|
* * *
Питер Брейгель висит на стене.
Лед в шестнадцатом веке прозрачен.
За окном машет варежкой мне
алконавт дядя Паша Темпачин.
Мимо льда прудяного везут
сено на нидерландской телеге.
Дядя Паша бывает разут,
все от альфы пропив до омеги.
Но сегодня он – кум королю.
Кабана закоптили в трактире.
Машет варежкой. Вдета в петлю
лисья тушка. Пудовая гиря
дядю Пашу уже не гнетет –
«вота пензия… тута, в кармане…»
Зря спешит. В магазине учет.
На коньках тут и там – поселяне.
От заснеженных скал холодок
вдоль спины. Дядей Пашею пропит
на Россию взирающий Бог.
А замерзшие ноги торопят.
Скинуть обувь и эля глотнуть.
Смазать пику, чтоб не заржавела.
Дядей Пашею избранный путь
вдаль уводит тщедушное тело.
Ну и что… Мне бы эля глоток…
Да чумы чтобы не было боле.
А над дядею Пашею – Бог.
Во своей поднебесной юдоли.
* * *
Воздуха мало и хлеба немного
в комнате той.
Малые дети просят у Бога
булки простой.
Ангел с авоськой придет, горемыки.
Спите пока.
Будет там хлебушек в виде ковриги
и кренделька.
Будут и масло, и даже колбаска
(верится мне).
Это, наверное, все же не сказка –
ангел в окне.
Из гастронома шагает в пальтишке,
крылья сложив.
Дверь приоткроется. Плюшевый мишка
(все еще жив)
примет авоську и лапкой помашет
ангелу вслед.
Снег ничего никому не расскажет
(ротика нет).
* * *
Ольге Коловой
Так бы, Оля, и принес майского жука,
чтобы выпустила ты за окно его,
рассказав ему о том, что нельзя пока
человеку рассказать. Во.
Он бы, в небушке кружа, там не утаил,
что встречала ты его караваем, Оль,
потому что у тебя не хватает крыл
окрыленно претерпеть боль.
Он бы, в небушке кружа посреди икон –
не написанных, а тех, что нельзя узреть,
слово молвил за тебя, чтобы видел Он,
какова она – судьбы плеть.
В этой очереди толп ко Престолу ты
протолкнуться не велишь, преподав урок
не смирения – Любви, чьи глаза чисты,
потому что их утер Бог.
* * *
Досозерцай небес окраину
и дол, где некогда бродил.
И не таи обиду Каина
под самым светлым из светил.
Тебе другие свет оставили
и право обладать душой.
Взгляни на мир глазами Авеля,
прощающего грех чужой.
* * *
Памяти И.Б.
От человека – тень лишь. Волос, увитый лавром.
По пейзажу можно выйти к реке. Оттуда –
вечность не за горами. Жизнь остается скарбом
на берегу. У сердца кончилась амплитуда.
Странно: причина смерти в том, что другие живы
и кислорода детям надо оставить, внукам...
Он повторял: конечна видимость перспективы.
На пейзаже точка эта висит над лугом.
Там протыкает небо небытия иголка
и увлекает нити взглядов земных и судеб.
Чистой воды эклога, где и бродить-то долго –
грех. Мы уснем с надеждой: на небесах – разбудят.
Он не проснулся – кожей, профилем на кровати,
к пепельнице рукою, на потолок улыбкой...
В смокингах ли хоронят за океаном, кстати?..
Глупый вопрос, конечно. Реквием пахнет скрипкой.
Тихо скрипит иголка, там – по-над лугом. Точка.
Времени и пространству. Координатам света.
В ворох газет упала от некролога строчка.
Сквозь пейзажа нити нитка судьбы продета.
* * *
Мы ждали готов. Готы – не пришли.
Аларих заблудился в винограде
у Апеннин и распустил орду
до нового на город Рим похода.
Жизнь продолжалась. Кесарь получал
доносы из претории исправно.
Сенаторы мололи чепуху.
Легионеры посещали термы,
но прежде – лупанарии. Росла
преступность, правда... Но центурионы
нам говорили: это Спартака
фанаты, мол, и прочие плебеи...
Не объясняли только одного:
фонтаны пахнут почему мочою?
И почему гетеры говорят
на готской фене, требуя сестерций?
... А в остальном – жизнь продолжалась, но –
уже без нас, без римлян, ибо дети,
сгоняя нас дрекольем в Колизей,
орали хором: «Римские ублюдки!» –
и поминали Ромулову мать.
Питер Брейгель
«ПЕРЕПИСЬ В ВИФЛЕЕМЕ»
Цедят вино из бочки. Режут свинью на ужин.
«Да Вифлеем ли это?» – спросит усталый путник.
Хмуро кивнет прохожий. Голос его простужен.
Мальчик на льду играет, в прорубь макая прутик.
Возле гостиниц тесно. Перепись потому что.
Даже хибара ведьмы, что не сожгли когда-то,
служит сегодня кровом. Чаем поит старушка
тех, что бросали камни. Пьют, ничего, ребята.
В общем, денек обычен, кабы звезда не висла
вон, где из меди флюгер, кабы не эти двое:
женщина и мужчина (что им земные числа
переписи какой-то, если в душе – такое!..).
Ставни скрипят и двери. Нет под луною места,
видимо, для Младенца. Только в пещере разве.
Где-то гудит волынка. Где-то звучит челеста.
Ослик жует солому. Бычьи грустны подглазья.
В общем, и ночь обычна, кабы не свет небесный,
кабы не стук Младенца ножкой внутри Марии...
Что остается миру – свет Рождества исчезни?..
Каменный шар, откуда в небо глядят слепые.
* * *
Памяти Л.Н. Аристовой
Бабушка Люба, земное «уа»
в люльке горланю не я ли?
… На фотографии желтой слова
выцвели, что написали.
Этой дубовой аллеей брели
к бывшему барскому дому
в этой глуши или этой дали.
Бабушка милая, кто мы?..
Падали желуди с неба. Ага?..
Птицы сквозь церковь летели.
Там за тобою стояли века,
бабушка… Через неделю
папа и мама меня заберут
в город за сто километров.
«Это же рядышком, это же тут!..» –
бабушка, шепот мой ветру.
Твой сундучок через несколько лет
тоже приедет с тобою
в город, где я оседлал драндулет,
где я скворечники строю.
И поживем еще годик-другой
вместе мы за занавеской,
дом городской подпирая клюкой,
бабушка, в комнате детской.
Бабушка Люба, земное «ау»
выведет к этой ограде,
к этой сосне, под которой стою,
крест деревянный твой гладя.
НА МОТИВ САШИ СОКОЛОВА
Человек человеку – собака и волк,
если родом оттуда, когда
здесь и колокол сгинул, и рупор умолк,
и под воду ушли города.
Но бывает: ягненок родится в хлеву
или мальчик незнамо какой.
И несут ему сено, а может, халву
пастухи, что пасут за рекой.
«А с чего бы, – подумаешь, – ёк-макарёк,
растакая пастушья любовь?»
А уж сам, погляди-ка, сорвал василек
и достал из-под грядки морковь.
А уж сам затесался среди мелюзги
по купеческой части людей.
И звезда просветляет во мраке мозги
и волков, и собак, и детей…
Не грызутся они из-за кости какой,
но глядят на слона в епанче,
что с дарами стоит у моста за рекой
с Мельхиором на левом плече.
Им уже, почитай, не до крови, поди,
сто, и двести, и тысячу лет.
Человек шевельнется в звериной груди
и нажарит морковных котлет.
И раздаст в огороде капусты кочан
на зайчаток в окрестном лесу.
В первый раз он не будет, наверное, пьян,
ковыряя от счастья в носу.
Он пробреет линялую шерсть до утра,
сходит в баню, наверное, тож.
Почему?.. Потому что ребенок вчера
не попал, как ягненок, под нож.
Потому что от Ирода шедший отряд
утопил перепиленный мост.
Потому что отпал у волчат и щенят
в эту ночь человеческий хвост.
ЭКЛОГА
Юрию Бекишеву
Юра, конец апреля. Майским жуком не пахнет.
Пахнет вчерашним снегом, тает который, впрочем.
Тютчеву если верить, молния все же жахнет
в первой декаде мая. Надо бы склеить скотчем
детский сачок – для внука, лейку купить бы надо
для патиссона или для огурца простого.
В общем, душа, наверно, будет июню рада
уж потому хотя бы, что наступает снова.
Снова пойдет клубника (радость улиткам то-то),
снова к соседней грядке выйдет соседка Тая.
(Словно Мазай в сарае я размечтался что-то.
Тае – уже за сорок. Дама почти святая.)
Вот и июль подкрался с боровиком в корзине.
Внук угостит черникой из голубой ладошки.
Юра, какие были все-таки мы разини,
если душе охота райской сейчас морошки!..
Пушкин отведал, помню, но поплатился миром,
где Натали и дети – с мискою, полной ягод.
Август глядит на землю эдаким бригадиром:
надо, мол, жать, пейзане, чтобы хватило на год.
Видишь, Юрок, эклога все же имеет место
быть в голове поэта даже в конце апреля.
Чу! – подпевают куры со своего насеста.
Ноги – и те в калошах чуточку потеплели.
|
* * *
Памяти Владимира Леоновича
Нарисует икону другой богомаз.
Ну, а я напишу, что встречал человека,
в ком Господь до последнего дня не угас.
«Леонович В.Н.» – прочитала аптека.
А ему Кологрив прописали врачи,
что лежат в Соловках, где построил часовню.
«Топором ишемию, Володя, лечи», –
говорил Кологрив до вчера, до сегодня.
А сегодня дровец не расколотых воз
у забора лежит, дожидаясь Володю.
«Я – хозяин и гость», – человек произнес.
Вроде дом на юру. И Вселенная вроде.
Где он щурится глазом?.. На мир на какой?..
Отпоёт человека церквушка лесная.
И наступит практически вечный покой.
Будет жить не у нас, эту жизнь вспоминая.
Ефим Честняков
«ВХОД В ГОРОД ВСЕОБЩЕГО БЛАГОДЕНСТВИЯ»*
Райские птицы еще не поют,
ангелы ибо у входа трубят.
«Девонька, где ты?» – «Я, баушка, тут». –
«Не задави, таратайка, робят».
«Кто босоног, лапоточки примерь!» –
голос оттуда, где всем хорошо.
Скачет из глины игрушечный зверь.
Мальчик его понукает: «Ишшо!»
Тут – каравай на четыре села.
Там – леденцов три подводы, поди.
«Речка молочная, что ж ты текла
не кологривских лесов посреди?..» –
думает тот, кто постарше. Малец –
тот обмирает от сказки чудной,
где на петрушке звенит бубенец,
вдоволь еды и одежды льняной.
Сирины песню допели уже.
Значит, пора заводить хоровод.
Славно на небушке. Славно в душе.
И на земле будет славно вот-вот.
«Давеча тыкву пилили пилой». –
«Ну!» – «А сегодня распилим арбуз».
Глиняной дети играют юлой.
В глиняной люльке лежит карапуз.
Берег кисельный урчит в животе.
«Завтра откусим на том берегу». –
«Надо бы новые ложки». – «А те?..» –
«В мёде утопли намедни». – «Угу».
_____
* Картина хранится в художественном музее Костромы
* * *
Внуку Роме
«Вот и первая улитка, Ромка!..» – Ромке говорю.
(Вон по банке по стеклянной третий день уже ползет.
Биология, однако.) Повзрослеем к сентябрю.
Будем в садик собираться, где котлета и компот.
А пока… Пока стрекозы вертят нашей головой.
Эх, сачок из марли желтой почему не купишь, дед?
Их не шьют уже, наверно, в этом мире, ангел мой.
Это лето я запомню не на сто – на двести лет.
И качели с небесами, и железный паровоз,
что ползет вокруг фонтана, и смешинку на губе…
«Я безропотно состарюсь, чтобы только ты подрос,
ангел», – мысленно не раз я, Ромка, говорил тебе.
Одного хотел бы в небе – от беды остерегать
и тебя, и ту ватагу, где ты – будущий – бежишь.
Эх, несбыточные грезы!.. На земле, отец и мать,
приглядите за мальчонкой (прыток с прутиками, вишь).
Спи, рогатая улитка, на кусочке лопуха.
Завтра выпустим на волю, где июль не за горой.
Ночь над банкою стеклянной удивительно тиха.
Спи и ты, Роман Лексеич, ненаглядный ангел мой!..
ВМЕСТО ЭПИТАФИИ
Кузнечик не прочтет фамилию на камне.
Пчела не разглядит на этом камне год.
Последняя строка. Зачем она тогда мне?..
И первую строку забыл уже народ.
Полынь и впрямь горька. Увы, не слаще глина.
Пережуем за век и глину, и песок.
К могиле не придут дочь и четыре сына.
Не родились. Ольха пройдет через висок.
А надо бы осин натыкать здесь поболе.
И камешек найти, чтоб придавило грудь.
А лучше надо мной оставить чисто поле,
чтобы никто уже не мог сюда свернуть.
Нет повода. Пчела – и та поймет, летая
над клевером и мхом, что в этом есть резон.
Грешны, хотя душа дана была святая.
Ужели только Бог был в этом сне не сон?..
ЗЕЛЕНЫЙ КАРАНДАШ
Ольге Бурчагиной
Наши внуки доверят рисунки свои,
где зеленых коров окружает трава,
только нам, говоря, например: «Подои»
или: «Бабочка это, а там – кружева».
Будет небо на этих картинках всегда
голубое (туда мы, сестра, улетим).
Мы оттуда увидим с тобой города:
Кострому, Паникарпово, Вологду, Рим…
Наши дети оттуда нам будут видны
без бинокля, а внуки – тем более, Оль.
Если сон это, то в наши лучшие сны
никогда не войдут ни обида, ни боль.
Потому что… Но – т-с-с… У коровы рога
задевают за облако, ноженьки где
мы посвесили с неба с тобою, пока
шли зеленые кони к зеленой воде.
* * *
Скоро выпадет снег почему-то.
Станет скользко ботинку идти.
Превратится душа в лилипута
на последнем отрезке пути.
Звезды станут громадными просто,
и луна тоже станет большой.
Редкий путник кивнет у погоста.
А чего у него за душой?..
Сапоги вот такого размера
проскрипят – и опять тишина.
Где за пазухой прячешься, вера?
Без тебя и совсем бы хана.
Как баклагу какую достану,
отхлебну одинокий глоток.
Небеса напустили туману.
И роса добралась до порток.
Так, наверно, смирением лечит
все болячки земные Господь.
Ледяной приземлился кузнечик
на мою ледяную щепоть.
* * *
Луна над головой – еще не нимб, дружок!
С подарками войдешь – душа остолбенеет:
пять личиков детей тебя возьмут в кружок.
Родимых палестин хвоинками повеет.
Хотя бы раз в году должна напоминать
икону та земля, где выпало родиться.
Пять личиков детей свою обступят мать –
с подарками уже. Минуту будет длиться
приход снеговика, прохожего, калош
прапрадедовых, сна о божьем человеке.
Не возгордись, дружок!.. Ко всем ты не придешь.
В толпе хотя бы ты не оттолкни калеки.
И, может быть, тогда зачтет тебе Господь
и желтый апельсин, и марципан зеленый…
И, может быть, тогда ты оправдаешь плоть,
что в этот мир пришла, другими заселенный.
* * *
Елене Балашовой
Многих из нас не пугается птица,
ведая: мы – не от мира сего.
Вот и под музой твоей половица
даже не скрипнет, имея родство
с чухломским лесом, избой деревенской,
черной иконкою в красном углу…
(Разве что стул этот – все-таки венский.)
Ниточку память вдевает в иглу.
Крестиком вышить попробует песню,
где о девице поется одной.
«Как ее звали? Не помню, хоть тресни!..» –
думает память твоя за спиной.
Главное – там пастушок на свирели
должен играть, пробуждая мечты.
«Ну, и родители чтоб не болели –
главное», – Лена, подумаешь ты.
В этом-то, девонька, – бабья забота,
вывернет что наизнанку тебя.
Ну, и любовь, если плакать охота,
если нельзя вам страдать, не любя.
* * *
Внуку Саше
Мальчик, которому нет и полгода,
ты – мой зайчонок, на небе погода,
повод не в очередь встать за клюкой...
Вот ты, наверное, Саша, какой!..
Зайчик, что прятался где-то в капусте,
смотрит на мир без боязни и грусти –
дескать, пришел и морковку принес.
Только бы не было боли и слез,
Сашенька!.. (Голос, наверное, деда.)
Ложку купили тебе для обеда,
три погремушки (стучи не хочу)...
Ставлю во здравие, мальчик, свечу.
Всех упомянет молитва простая.
Даже когда я на небе растаю,
думаю, свечечка будет гореть,
ты улыбаешься ангелам ведь.
* * *
Внуку Саше
Тебе придумают судьбу, которая – другая.
А та, которая хранит, кому-то не нужна.
И запакует чемодан слона и попугая.
(Не пикнет даже хоботок у этого слона.)
И этот плюшевый народ уедет на бибике –
туда, где будет хорошо (кому-то – не тебе).
А я?.. Я, мальчик, напишу вослед четыре книги.
О чем?.. О том, не значу что уже в твоей судьбе.
Я не сопьюсь среди зверей – енота и собаки,
точней – енота и кота. (Собаки тоже нет.
Она сбежала без тебя, точней – ушла в дворняги.
Такая плюшевая вся. И погасила свет.)
Я просто тихо закурю на кухне сигарету.
(Хотя лет десять не курил.) Еще – утру слезу.
Ведь я отсюда никуда, мой ангел, не уеду.
Ведь я енота и кота тебе не привезу.
Туда, где будет хорошо (кому-то), вероятно.
Молиться буду о тебе, мой мальчик, где-то там.
Судьба?.. Моя – уже прошла. Прошла уже – и ладно.
«Храни твою судьбу Господь!..» – шепчу я городам.
* * *
Памяти отца Евгения
Батюшка жил, и при нем – прихожане.
(Жили, молились, пекли пироги.)
Умер – и кто, на каком ераплане
к ним прилетит, коль не видно ни зги?..
Если и видно, на тракторе надо
скарб-то везти по ухабинам тут.
Малая родина, я – твое чадо.
Некому ждать его, вот и не ждут.
А по соседству, где теплились жизни,
жил за меня, получается, тот,
не было в ком никакой укоризны,
рядом с которым светлел и народ.
Тоже Евгений. Не странно ли это?..
Кротко пронес уготованный крест.
Батюшка умер – и кончилось лето,
лето Господне, для этих для мест.
Книгу о том написал прихожанин.
Увековечил святого шаги.
Батюшка жил, и при нем – христиане.
(Жили. Молились. Пекли пироги.)
К публикации рекомендовала Наталия Мусинова |