её возле своего рабочего стола, он замер вглядываясь в черты нового, не его руками созданного образа. Тем временем она отошла в сторону. Его душила ярость. Лицо его побагровело. Он сорвал с шеи пёстрый  шёлковый шарфик и швырнул ей в лицо. В руках его будто сам по себе оказался острый штихель. Она поняла, что сейчас в гневе он убьёт её и, что было мочи, кинулась к чёрному ходу…

***

Гнев мужа, понятно, прошёл, долго сердиться он не умел. Но никуда не делось его самолюбие. Правда, срубать изваянное Полиной лицо он не стал, но внёс свои изменения, вернув образу больше мужественности.  Памятник поэту был вскоре воплощён в бронзе, поставлен в намеченном месте. Однако после открытия ни Вадим, ни Полина к нему никогда больше не возвращались. Вадим, чтобы не дразнить своё самолюбие. А Полина потому, что музыки дождя в том бюсте не было.

г.Архангельск


  Наш сайт нуждается в вашей поддержке >>>

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вверх

Яндекс.Метрика

Вернуться на главную