Сергей ЩЕРБАКОВ
СОБРАТ ПО БЛАЖЕНСТВУ

(Рассказ)

Впервые за тридцать лет cобрались с женой на курорт. Я бы и на этот раз не поехал – какие курорты, если мы живем в ярославской деревеньке Старово-Смолино в трех верстах от Борисоглебского монастыря, основанного по молитвам преподобного Сергия Радонежского. Какие курорты, если возле крыльца нашего дома растут солнцеликие одуванчики! Какие курорты, если возле калитки встречает наших гостей дуб многосеннолиственный ! Какие курорты, если к нашей кормушке на дубе одиннадцать видов птиц прилетает! …красногрудые снегири и даже дубоносы… И еще множество раз я мог бы воскликнуть «какие курорты», но… жена в прошлом году чуть не получила инсульт — она в Москве работает — и я сдался. Да, честно сказать, и сам почувствовал: годы берут свое и надо уже и к медицине прибегнуть. Конечно, медицина — не воздух деревенский, не звезды над дубом, но и она от Бога. Да и курорт Мариша моя, зная как я не люблю далеко отрываться от дома и всем это втолковываю, даже кошкам и собакам, выбрала близенько: в Ивановской области. Сели на машину и через три часа вот оно — Оболсуново.

Врачи сразу взяли нас в оборот: кучу процедур, исследований назначили. Пришлось даже на листках дни расписывать, чтобы все успеть и ничего не забыть. Но уже на другое утро, вызывает меня терапевт Ольга Михайловна и, как-то странно глядя, говорит: «Сергей Антонович, у вас гемоглобина 69 единиц». Я безмятежно: «Ну, и что?» Она даже выпрямилась: «Как что! Норма у мужчин 140-160. У вас на грани переливания крови. Вы можете упасть прямо на улице! Вам место на больничной койке, а не у нас». Расспросила меня и сразу поняла, почему гемоглобин упал: кровотечение, на которое я не обращал никакого внимания много лет. Да и как обычно у нас, у русских, бывает: сначала, увидав кровь, встревожился, обратился к врачам. Они толком не помогли; и привык, и перестал замечать.

Конечно, Ольга Михайловна опечалила. Я растерянно произнес: «Впервые за всю жизнь вместе на курорте, а тут какая-то больница… Жене просто необходимо здоровье поправить, а одна она не останется…» И мудрейшая Ольга Михайловна сжалилась: «Ладно, кровотечение мы вам на время остановим, назначим мясную диету. В общем, посмотрим на ваше самочувствие. Если что — сразу с вещами на выход».

Маришу я не стал пугать, просто сообщил, что гемоглобин пониженный и придется мне подналечь на мясо.

*    *    *

Оболсуново расположено на горе. Еловые и сосновые боры. Идешь по тропинке, вдруг перед глазами янтарная чешуя корабельной сосны. Поднимаешь, поднимаешь голову — была бы шапка, слетела бы. Из груди невольно вырывается восторженное: «Ну, сосны! Ну, сосны!» Янтарные свечи выше пятиэтажного корпуса Оболсуновского. Конечно, воздух просто пьянящий. Нигде такого нет. Разве что в подмосковной Малеевке — там тоже сплошь еловые боры… Садовники косят траву. Улавливаю знакомые запахи. В молодости я служил на корабле и тут вдруг почувствовал — свежескошенная трава немножко пахнет морем. Мариша очень точно добавляет: «И ложится она волнами».

Люди вокруг тихие, культурные, женский персонал курорта как на подбор: все красивые, заботливые. Так нам стало хорошо, что я даже попытался играть в настольный теннис. Но, увы, гемоглобин, оказывается, вещь для организма архиважная — попасть по шарику было нелегко. А когда-то меня прочили в большие мастера… И еще гемоглобин сильно влияет на память, но, так мне было хорошо, что я все запомнил. Особенно вежливость соседей за столом. На курорте, как я заметил, почти все почему-то демонстрируют свою воспитанность, культурность. Даже как бы соревнуются в этом. Ну и слава Богу, везде бы так. Даже кошки и собаки, поселившиеся около дверей корпуса, тоже «соревнуются» — за еду не дерутся…

За столом с Маришей сидели две молодые женщины лет сорока. Одна оказалась «белым бантиком» - либералкой, а другая — Таня - горячей патриоткой. Таня торопилась все успеть. И в баню, и на танцы… А торопиться нигде не надо — даже на войне… Я пару раз подкалывал ее при встрече: «А Таня уже на велосипеде… А Таня уже в бассейне…» Она в ответ только улыбалась. Вечером, в день ее отъезда, идем на прогулку, а Таня стоит возле администраторской. Впервые увидал на ее лице грусть, и жалко стало: «А мы думали, Таня уже уехала». Она печально: «Машина задержалась». Тут ее соседка по номеру проходит мимо. Я к ней: «Одна вы остаетесь?» Таня скромно: «Другую вселят». Я возразил: «Но Таню-то уже не вселят…» Она благодарно глянула на меня: «Счастливо вам оставаться». Ревнивая моя жена удивилась, с чего это я вдруг заговорил с Таней? Пришлось объяснить, что я ее просто пожалел, что молодые люди ее типа, сами того не сознавая, на новом месте надеются обрести то, чего им не хватает. И не обретают, потому что не знают, что им нужно. А Таня через мои ласковые слова: «но Таню-то уже не вселят», может, и обрела наконец. Душа-то ищет любви и ласки. Особенно у нынешней деловой молодежи. Любви и ласки им не хватает, но они этого не понимают. А Таня, думаю, поняла: так она благодарно глянула на меня…

*   *    *

После Оболсунова поехали в столицу заниматься лечением по-серьезному. Конечно, в Москве нынче жить тяжело. Сразу состояние мое резко ухудшилось. Шатало из стороны в сторону, вновь кровотечение открылось. Пошел я в нашу православную богадельню, поликлинику-больницу имени святителя Алексия, где подвизается легендарная Нина Григорьевна. Когда кого-нибудь из многочисленных больных, которым она помогла улечься в стационар, пройти нужное обследование, спрашивают, кем она работает, они сначала теряются — она не заведующая, не главврач — но потом многие с улыбкой отвечают: «Ниной Григорьевной». Да, такого сердобольного заботливого человека поискать! Она всего лишь сестра-администратор, но через свое любящее сердце обрела в клинике святителя Алексия такое влияние, что к ней все прислушиваются… Вот и я по совету старожилов богадельни направился к Нине Григорьевне. Терапевт, понимая, что остановить мое кровотечение можно только хирургически, не знала, что со мной делать — в клинике такие операции не практикуют. Но Нина Григорьевна решительно настояла на немедленной госпитализации. Позднее я понял, медицински была права терапевт, но, Нина Григорьевна, душа христианская, почувствовала, что мне надо сначала пройти свой путь у них…

На другой день Мариша с моим младшим братом Валерой привезли меня в святителя Алексия. От слабости я чуть не падал. В приемном покое сумрачно, старая женщина по нескольку раз переспрашивала одно и то же, осматривали как-то очень долго, и на душе стало мрачнее, чем вокруг. Так мне не хотелось оставаться, что я чуть не сказал Марише: «Поехали домой – не хочу в больнице умирать». Но, пожалев жену, промолчал: ей-то как тогда жить… Мне казалось, что домой я уже не вернусь. Гемоглобина 65, кровь остановить не могут. Я безразлично думал: книги свои написал, радости-счастья вкусил немерено, так что пора и честь знать…

Мариша с братом уехали — сумерки совсем сгустились. Обреченно оглядел палату. Три пустых казенных кровати, на которые не хочется даже садиться, не то что лежать на них много дней. На двух — больные, даже не шевельнувшиеся при нашем появлении. Один старик лицом к стене, второй чуть не с головой укрылся одеялом. Но его я сразу узнал. Этого монаха несколько раз встречал недалеко от нашего дома. Однажды даже кивнул ему. С первого раза он заинтересовал меня. Очень захотелось узнать, кто это такой. Сейчас по улицам Москвы ходит много православных людей духовного звания. Обычно глянешь — и все; ну, иногда, проходя очень близко, поклонишься — уважая священный сан. А с этим монахом хотелось познакомиться. Спросил Маришу, что бы это значило — у нее очень быстрый ум — но на сей раз и она не помогла мне.

И вот вижу его в палате… Даже на сердце немножко посветлело — я уже знаю, случайного ничего нет, все промыслительно. Однако на мое осторожное приветствие монах никак не откликнулся и я обреченно лег на свою койку, не зная когда теперь встану с нее, и встану ли вообще… Единственное, что как-то обнадежило — окна в палате большие, просторные и неба много видно. Больше всего в жизни люблю глядеть на небо. Но тут и небо не помогло. Глядел, глядел и увидал высоко-высоко в поднебесье ястреба и вдруг почувствовал себя упавшим на землю орлом. В «Песенке вагантов» я писал, что на большой высоте крыльями взмахивать уже не надо; надо парить и ловить потоки восходящего воздуха. Я всегда чувствовал, что летаю там, где орлы парят… А тут всем своим бессилием ощутил: лежу не просто на земле, а на больничном одре, и крылья мои поникли… Первые двое суток я, как мой знакомый монах, лежал, укрывшись одеялом чуть не с головой, ничего не ел и даже в окно не глядел — боялся снова увидеть ястреба. Потом пришла на смену бойкая, разбитная разносчица еды, судя по выговору и характеру — хохлушка. Их нынче много в России работает. Войдя в палату она весело воскликнула: «Мужики, ну-ка давайте кто-нибудь помогать». А кто помогать? Сергей Иванович, восьмидесятилетний старик после инсульта – половина тела неживая, да семидесятишестилетний отец Иоанн с целым букетом болезней. Все это я узнал после, а тогда глянул на их застывшие под одеялами тела и понял, придется мне подняться. В обед я уже без приглашения помогал ей. И соседям своим немощным взялся всячески прислуживать… Помните, апостол Петр пошел ко Христу по воде, как по суше, но — только вспомнил о себе — сразу начал тонуть. А я, начав помогать другим, забыл о себе и поднялся. Почувствовал, крылья мои начали крепнуть. Сразу сообразил: монах-то мой уже двое суток голодный, да до меня неизвестно сколько голодал. Конечно, инокам поститься не привыкать, но все же и они люди, а не ангелы… Привезла веселая хохлушка еду, я и схитрил: «Отче, может вы прочитаете нам молитву перед трапезой, а то мне при вас как-то неудобно старшим быть». Он молча встал. На груди у него оказались два больших креста-мощевика. Потом расскажет, что участвовал в обретении мощей многих святых, в том числе всех Оптинских старцев!..

Прочитал он молитвы, а я и говорю: «А мы ведь с вами встречались». Рассказал и подытожил: «Теперь ясно, почему вы меня так заинтересовали — лежим в одной палате…». Отец Иоанн с интересом поглядел на меня, и я уговорил его поесть. Вечером предложил ему молитвенное правило вместе прочитать. По завершении оного он сам достал из своей старой-престарой сумки на колесах акафисты. Мы и за них принялись. Сергей Иванович наш тоже перестал глядеть в стену — лег на спину и с видимым удовольствием участвовал в наших молениях. Потом я вытянул отца Иоанна на службу в храм. Благо их аж два при клинике. Четыре раза я за две недели исповедовался и причастился! Никогда так часто не причащался!

После процедур начали мы с отцом Иоанном гулять по больничному парку. Он в святителя Алексия старожил — все ему здесь знакомо. Показывает костылем на большой пень: «Однажды он поразил меня. Первый снег на нем, а поверх белого снега желтые-желтые грибы. Красота неописуемая». Голуби взлетают при нашем приближении. Мой спутник восхищенно: «Голуби аплодируют Создателю». Не сказал, что они громко хлопают крыльями, а «голуби аплодируют Создателю». Невольно вспомнился Давид псалмопевец: «Солнце позна запад свой». Не сказал «знает время захода своего», а именно «знает запад свой»… Величайший поэт всех времен и народов. И сын его царь Соломон, вопреки суждению, что на детях природа отдыхает, не отстал от отца: «Все реки текут в море, но море не переполняется…»

Отец Иоанн снова показывает костылем на какую-то дверь: «Столярная мастерская. Зашел я туда, а там клетка мне по грудь, а в ней — петух. Я просунул к нему руку, давай гладить. А мужик столяр: “Летом его — на дачу, а там — в суп”. Петух сразу так прижался к моей руке. Я ему: “Что же ты при нем это сказал?!” Он лучше этого мужика понял, что его ожидает». Однажды в Армении отец Иоанн, тогда еще Олег Владимирович Макаров, корреспондент Агентства печати «Новости» (АПН), стоял на скале с фотоаппаратом — «ждал состояния света». Вдруг из древнего монастыря внизу вывели барана и закололи. Алая кровь хлынула на кафель. Смыли ее и другого барана привели и закололи. И третьего… Слышно было, как головы со стуком падали в бочку. Так двадцать баранов на его глазах закололи. Двадцать раз смывали кровь, двадцать раз головы со стуком падали в бочку! «Ждал состояния света», а на его глазах убили двадцать Божьих тварей! И он видел, что бараны, как тот петух, «лучше людей понимали, что их ожидает — крутили головами, пытались вырваться». С тех пор, задолго до монашеского пострига, перестал есть мясо…

В парке к нам не раз подходили неверующие, спрашивали: «Вы — братья?» Мне это было очень приятно, а отец Иоанн однажды ответил: « Мы – собратья по блаженству». Мол, мы - православные болящие… Потому и похожи…

Конечно, мы с ним одной крови: он тоже любит собак больше всех животных. О своей Дусе рассказывает с нежностью: «Всех она любила. Вот такое маленькое существо на весь мир себя делила. Пришел как-то с ней в газету, я тогда еще работал фотокором в “Ленинградской правде”, вся редакция весь день ходила кверху попами». Не сказал, что все, наклоняясь, гладили маленькую Дусю, что все в этот день забыли о работе, а нарисовал яркую картинку. «Вечером возвращался с работы поздно, — продолжает рассказ отец Иоанн. — Открою дверь, она бегом с четвертого этажа. Капельки на каждой ступеньке оставляла. Потом во дворе радостный ребячий крик: “Дуся, Дуся…” Но она сначала на всех ноль внимания — присядет как лягушка». Очень точно. И опять же художественно…

На глазах отца Иоанна, тогда еще Олега Владимировича, Дусю задавил автобус. Он взял на руки кровавую лепешку — все, что от нее осталось — положил на тротуар, упал на колени  и стал колотить кулаками об асфальт. Тут как тут милиционер: «Меньше пить надо». Отец Иоанн поднял на него свои многострадальные армянские глаза, переполненные слезами: «Я только таблетки пью». Милиционер постоял, постоял, и ушел. Вернулся с лопатой, выкопал могилу и они похоронили Дусю «между четвертой и пятой липами возле храма Христа Спасителя». Думаю, больше ни одна собака здесь не покоится… А мой песик Малыш лежит между двумя старыми яблонями неподалеку от Борисоглебского монастыря…

*    *    *

Вечерами, после молитвенного правила, отец Иоанн садился возле моей кровати и рассказывал. Конечно, он сразу понял в чем промысел нашей встречи: чтобы жизнь его богатейшая не осталась под спудом. Счастливейший человек — куда бы ни попадал, всегда уносил оттуда главное. И в этом мы с ним очень похожи; и я, когда мне встречался умный талантливый человек, «истирал порог его дома своими подошвами». Родитель отца Иоанна — армянин; он его никогда не видел, но на своей второй Родине всегда хотел побывать. Первой Родиной считает Россию, хотя мать у него наполовину русская, наполовину татарка, а один из дедов итальянец. Отец Иоанн пересыпает свою речь армянскими, татарскими, итальянскими словами. Однажды что-то сказал даже по узбекски. Я рассмеялся: «У тебя и узбекская кровь есть?» Он сначала недоуменно поглядел на меня, потом рассказал: «В войну мы в Самарканде жили. Голодно было. Однажды вез я буханку хлеба и не выдержал — стал отщипывать корочку. Всю отщипал. Думаю, как же я с такой общипанной домой явлюсь? Но, пока добрался, новая корочка от жары появилась». Нет, не от жары корочка появилась — грех его сам Бог покрыл. Какая вина у пятилетнего мальчика, в войну общипавшего от голода корочку… Но и Узбекистан отец Иоанн поблагодарил – там даже жара людям помогает…

Став взрослым, наконец попал в Армению. Его, уже фотокорреспондента АПН, послали снимать знаменитую Ереванскую обсерваторию, которую возглавлял известный академик Амбарцумян. Нет, не случайно Бог нас свел. Я, оказавшись на новом месте с новыми людьми, даже в вагоне поезда, непременно сообщаю, что я писатель, и даю читать свои рассказы; а отец Иоанн всюду возит с собой свои лучшие фотографии и первым делом устраивает новым знакомым выставку. Раскладывает прямо на полу, на подоконнике… Вот и в обсерватории он в первый же день разложил снимки перед принимавшей его сотрудницей. Она была восхищена и рассказала о творчестве приезжего фотокора своим друзьям, армянским художникам Зардарян. Они пригласили его в гости с фотографиями. И сразу полюбили на всю жизнь. В следующие его приезды всех оповещали: «Наш Олег приехал». А он и сегодня вспоминает их добрым словом.

У Зардарян есть внук Арег. Конечно, все его звали Арег-джан. Джан по-армянски «милый». С Олегом он так подружился, что однажды в порыве чувств попросил его: «Олег-джан, давай ты меня будешь звать Олегом-джаном, а я тебя – Арегом-джаном». Как-то во время игры мальчик схватил Олега за волосы и вдруг как закричит: «Мама, шелк, мама, шелк…» Отец Иоанн поясняет: «У них-то волосы скрипят, когда дотронешься, пружинят». У Арега был один недостаток, от которого страдали все домочадцы, но ничего не могли с ним поделать – он очень громко кричал. Олег-джан, узнав об этом, спросил своего маленького друга: «Арег-джан, ты умеешь кричать молча?» Тот удивленно воззрился на него: «Как это?» Старший друг открыл пошире рот, поднял кулаки над головой и затряс ими изо всех сил. Арег-джан был в восторге и потом долго всем показывал, как можно кричать молча. В доме стало тише…

Я спрашиваю: «А кем стал Арег-джан?» Отец Иоанн задумывается: «Не знаю… Во Франции он». Вдруг хитро улыбается: «Значит, французом стал». Тут же посерьезнел: «Он деду из Франции большой набор столярных инструментов привез и сам оборудовал стеллажи в его мастерской…» Я обрадованно соглашаюсь, мол, конечно, не французом, а хорошим человеком стал Арег-джан. Через тридцать лет навестил в Москве своего друга Олега-джана, одинокого старика монаха… Отец Иоанн восторженно поднимает руку намного выше своей головы: «Вот такой стал». И я вижу, каким большим человеком стал Арег-джан…

После рассказа об Арег-джане я стал называть моего собрата по блаженству отцом Иоанном-джаном. Он же меня Серженькой. Немножко на армянский лад. Ко всему армянскому относится с благоговением. Любимая гора у него, естественно, Арарат. Он и мне внушил, что это — главная гора человечества. До меня, наконец-то, дошло, что праотец всех людей Ной после всемирного потопа, истребившего погрязшее во грехах человечество, высадился из своего ковчега именно на горе Арарат, что армяне — самые прямые потомки Ноя… Таких снимков Арарата, как у отца Иоанна, я ни у кого не видал. Один он подарил мне. В центре — вечно заснеженный Арарат. Над ним, словно золотой нимб над святой главой, широкая полоса солнечного света. Еще выше — синее небо — твердь Небесная. Ничего нет тверже вечного Неба. У подножия горы — узкая розовая полоска тумана. Под ней — словно синяя река, оставшаяся после всемирного потопа. В самом-самом низу – земля, объятая тьмой. Ее тщится разорвать тоненькая вереница слабеньких огоньков, похожих на библейские костры, загоревшиеся сами собой и потому полные ужаса. Это огоньки людских поселений — дороги человеческой. Так они ничтожны перед Араратом в золотом нимбе. И только дерево из этой нашей тьмы человеческой дотягивается верхушкой до его подножия. Дерево растет вверх. И люди, растущие вверх — стремящиеся к Богу, могут вырваться из тьмы земной, могут достичь подножия спасительного Арарата… Снято безо всяких современных ухищрений – без фильтров, монтажей, спецэффектов. Все великое просто. Отец Иоанн забрался на гору, напротив Арарата (как Закхей на дерево, чтобы увидеть Христа) и много дней ждал «состояния света». И дождался. Христос сказал ему: «И ты сын Ноев…»

Любимый поэт — армянин Григор Нарекаци. У отца Иоанна теперь плохая память — забыл Сергея Ивановича, с которым две недели лежал в больнице на соседних койках, а строфы Нарекаци читает наизусть. На все художественное память у него осталась великолепной. Правда, такие строки забыть трудно «И капля девственного молока спадет мне с губ твоих Пречистая…»

Композитора Комитаса, погибшего во время резни армян в Турции, отец Иоанн вспоминает чуть не каждый день и, конечно, его портрет висит на стене. Музыку мой собрат обожает. Любит повторять слова блаженного Августина: «Музыка — это разговор с Богом». Однажды его послали снимать известный хор «Виват». Конечно, мой собрат первым делом разложил на полу у стены свои фотоработы. Пригласил артистов посмотреть. Они долго стояли в каком-то восторженном онемении, потом дирижер бегом к роялю «И как грянули они мне “Многая лета…”, у меня коленки затряслись». Стал он бывать у них, и однажды руководитель попросил его спеть. У отца Иоанна оказался бас контабеле и он объездил с ними полсвета. Часто с гордостью повторяет: «Нашему хору, единственному в стране, разрешалось тогда петь духовную музыку… Мы, когда пели, все от радости на цыпочки становились…»

Во Франции, в Монпелье, после концерта их пригласил на ужин русский эмигрант. Олег, естественно, разложил на полу свою фотовыставку. Соотечественник был потрясен и попросил разрешения пригласить друзей. Привел молодых русских мужчину и женщину. Мужчина вдруг спросил: «Вы не бывали в Матонадаране (Ереванская государственная библиотека)?» Мой собрат сразу вспомнил их встречу и «кинулся к нему прямо по фотографиям». А надо знать, с каким трепетом он к ним относится – уже немощным стариком всюду возит свои лучшие работы в старенькой-старенькой сумке на колесах. Конечно, не только бережет, но, надеется, вдруг на пути встретится человек, перед которым захочется разложить свои фотографии…

А как было не кинуться, если с этим человеком они вместе занимались в Матонадаране! Именно в Матонадаране отец Иоанн, прочитав «Книгу скорби» Нарекаци, потрясенный, попросил директора сделать копию. Тот даже удивился: «У тебя нет Нарекаци!?» Приказал сотруднице принести книгу, вручил. Не веря своему счастью, отец Иоанн упал перед ним на колени. Тот поднял его, обнял: «Ты заслужил, ты заслужил…» — он тоже видел напольную фотовыставку Олега Владимировича Макарова…

Недавно, через тридцать лет, встреча в Монпелье приснилась отцу Иоанну, точь-в-точь как случилась. И он снова был счастлив. Я не помню, чтобы мне снилось то, что когда-то произошло, хотя сны у меня бывают изумительные…

Некоторые люди, особенно духовного звания, удивляются, считают каким-то чуть ли не вредным пристрастием отца Иоанна его благоговейное отношение к своему фототворчеству. А как же иначе, если и в монашестве он остался фотографом — снимал монастыри, монахов, обретение мощей — это было его главное послушание; если благодаря своим фотографиям подружился с художниками Зардарян, которые открыли ему Армению; если благодаря напольной выставке попал в хор «Виват» и полюбил духовную музыку. Да ведь и к Богу Олег пришел благодаря своему художественному призванию. По заданию АПН снимал Троице-Сергиеву лавру. Вдруг подходит монах: «Вижу, вы профессиональный фотограф. Помогите нам Христа ради — мы тут стенды оформляем». Олег очень торопился – недовольно взглянул на неожиданного просителя, но «отказать ему почему-то не смог». Потом-то понял почему… Крестили Олега на Воробьевых горах. (Опять же очень близко от моего дома — я с моим песиком Малышом много лет прогуливался до этого храма почти каждый день). После крещения, по словам отца Иоанна, он «пошел к небу - на смотровую площадку МГУ». Здесь и в самом деле неба много и Москва как нигде широко глазам открывается. Хотя, конечно, в подтексте отец Иоанн сказал, что пошел к Богу.

Пешком дошагал до своего АПН на Зубовской площади, достал из сейфа флейту (с ней тоже долго не расставался) и сыграл. Уходя, встретил в коридоре одну очень талантливую фотокорреспондентку. Молча взял ее за руку и повел. Она изумилась, но, тоже молча, повиновалась ему. В кабинете снова достал флейту и сыграл ей. Потом, так же молча, опять взял за руку и отвел на тоже место, откуда забрал ее… Она не удивилась…

На улице столкнулся с коллегой. Тот обрадовался, начал что-то рассказывать, но, отец Иоанн не слушал его. Коллега озабоченно спросил: «Да что с тобой?» Но отец Иоанн только улыбался. Наконец под уличными часами произнес: «Три часа назад я окрестился». Тот матерщинник был ужасный — сразу открыл рот, но тут же закрыл.

Про свое крещение отец Иоанн пересказывал мне не раз и всегда в конце вспоминал: «Передо мной крестили мальчика лет пяти. Когда священник взял его на руки, он спросил: «Я не умру?» Батюшка рассмеялся: «Наоборот, жить будешь».

Слушая отца Иоанна я неожиданно вспомнил, что именно в коммуналке на Зубовской площади, напротив его АПН, лежа на полу на матрасе, впервые в жизни прочитал Евангелие, которое дал мне собрат по перу Петр Паламарчук (это он сотворил замечательную книгу «Сорок сороков» о московских храмах). После кончины Петра я включил его в свой помянник как самого близкого человека — благодаря ему я впервые прочитал Евангелие! До него несколько раз открывал, но дальше второй страницы пройти не мог. Мне было тогда непонятно, зачем надо перечислять, кто кого родил, что «Давид царь родил Соломона от бывшей за Уриею»; я тогда еще не знал историю великой и грешной любви царя Давида к чужой жене Вирсавии, что во искупление этой любви Давид кровью выплакал свой покаянный пятидесятый псалом «Жертва Богу дух сокрушен: сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит». Я тогда еще не знал, что сокрушенные и смиренные сердцем «во дворех Бога нашего процветут». Не знал, что плодом любви Давида и Вирсавии явился в мир царь Соломон — мудрейший из всех, живших на земле. Это он создал «Книгу притчей», «Песнь песней», «Книгу Екклесиаста». «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, - все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки…»

В коммуналке напротив АПН я прочитал Евангелие за один прилег. Не мог оторваться… Семя было брошено в сердце, хотя взошло только через девять лет… А с отцом Иоанном пути наши пересеклись через тридцать!..

*    *    *

В первый же вечер после нашего совместного моления отец Иоанн-джан разложил на своей кровати фотовыставку. Как перед Зардарянами, как перед певцами хора Виват, как перед соотечественником во Франции… И я тоже сразу полюбил его. А как было не полюбить! Думаю, больше никогда такая великая экспозиция не проводилась на больничной койке! Он доставал из своей сумки на колесах все новые фотографии и рассказывал, рассказывал: «Святослав Рихтер никому не позволял себя снимать. Я – издалека, из зала. Принес снимки в филармонию, поставил на подоконнике, жду. Наконец, Рихтер идет. Я к нему: «Святослав Теофилович, я вот тут, посмотрите». Он поглядел, молча сгреб в охапку, прижал к груди и пошел». Я удивился: «Ничего не сказал?» Отец Иоанн красноречиво глянул на меня: «Как же не сказал!» Мне стало стыдно за свою непонятливость: «Ну, да. Ну, да, этим он сказал больше любых слов». Отец Иоанн посветлел: «Жена Рихтера повесила мои фото на самое видное место». Я потом не мог вспомнить отчество великого пианиста и мой друг изумился: «Как ты мог забыть — ведь он Богович». А мне и в голову не пришло — конечно, Тео — Бог…

Однажды послали его сделать репортаж с праздника хоровой песни в Эстонии. Олег был просто потрясен: «Красота грандиозная… Но эстонцы строгие, высокомерные – никак я сначала не мог найти с ними общий язык. Во время выступления хористки, ухватив друг друга за подолы, ходили вереницами. Я подбежал и тоже схватил одну за подол. Она оглянулась, разулыбалась, потом все оглянулись и засмеялись благосклонно… Их дирижер, знаменитый Густав Эрнесакс, по-русски говорил плохо, но улыбкой все договаривал… На прощание пригласил меня в лес и мы семечками покормили с рук белок…»

Много отец Иоанн снимал нашу северную Фиваиду, где среди непроходимых лесов укрылись от человеческой суеты древние монастыри, деревушки, в которых люди живут так же счастливо, как жили тысячу лет назад. Старик и старуха, уже и летом не снимающие теплых валенок. Сидят прямо на досках крыльца. Изработанные ноги вытянули. Одежда на них вечная — такую теперь не шьют, теперь шьют временную, чтоб скорее износилась…

Вот старый монах стоит внутри круга из только что расколотых поленьев. Брат Нил. Он был глуховат, но почему-то всегда запирался в келье. Отец Иоанн предостерегал, мол, не закрывайся — а если пожар случится, наводнение, то до тебя не достучишься; а если тебе плохо станет — к тебе не попадешь. Но Нил почему-то все равно запирался. Однажды отец Иоанн стучался, стучался к нему — испугался, выбежал из корпуса, встал на завалинку и — в окно. А Нил сидит за столом, а на столе его кот Бублик. И смотрят друг на друга с любовью. Потом отец Иоанн добавит: «Так они сидели, чтобы глаза на одном уровне были». Да, равная любовь двух Божьих тварей. Стало ясно почему Нил закрывался — кто-нибудь из неразвитых сердцем мог попрекнуть: «Чего ты кота на стол пускаешь». Хотя, думаю, Нил просто не хотел никого искушать. Его едва ли бы кто попрекнул. Весь монастырь вечерами слушал, как брат Нил (как все глухие не понимая, что такое тихо, что такое громко) басом тревожил всю округу: «Бублик, Бубля…» И никто не укорял его. Когда же Нил замолкал — все знали: Бублик вернулся из тьмы ночи домой.

Однажды я похвалился отцу Иоанну, мол, ты мне это рассказывал, и я помню, как Нил кричал, будя весь монастырь: «Бублик, Бублик». Он поправил: «Не Бублик, Бублик, а он варьировал, то Бублик, то Бубля». Да, он знает цену словам…

Несколько раз молился отец Иоанн в этом монастыре, а в последнее быванье, уже не застав брата Нила среди живущих на свете, пошел на кладбище. Там на скамейке сидел Бублик и неотрывно смотрел на холмик, где упокоилось тело его друга. Отец Иоанн погладил Бублика, «а он словно монумент». Обычно кошки отзываются на ласку всем телом. Очень они на нее отзывчивы. Да, монумент кота на могиле монаха Нила, любящего тварь Божью! Какие подвиги духовные он совершил, знает один Бог, но Нил снабжал братию дровами. Послушание не из самых легких, тем более для старика, тем более на Севере, где зима почти семь месяцев в году… Так отец Иоанн и увековечил монаха Нила кадром: среди расколотых поленьев; а его друга Бублика - лежащим на бревнах, привезенных из лесу Нилом…

*    *    *

С неделю мы блаженствовали в палате втроем. Ночью проснусь, а отец Иоанн все раскладывает на кровати свои чудесные снимки — новую тему выстраивает. На душе станет тепло-тепло. Иногда не выдержу, встану; и он обрадованно рассказывает, что составляет тему о новомученике Жене Родионове, отдавшем жизнь за Христа на Северном Кавказе. Восемнадцатилетний юноша отказался снимать крест, и ему отрубили голову. Мой друг строго смотрит на меня: «Я считаю его своим сыном». Ласково дотронувшись до его плеча, ложусь и, едва коснувшись подушки, засыпаю. Среди ночи проснусь, а маленькая милая фигурка все перекладывает фотографии на кровати… Глядя на нас, Мариша моя даже позавидовала: «Хорошо у вас — так бы и осталась…» Но, конечно, было не только хорошо, было и больно. Однажды, потеряв сознание, я упал на пол. Отец Иоанн чудом Божьим втащил меня на кровать и молился, пока я не пришел в себя. Очень я боялся одной страшно болезненной процедуры и решил отказаться от нее, но мой собрат по блаженству даже возмутился: «Ты что? Ты — православный. Читай непрестанно генеральную, и все будет слава Богу». Генеральной он называет молитву перед началом всякого дела, которую я выучил прежде всех молитв — очень хотел, чтобы Бог помогал мне в моем творчестве. Но, я не знал, что она такая всесторонняя «Господи Иисусе Христе, Сыне Единородный Безначального Твоего Отца, Ты рекл еси пречистыми усты Твоими: яко без Мене не можете творити ничесоже. Господи мой, Господи, верою объем в души моей и сердце Тобою реченная, припадаю Твоей благости: помози ми грешному сие дело, мною начинаемо, о Тебе Самем совершити, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь». Во время всей процедуры я непрестанно творил ее и вытерпел. Врач даже удивился: «Какой вы крепкий — некоторые стонут, даже плачут, просят прекратить; ну, уж кряхтят-то почти все без исключения». А я ему: «Доктор, это не я крепкий, это молитва такая сильная…»

Однажды привезли к нам на каталке четвертого. У него гемоглобина — всего 50 единиц. В любую минуту может самое страшное случиться. Но он, видимо, не понимая этого, а скорее, как все старики, привыкнув к своей болезни, как ни в чем ни бывало читал популярного писателя Захара Прилепина. Когда же мы с отцом Иоанном начали молиться, поглядел на нас не то что с досадой, но с недоумением. Однако промолчал, не сказал, мол, вы мне мешаете. Ночью я проснулся оттого, что он страшно стонет, ухлебывается дыханием. Я нажал кнопку срочного вызова, разбудил отца Иоанна и принялись мы молиться возле умирающего. Отец Иоанн приложил к его губам свой мощевик, внушил: «Проси Господа, проси: Господи, помилуй». Страждущий попросил один раз. Наверное, впервые в жизни. Наконец, Родион, так звали нашего соседа, успокоился, притих. Когда прибежал из другого корпуса дежурный врач, кризис прошел.

Утром Родион рассказал, что ничего ночного не помнит, зато на всю жизнь врезалось, что на него катился огненный шар и ему было так больно, уже так его жгло, что дышать было невозможно. Но вдруг на пути шара встали две фигуры и он откатился и исчез: «Утром я увидал, как вы молитесь, и узнал вас. Две фигуры — это были вы». И потом он поведал дочери и внукам, что мы его спасители, и, спрятав в тумбочку Захара Прилепина, попросил у нас «Евангелие» и взялся читать мою книгу «Ирирнарховский крестный ход». При нашей молитве он теперь сразу снимал очки, устраивал повыше подушку и слушал. В общем, тоже стал нашим собратом по блаженству. Думаю, если бы он накануне сказал, что мы ему мешаем читать, то огненный шар, может быть, сжег бы его — Господь прорек: «За каждое слово придется ответ держать…»

А вот пятый сосед, парализованный Женька, не вытерпел. Уже на второй день своего пребывания в палате попросил нас молиться в другом месте, и пришлось нам мерзнуть возле лифта. Днем ворчал, что мы своими разговорами мешаем ему спать; вечером сердился, что долго не гасим свет, и отец Иоанн перестал ночью раскладывать свои фототемы. Жена Женьки, замечательная терпеливая русская женщина (поухаживай-ка много лет за таким вредным больным), каждый день подолгу бывала у мужа. Когда же я уходил из больницы она, столкнувшись со мной в дверях, неожиданно заплакала: «… Как жаль, что вы выписались – вы так на Женю хорошо влияли. Вы, наверное, думаете, какой он капризный. Вы себе представить не можете, каким он до вас был». С такой болью она на меня поглядела. Я понял: ей так хотелось, чтобы Женька стал нашим собратом по блаженству, а он, к ее великому горю, не стал…

Но и собрат по блаженству Родион, поднявшись на ноги после переливания крови, начал с нами спорить. Он очень начитанный. Потому, поверив в Бога, в чудесах все же сомневается. Почему-то мы не стали напоминать ему о чуде, которое его спасло… Однако на прощанье Родион крепко обнял меня, на глазах выступили слезы: «Душа моя…»

*    *    *

После выписки отца Иоанна я в тот же день понял, что и мне пора. Кровотечение остановили, гемоглобин повысили, а операцию надо делать где-то в другом месте. И, главное, крылья мои окрепли. Тем более промыслом Божьим мой дорогой собрат по блаженству живет в семи минутах ходьбы от нашей московской квартиры, и мне не терпелось навестить его. Домофона в квартире нет, но живет он, к счастью, на первом этаже и все гости стучат в окно. Но только я, с его разрешения, еще негромко кричу: «Джан, джан…» Да кроме меня его теперь никто так не называет. Он живо откликается: « Я это, я».

В квартире у него полнейший завал. Все столы, стулья, полки, подоконники погребены под бумагами, книгами, фотографиями. Гостю даже сесть негде. Разве что на краешке кровати. Понятно, что в этом бумажном потопе только сам хозяин сумеет навести порядок, а он едва ли когда этим займется — ни сил, ни времени у него уже нет. Кажется, в этом потопе все похоронено навечно, но, как ни странно, когда надо, все нужное отцу Иоанну всплывает из этой глубины… Он все время что-то теряет и я ему объясняю: «У тебя теперь такая пора жизни когда ищут то, что близко лежит». Памяти у него сегодняшней почти нет: забыл Сергея Ивановича, с которым две недели лежал в больнице на соседних койках. Потому я, боясь как бы он и меня не забыл, часто звоню ему и сначала непременно говорю одно и то же: «Отец Иоанн-джан?» Он охотно откликается: «Вин самый, вин самый». Если уж очень плохо себя чувствует, то добавляет: «Почти джан». Я представляюсь: «А это собрат по блаженству Сергий». Иногда он ворчит: «Зачем ты это говоришь, я и без тебя знаю». Тогда я прямо объясняю, что это наш пароль для его плохой памяти, чтобы меня не забыл, как Сергея Ивановича. Отец Иоанн не обижается.

Первым делом укладываю его на кровать — натереть спину долгит-кремом. Ложась, он ойцкает. Вместо стона «ой» произносит смешное «ойц». Это из анекдота. Пьяный лежал на земле и все повторял «ойц, ойц…» Сердобольные прохожие вызвали скорую помощь. Когда страдальца уложили в машину, он вдруг как запоет: «Ой цветет калина…». Ему, оказывается, очень хорошо было — запеть он хотел. И теперь отец Иоанн не ойкает, а ойцкает. Скрывает за этим «ойц» свою старческую немощь. Не хочется ему слабым выглядеть, а не стонать не может. Вместо жалости все невольно улыбаются при его «ойц». И еще он, как тот пьяный, в подтексте говорит, мол, вы думаете, мне плохо жить, а мне так хорошо, что петь хочется… Петь отец Иоанн любит. Я тоже попробовал «ойцкать», нет не получается — сначала от боли все равно ойкаю, а потом уже «ц» добавляю. Чтобы ойцкать надо быть отцом Иоанном…

Он вообще большой шутник. Я жалуюсь по телефону, что голова не варит, а милый мой Джан: «А ты крупы подсыпь». Смеемся вместе. Кладу трубку и голова моя начинает варить – отец Иоанн крупы подсыпал…

Перед тем как натереть ему спину молюсь: «Святый великомучениче Пантелеимоне моли Бога о иеродиаконе Иоанне». Он вдруг поднимает голову: «Ты что только обо мне молишься? А остальные?» С тех пор я во всех персональных молитвах добавляю: «… и всех православных,…и всех русских…» И даже когда молюсь о некрещеной дочери: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, приведи к Себе неразумную Ольгу», теперь заканчиваю: «…и всех неразумных…»

Отец Иоанн задремывает после массажа, а я привычно оглядываю комнату. Все стены в иконах. Они не старинные дорогие, а нынешние простенькие, некоторые вообще он перефотографировал с оригиналов. Но, благодать от них удивительная. В квартире много лет не убирают — это просто невозможно из-за завалов бумаги — но запаха затхлости нет. И сам отец Иоанн по многу месяцев носит одну одежду и, думаю, моется редко — ванна у него частенько заставлена банками, бутылками …

Наконец, Джан переворачивается на спину, перехватывает мой взгляд на образ Богородицы Почаевской: «Очень я ее люблю». Оказывается, когда ездил в Почаевскую лавру, выходя из вагона, споткнулся и, зацепившись о дверь, почти оторвал ноготь на большом пальце левой руки. Ноготь мигом почернел и едва держался. Как в дурном сне добрался до лавры. В храме кто-то легонько подтолкнул сзади поближе к чудотворной иконе Богородицы. Оглянулся — никого нет. Приложился к образу. Вдруг женский голос неземной красоты спросил: «А что палец твой?» Поднял отец Иоанн руку, а ноготь прирос на место и побелел как раньше. И боль прошла. Конечно, собрат мой по блаженству не дерзнул сказать, кто спросил… Он только намекнул, что голос неземной красоты. Друг мой скромен невероятно. Например, рассказывает: «Сидим мы в кабинете с владыкой Евлогием… Я, как червяк, везде пролезал».

Встает со своего одра, и мы собираемся на прогулку. Одевается он так долго, что выдержку надо иметь железную, чтобы не раздражиться, не начать поторапливать. У меня ее, конечно, нет; но я молчу — понимаю, так Всемудрейший учит терпению. Да и как мне сердиться на моего дорогого Джана!.. Подрясник он надевает минут десять: что-то из кармана пропало, пoлу где-то испачкал — надо замыть… На правой груди у него две медали с отчеканенными собачьими головами. Отец Иоанн, приняв гордую осанку, всем объясняет: «Я — дважды лауреат Кобелевской премии». Конечно, издевается над Нобелевской премией, попавшей, как и вся Европа, под тлетворное влияние американцев. А собак он очень любит…

Правда, и терпению у него учиться легко — в коридоре развешаны по стенам фотографии. Конечно, Дуся, двухмесячным щенком сидящая в черной вязаной шапочке. Дуся, высоко подпрыгивающая за снежком. Большие уши — как крылья. Отец Иоанн комментирует: «Дусёй исполненный полет». Не душой, а Дусёй. Я соглашаюсь: «Дуся и Малыш — самые прекрасные собаки на свете — они похоронены между дерев вблизи храмов…» До этого я ни одну собаку не сравнивал с моим Малышом и больше ни одну и не сравню. Я это знаю.

Фото его второй мамы, сестры матери: «Такой она была доброй, что ее все от мала до велика звали Зиночкой, даже родные внуки. А сын так любил, что умер через месяц после ее кончины…»

На прогулке Джан разговаривает почти со всеми встречными. В том числе с кошками и собаками. Он лет пятнадцать живет в нашем районе. Сам, конечно, не помнит сколько. Мне скоро ложиться на операцию, и я рассказываю, что один брат из нашего Борисоглебского монастыря посоветовал почаще произносить: Иисусе, Иисусе… Я переспросил: «Молитву Иисусову?» Он: «Нет, просто Иисусе». Я как-то засомневался — нигде не читал, не слышал такого. Как-то не поверил ему. Сразу вспомнилось, что он в монахи-то пострижен пару лет назад. Отец Иоанн даже возмутился: «Что это такое?! Есть Иисусова молитва, есть “генеральная”… Сколько ему лет?» Я ответил, что лет сорок. Мой собрат протянул: «А-а-а…». И оказался прав — вскоре этот брат, вообразив себя великим духовным воином, ушел из монастыря, который пригрел его в тяжелую минуту. Да и недаром ведь преподобному Иринарху, когда он собрался из нашего монастыря дальше на Север, был голос с Неба: «Здесь спасешься…» Думаю, он ведь не только для Иринарха был, но и для всех насельников Борисоглебского монастыря. А этот новоиспеченный ушел. Вот тебе и панибратское «Иисусе, Иисусе…» Может, великие подвижники и обращаются так к Господу, но то подвижники… Господи, так хочется, чтобы брат вернулся…

*    *    *

Наконец, настал день моей операции. Накануне я пришел к моему дорогому Джану. Прочитали с ним три акафиста, дал он мне приложиться к своим великим крестам-мощевикам, обнял: «Серженька, не забывай постоянно творить генеральную. Все будет слава Богу». Предложил на дорожку чаю, но я отказался, мол, когда вернусь живой, тогда с тобой чего покрепче выпьем. Отец Иоанн обрадовался: «У меня горилка есть. Кто-то на клирос принес».

И вот лежу в палате, читаю акафисты, не забываю и генеральную. Входит женщина анестезиолог: «Мы провели консилиум. Вам нельзя в позвоночник уколы делать — последствия непредсказуемы. Будем оперировать под общим наркозом». Позвоночник у меня, действительно, такой, что наш врач мануальщик Сан Саныч по моим снимкам обучает молодых специалистов – все болезни у меня налицо: и грыжи, и деформации, и разрушающиеся суставы, и шипы величиной с мизинец… Но, у меня и другая беда — очень тонкий хрупкий организм. Врачи не раз предупреждали: «Общего наркоза надо избегать – можете из него не выйти». Да еще в детстве была нездоровая соседская девчонка лет на пять постарше. Когда взрослые уходили, она частенько ловила меня, заваливала на кровать и душила подушкой. Один раз я даже потерял сознание. С тех пор во мне поселился ужас перед потерей сознания, перед болезнями горла. И потому запало в голову, что друг моего любимого Василия Макаровича Шукшина актер Георгий Бурков умер при общем наркозе, а операцию делали на ноге…

Сразу стало холодно и я напомнил анестезиологу, что мне не рекомендовали общий наркоз. Она осталась невозмутима: «Давно в последний раз не рекомендовали?» Я припоминаю: «Лет семь назад». Анестезиолог снисходительно улыбается: «За это время медицина ушла далеко вперед. Сейчас такие технологии… Если что, подключим вас на принудительное дыхание. Так что одевайтесь». Наверное, если бы был безбожником как много лет назад, я бы отказался от операции, но я каждый день прошу Бога: «Господи, дай мне мужество, спокойствие и силу». Надеваю потихоньку халат, белые тапочки. Отмечаю, что они белые, что в каком-то фильме кто-то сказал: «Видал я тебя в гробу в белых тапках». Но почему-то я не пугаюсь этих гробовых тапок, а чувствую в сердце неизъяснимую радость. Она растет, растет. В голове проносится: «Да приплыли». От страха ведь люди не только плачут, но смеются, улыбаются… Еще в студенчестве врач психиатр, спасший меня, Сергей Павлович Перковский, посоветовал: «Перед сложной операцией, смертельной опасностью, всегда проверяй себя. Вспомни: Я, Щербаков Сергей Антонович, студент второго курса МГУ, родился в селе Мухоршибирь шестого апреля 1951 года. Если не сразу, с заминкой что-то вспомнишь, тогда постарайся опасной ситуации избегнуть, от операции откажись. Ничего хорошего из этого не выйдет». Я вспомнил: «Я, Щербаков Сергей Антонович, русский писатель из деревни Старово-Смолино, что в трех верстах от Борисоглебского монастыря. Окрестился десятого апреля 1991 года на светлой седмице. Моя жена Марина Ивановна Щербакова, профессор русской литературы, родилась двадцать второго февраля 1953 года в Новом Афоне».

Нет, все в порядке. А радость уже переполняет сердце. Чтобы избавиться от этого наваждения перекрестился: «Слава Тебе Господи…» Но радость не прошла. Значит, от Бога, значит, это не наваждение. Сразу вспомнилось: накануне многие звонили, миряне обещали молиться, батюшки частицы за меня вынимать, в одной семье дети решили просить Бога за дядю Сережу на коленях...

Господи, конечно, вот откуда эта радость на сердце неизъяснимая! От соборной молитвы за меня! Вот она какая сильная молитва соборная! Да еще я генеральную творю почти непрестанно все последние дни…

На каталку я лег весело. В операционной сам встал с нее. Напротив — две женщины в белом. Я им радостно: «Какое удобное лежбище, так и хочется лечь на него». У них лица сразу вытянулись, мол, совсем мужик от страха сбрендил. Я замахал рукой: «Нет, нет, не то… За меня много народу молится». И вдруг они, неверующие (я после операции узнал), согласно закивали головами, заулыбались.

И все было слава Богу хорошо. Я потом несколько дней восторгался по телефону силой соборной молитвы, генеральной, тем, что мой многолетний ужас перед потерей сознания, перед общим наркозом, исчез. Даже двадцать лет воцерковления не смогли изжить его, а тут один день! Излечился я почти от всех своих ужасов…

Правда, две недели боль была такой, что на потолок хотелось залезть, но радость в сердце не проходила. Конечно, Джан звонил чуть не каждый день, и однажды я пожаловался, мол, так хочется с тобой горилки выпить, а я валяюсь колодой. Отец Иоанн, как всегда мудро, поправил: «Кем Господь положил, тем и лежишь». Потом, когда он начинал немножко-немножко роптать на свои болезни, мол, опять лежит плашмя, я припоминал ему: «Как Господь положил, так и лежишь». Мой собрат по блаженству виновато примолкал. Мне становилось жалко его, как ребенка, и я говорил, что мне его Бог послал, что я очень люблю его…

*    *    *

Впервые после операции пришел к моему дорогому отцу Иоанну Джану. Он сразу начал облачаться, чтобы помолиться о моем выздоровлении. Зная его долгие сборы, я присел на краешек кровати — единственное свободное место в квартире. Когда же Джан раскладывает свои фототемы, то уже и ему лечь негде. Боюсь, скоро на полу будет спать. Слева на полке — фото армянского мальчика. На первый взгляд, лет десяти, но усы уже довольно густые. Давно хотел узнать его возраст, но все как-то забывал, а тут спрашиваю отца Иоанна: «Сколько ему лет?» Он ласково глядит на снимок: «Одиннадцать». Невольно восклицаю: «А усы почти мужские». Мой друг как всегда образно точен: «Там солнце сильнее греет и все раньше созревает…»

Берет в руки «Правильник». Он старый-престарый. Его подарил отцу Владимиру, духовнику отца Иоанна, известный на всю Россию старец архимандрит Кирилл (Павлов). Однажды отец Владимир дал безценный «Правильник» своему подопечному во временное пользование. Отец Иоанн, зная какое это сокровище, никак не хотел с ним расставаться. Как-то заходит в келью духовника, а тот, держа в руках только что изданный «Правильник», говорит: «Вот тебе новенький». А отец Иоанн схитрил: «Да зачем мне новый, мне и старого достаточно». Отец Владимир опустил руки и ничего не ответил на такую наглость. Отец Иоанн нежно: «Великой доброты человек».

С любовью целует «Правильник» и протягивает мне. Понимая, что он далеко не каждого удостоивает такой чести, я сразу вспоминаю свою многогрешность и прикладываюсь с трепетом.

Молитвы отец Иоанн читает медленно и внятно. В храмах нередко частят или так монотонят, что слов не разберешь. Везет мне на путевождей — крестный Владимир Григорьевич Богатырев, прекрасный русский прозаик, внушал: «Каждую букву надо произносить. Не серце, а сердце. С твердым д».

Устав стоять (сил после болезни еще маловато), хотел было попросить «Правильник» и самому побыстрее закончить, но вовремя осознал: ведь это мое благодарение Богу за выздоровление. Значит, должно хоть немножечко потерпеть — пожертвовать. Решил даже не садиться.

После моления напомнил отцу Иоанну: «Ну, где твоя обещанная горилка?» Он так обрадовался: обычно я отказывался даже от чаепития, а тут сам предложил. Как и во всей квартире, на кухонном столе у него все заставлено. Я кое-как сдвинул посуду, продукты, освободив самый краешек. Втиснули две рюмки, два куска хлеба. Когда Джан резал сыр, я придерживал его рюмку, чтобы он ее не вытеснил со стола… После первой, после моих благодарственных слов ему, он разошелся – налил по второй, но я отказался, мол, давление поднимется. А отец Иоанн поучительно: «Ты зачем болезнь программируешь?» Я выпил; давление не поднялось… Закусывая помидоркой, Джан довольно улыбается: «Мои любимые фрукты — это помидоры». Я радуюсь несказанно: «Недаром нас с тобой Бог свел – я тоже люблю пошутить, мол, помидоры - мои самые любимые фрукты».

Гляжу на цветную фотографию над столом. Небольшой круглый котлованчик. Отец Иоанн и еще один человек с ясным-ясным лицом стоят в нем, облокотившись на края. На дне, посредине, выложен из чего-то красного большой крест — метра полтора в высоту и метр в поперечине. Мой собрат поясняет: «Сергей Алексеевич Беляев, археолог. Это он обрел купель, в которой крестили Владимира Красное солнышко, крестителя всея Руси». До меня доходит, что котлованчик, в котором их сфотографировали, и есть эта святая купель. Отец Иоанн радуется моей догадливости: «Она, она самая». Достает из ящика, протягивает небольшой осколок песчаного цвета: «Когда я его откалывал – гром загремел…» Спрашиваю: «А из чего крест?» Джан улыбается: «Из лепестков мака. Я собрал». Понимая, сколько любовных трудов он в него вложил, я восхищаюсь: «Его ведь в любой момент ветром могло разнести?!» Отец Иоанн счастливо: «И разнесло, но снять мы успели». Мой собрат по блаженству продолжает: «Сергей Алексеевич участвовал в обретении мощей многих святых, в том числе преподобного Амвросия Оптинского. Великий человек — всегда живет по правде, по честности, никогда душой не кривил, не думал о собственной выгоде… Ну, а бесы, как ты знаешь, таких не любят — много Сергей Алексеевич за правду претерпел…» Мы дружно крестимся, чтоб Господь защитил своего верного сына. Знаем, Отец наш Небесный, хоть и медлит, но всегда защищает своих…

После праздничной трапезы вывожу моего друга на прогулку — без меня он за целый месяц ни разу не выходил. Дорогой делюсь больничными переживаниями, а от его зоркого глаза художника ничего не укроется: «У машины нога выросла». Впереди нас водитель, сидя в машине, открыл дверцу, а ногу поставил на землю.

Сзади белая болонка ткнулась отцу Иоанну в лодыжку. Он обернулся, а хозяйка, старая женщина, успокоила: «Мы не кусаемся». Отец Иоанн даже рассмеялся: «Мы тоже». Конечно, он понял, что она, скорее всего, одинока и потому любит свою собаку как ребенка – это любящие матери говорят: «Мы уже ходить научились, мы уже до десяти считаем…» Мы. И мой друг ласково подшутил: «Мы тоже». Дескать, мы поняли про твое одиночество и про твою любовь к твари Божьей…

Мимо прошел парень в розовом спортивном костюме в обтяжку. Я даже сначала принял его за женщину. А отец Иоанн удивленно: «Такой розовый, что голубой». Я укорил его: «Зачем ты так?» Он недоуменно: «А что?» И я понял: Джан не осудил, а просто, как художник, увидел, что когда в обтяжку, то даже розовое голубизной отдает. Не осудил, а увидел. Потому и не понял моего укора…

*    *    *

Почти каждый день я истирал своими подошвами порог квартиры дорогого Джана, моего собрата по блаженству, но душа все-таки рвалась в родную деревеньку Старово-Смолино. Впервые за четверть века не был в ней около трех месяцев. И вот наступил долгожданный день. Накануне попрощался с отцом Иоанном. Он загрустил — раза три переспросил: «Когда теперь приедешь?» А вечером, часов в одиннадцать, звонит: «Ты почему просфоры не забрал?» Он мне подарил. Отвечаю: «Забыл», а сам обманываю — у меня много засохших просфор и приходится их, когда позеленеют, сжигать. Отец Иоанн укоряет: «Как ты к святыне относишься? С кем завтра едешь?»

— С Валеркой.

— Не с Валеркой, а с Валерой. Человек сотворен по образу Божию, а ты Валерка. (С тех пор я перестал называть людей Валерками, Петьками. А если забудусь, сразу поправляюсь: Маша, Даша, Федя, Филя…). — Серженька, заверните завтра ко мне, заберете.

— Отец Иоанн, дел много.

— Нельзя так к святыне относиться. Что у тебя некому их подарить?

Я, понимая, что придется опять сжигать, уныло тяну свое, что завтра будет некогда и он смиряется, переходит на другую тему: «В деревне хорошо. Помню, в Переделкине вышел я на луг, а там корова пасется. Рога у нее такие скрученные, что я невольно пожалел: Какая же ты уродина… Корова подбежала ко мне, положила голову на левое плечо, где сердце, и начала перекатывать. Я почесал ей шею, а из нее пыль, песок. Удивительные существа животные. Она не обиделась на мои слова, она поняла, что это ласка…» А я подумал: Какой же ты удивительный человек; другой бы, увидав, что к нему несется корова, огромное животное с рогами, от страху такого стрекача задал бы, а тебе это даже и в голову не пришло… Такие детали не придумаешь: корова голову по плечу перекатывала и из нее пыль, песок. Сразу я вспомнил: «Мой добрый знакомый монах Василий из Иванова говорит: Кто животных любит — это счастливцы, а кто их обижал, тому на том свете плохо будет». Мой собрат живо откликается: «Это он очень хорошо сказал». Но все же на прощание ласково пообещал: «Когда приедешь — я тебя побью». Стыдно мне стало — чуть было не собрался прямо сейчас сходить к нему за просфорами, но глянул на часы — двенадцатый. Наутро мы с братом заехали к отцу Иоанну. Вместе с просфорами он еще всунул в мою сумку две шоколадки: «Твоей благоверной». Хотя я отказывался, мол, не скоро теперь ее увижу.

Вечером благоверная звонит: «Отец Иоанн дверь открыть не может — позвони ему». Я бормочу, дескать, чем я могу из деревни помочь, но Мариша, всегда очень радующяяся нашей с ним дружбе, почему-то уверена, что только я и могу помочь, да и он почему-то уверен — просит: «Серженьке позвони». Набираю его номер: «Отец Иоанн Джан?» Он недовольно: «Кто же еще». Я все равно докладываю, что это собрат по блаженству Сергий. Джан мой сердится: «Опять этот ворюга пытался влезть — потому замки сломаны». На старости лет у него появилась мания, будто один человек постоянно обворовывает его квартиру, стоит ему отлучиться. Берет самое для него дорогое: фотографии, негативы, книги… Когда он заводит эту свою песню про ворюгу, мол, просит Бога послать ему встречу с ним (при этом грозит своим костылем), я обычно утихомириваю его: «Как Богу будет угодно». Намекая, что раз ворюга не попадается, значит, Богу это не угодно. Мой друг прекрасно меня понимает (он во всем, кроме этой мании, мудрейший человек), сердится: «Зачем ты меня подначиваешь?» Хотя, честно сказать, мания-то манией, но однажды я подарил ему большую книгу и через два дня Джан пожаловался, что ворюга украл ее, пока он ездил в поликлинику. На этот раз я потерял терпение: «Все, все, все. Я сейчас приеду и найду ее». Некоторые, якобы «украденные ворюгой», вещи я находил. Отец Иоанн тоже выходит из себя: «Ты не всёкай. Когда найдешь, тогда будешь всёкать». Я облазил всю квартиру, но книгу не нашел… А она большущая — сразу ее видно. Хотя в его бумажном море что угодно может утонуть… Так что, скорее, это старческая мания. Но возникла она не на пустом месте. Много ему в жизни пришлось претерпеть. Он ведь вместе с Сергеем Алексеевичем Беляевым участвовал в обретении мощей многих святых, и у бесов к нему тоже счет особый…

У отца Иоанна целых три замка, которые он часто меняет, хотя я ему не раз говорил, что эти мастера замочные могут оказаться наводчиками воров, и он добьется, что его на самом деле обворуют.

Заставляю Джана проверить каждый замок. Он ворчит, что уже много раз проверял, но все же слушается. Дверь не открывается. И тут я вспомнил и понял, что обратился отец Иоанн по адресу. Перед отъездом я тоже никак не мог открыть его дверь, потом резко дернул ручку вниз… и она открылась. Командую ему: «Возьмись за ручку, дерни вниз посильнее». Он сердится: «Да дергал я, дергал», но через секунду уже виновато: «Открылась». Конечно, потому я тогда и не мог открыть дверь, чтобы теперь помочь моему дорогому Джану. А так бы сидел он до утра взаперти в ожидании слесаря (если бы еще смог его вызвать), а у него все завалено бумагами, все время огонь на плите горит — никак ему нельзя сидеть взаперти. Очень опасно. Я постоянно талдычу, чтобы он плиту выключал, чтобы светильники платками не завешивал. Конечно, Джан мой забывает, а на меня сердится, грозит своим костылем, а сам мухи не обидит – выпускает за окно бабочек, влетевших в квартиру. Конечно, я тоже выпускаю… Правда, однажды, глядя на птиц, отец Иоанн печально признался: «Я чайку убил… Когда служил на корабле. Хотел сослуживцам показать какой я стрелок». И еще раз медленно повторил: «Хотел показать какой я стрелок».

Конечно, по земному, мы с ним очень родные люди — я в отрочестве убил белку и тоже служил на корабле морских частей погранвойск. Только отец Иоанн охранял границу в Ледовитом океане, а я на Тихом…

Через три дня звоню ему, он радостно: «Серженька, приходи, новую тему первый увидишь». Я огорчаюсь его полной безпамятности: «Ты что забыл — я в деревне уже четвертый день». Отец Иоанн тоже огорчается: «А ты забыл сколько мне лет…» Мне становится стыдно — я не только забыл, что ему почти восемьдесят лет, но и забыл про его болезни. Как он хорошо воззвал к моему сердцу: «А ты забыл сколько мне лет».

*    *    *

Месяца через три после моего переезда в деревню собрат мой снова ложится блаженствовать в клинику святителя Алексия. По телефону прошу его быть в больнице смиренным, терпеливым. Он начинает сердиться: яйца курицу учат. Тогда я, вспомнив армянского мальчика с мужскими усами, говорю ему: «Ты ведь армянин, а в Армении солнце сильнее греет и люди горячее, чем у нас на Севере». Он сразу успокаивается и тихо возражает: «Я родился в России». Но меня переспорить трудно: «А гены!... Предки твои больше семи тысяч лет жили у горы Арарат — в этой жаре!» Призываю его быть терпеливым я не шуточно — Джан очень горяч и вспыльчив, если сталкивается с чем-то нечистым, грешным. Потом (недаром я его предупреждал) друга моего выселили из палаты в коридор: он сердился, что соседи без конца телевизор смотрят. И прав; мы с ним не смотрели и стали собратьями по блаженству… А лет десять назад, еще в своем любимом Переделкинском храме, он при людях отругал одну женщину-воровку. Она была со связями, и отца Иоанна перевели в другой приход. Так он оказался в своей однокомнатной квартирке на Мичуринском проспекте в семи минутах ходьбы от меня. У Бога все промыслительно. Хотя я, конечно, эгоист; я так рад, что Джан тогда дал волю своему армянскому темпераменту и его перевели в Москву. Так не хватало его моему сердцу в последние годы! Да и думаю, Богу угодно, чтобы жизнь отца Иоанна не осталась под спудом — чтобы я записал ее.

*    *    *

Спасаясь от моих поучений Джан переводит разговор на другую тему: «Что там у тебя в деревне?» Делюсь радостью, мол, одна женщина в храме поведала, что когда слышит по радио мой голос начинает плакать. Оказывается, сын ее был очень болен. Она не сказала чем, но, видимо, алкоголизмом или наркоманией. Однажды дала ему почитать мою книгу, и он, вот уже два года, здоров. Отец Иоанн подтрунивает: «Экий ты Самохвал Бахвалович». Охотно соглашаюсь: «Да, я — Самохвал Бахвалович Небоглядов». Однажды  рассказал ему, что даже когда молюсь, невольно гляжу в окно на небо. Мол, молитва — это и есть глядение на Небо; потому и глядение на небо — тоже молитва. Он ласково: «Экий ты небогляд».

У отца Иоанна, конечно, нет телевизора, но про Украину всегда спрашивает меня. Я рассказываю свои соображения, мол, это война с православным славянством; не случайно именно Славянск хотят уничтожить прежде всего, и в Одессе фашисты сожгли не что-нибудь, а именно «Куликово поле»; мол, самое печальное, что украинцы тоже русские, но они забыли об этом, как когда-то поляки, хорваты забыли, что они славяне…; мол, единственное, чем мы отличаемся от украинцев, мы их считаем русскими, а вот они нас украинцами не считают. Собрат мой согласно вздыхает: «Молись за них».

— Я молюсь, и за Путина молюсь.

— Прочитай.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, спаси и сохрани раба Твоего грешного Владимира и помоги ему в его великом деле. И дай ему мужество, спокойствие и силу.

— Хорошо, но грешным называть не надо. Себя можно, а других не надо.

А я всегда в своих молитвах называл всех грешными. Как он хорошо меня поправил. Сразу вспоминаю про искушения: невзлюбил я одну нашу православную. Она немало помогает храмам и потому, имея какой-то невообразимо властный характер, считает себя вправе лезть во все дела, а сама малообразованна, примитивна — куда ни влезет, там сразу щепки во все стороны летят. Батюшки помалкивают, а меня при виде нее так и подмывает подойти и спросить: «Ты кто есть? Ты баба малограмотная, вот и знай свое место — готовь щи, полы мой, а в духовные дела не лезь». Но я понимаю, что так нельзя. Спрашиваю отца Иоанна, как избавиться от ненависти к этой женщине. Он спокойно: «Надо больше молиться». Мне кажется, что это я и без него знаю, потому возражаю: «Я не могу все время молиться. Если бы мог, я бы святым был, а я не святой. Кстати, и святые все время молились, а искушения по многу лет от них не отвязывались». Мой путевождь упрямо свое: «Все равно надо молиться». И постепенно до меня, кажется, дошло: благодаря молитве святые, хоть и не могли подолгу избавиться от искушений, но в грех-то не впадали. Очень редко впадали. А если и впадали, то потом подымались, а не погибали. Святыми становились. Избежать искушений не в нашей власти, но от греха спастись можно. Молитвой. Искушения всегда будут. Тех, кому много дал, Бог всегда испытывает — золото в огне очищается…

В общем, одна польза мне от отца Иоанна. После болезни я сильно ослаб — стал простуживаться чуть не каждую неделю. Как-то звоню моему путевождю, мол, не могу навестить его — опять валяюсь. Говорю это, а сам уже знаю его ответ: «А ты у Господа здоровья проси. Просить надо. Толцыте и отверзется вам, ищите и обрящете…» Но он опять удивляет: «Серженька, закаляться надо». Я даже рассмеялся, дескать, в шестьдесят три года поздно закаляться, но я очень уважаю моего Джана — начинаю обливаться по утрам холодной водой. С тех пор не простужаюсь… По телефону благодарю своего собрата за излечение. Чтобы прервать мое славословие он запевает: «Ой цветет калина…» Я подхватываю: «В поле у ручья…» Отец Иоанн одобряет: «Хорошо подпеваешь… Помню, гостил я в Семхозе, это под Москвой, у писателя Игоря Кобзева. Рано утром, когда все еще спали, вышел на лесную поляну со своей флейтой. Заиграл — один кузнечик запирикал, другой, третий. Вскоре вся поляна мне подпевала. Так что играть стало невозможно».

Я невольно вспомнил одного известного литератора. В своей книге он пренебрежительно, мимоходом, помянул, что отец Иоанн в древнем северном монастыре целую неделю играл на флейте чуть ли не на горнем месте. И фамилию литератор назвал. Ну, ладно, это его беда, что он считает себя гораздо более духовным, чем отец Иоанн, но зачем фамилию называть? Зачем? Хотя я уже не раз замечал, что литератор этот ради красного словца не пожалеет мать-отца. Кузнечики развитее его оказались…

Я тоже прилетел на «музыку» отца Иоанна… Однажды он рассказал: «После войны мы подкармливали бездомную собаку. Она от наших окон никуда…» Вот и я от его окон никуда. Стучу по стеклу: «Джан, Джан…» Он радостно откликается: «Я это, я».

Милый мой, милый Джан… Блаженный чудак с фотоаппаратом и флейтой, с непременными словами блаженного Августина, что музыка — это разговор с Богом; с собачьими медалями на кармане подрясника… Именно он по велицей Божьей милости участвовал в обретении мощей многих святых; именно он втащил меня на кровать, когда я потерял сознание; именно он стал моим собратом по блаженству…

Однажды, желая его порадовать, мол, ничего из твоих рассказов не забыто, я пересказал ему о подпевавших кузнечиках, он сразу спохватился: «Еще стая воробьев прилетела. Но сидели молча» Я понял: сидели слушателями — какие они певцы, но слушать уметь — тоже талант великий… И тут мой Джан никого не обидел, даже воробьев…

*    *    *

За зиму отец Иоанн сильно сдал — почти уж прописался в клинике святителя Алексия. Я теперь опять в Старово-Смолино, а в богадельне нашей православной — многопопечительная душа Нина Григорьевна, и есть еще у нее милая-премилая помощница Аннушка. Отец Иоанн любит ее, почти как Арег-джана; осталось только ему предложить Аннушке обменяться именами… В свободное от процедур время он сразу — к Нине Григорьевне с Аннушкой. Слава Богу, что в клинике есть эти две комнатки рядом с регистратурой. Обычно робко заглядывает незнакомый, которому старожилы посоветовали обратиться к Нине Григорьевне. Она, внимательно взглянув, решительно командует: «Заходи». Поит чаем, выслушивает и начинает действовать. Болящий едва успевает за ней по длинным коридорам…

В мае Нина Григорьевна в очередной раз уложила отца Иоанна. Звоню: «Отец Иоанн-джан?.. А это собрат по блаженству Сергий». Он непривычно устало и тихо спрашивает: «Не надоело тебе еще блаженствовать?» Измучился мой дорогой Джан. Но я знаю как поднять его на крыло: «Отец Иоанн, не могу я все-таки Нарекаци читать. Половины стихов не понимаю». Он сразу забывает о себе: «Ты что! Этого быть не может!» Голос наполняется силой:

И если я припомню все, что было,
И воды моря превращу в чернила,
И, как пергаменты, я расстелю
Все склоны гор пологие и дали,
И тростники на перья изрублю —
То и тогда при помощи письма
Я перечислю, Господи, едва ли
Мои грехи, которых тьма и тьма.

*    *    *
И если кедр ливанский в три обхвата
Свалю я, сделав рычагом весов, -
На чаше их и тяжесть Арарата
Не перетянет всех моих грехов…

Мой собрат по блаженству во Христе читает, читает. Конечно, что ж тут непонятного — все про меня… Наконец, решаюсь робко напомнить ему, что я звоню из деревни. Но он не может оторваться от красоты: «Серженька, еще две строчки…

И капля девственного молока
Спадет мне с губ твоих Пречистая
…»

Недавно я попросил отца Иоанна найти у Нарекаци еще две подобных строчки, он изумленно: «Ты что! Такие строчки бывают одни на всю книгу…»

Январь — август 2014 г.
дер. Старово-Смолино

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную