Андрей ТИМОФЕЕВ

Нелитературная история
(повесть)

Моей доброй подруге, соратнице в литературном труде,
православной христианке, которая всегда была для меня примером в духовной жизни,
Пучковой Софье посвящается.

Глава первая.

До начала лекции по теоретической стилистике профессора Роберта Валерьевича Акопяна оставалось пять минут. На прошлой неделе профессор пригрозил опоздавшим дополнительной контрольной работой, и потому сегодня студенты уже сидели на местах. Не шелестели конспекты, никто не переговаривался даже шепотом. За колонной, спрятавшись от воображаемого преподавательского взгляда, сидела девушка и взволновано рисовала в тетради чей-то суровый профиль. Ей хотелось бежать из аудитории, но она только сильнее сжимала в руке непослушный карандаш.

Наконец, раздались тяжёлые шаги на лестнице. Акопян вошёл необычно медленно, у него были усталые глаза, как после бессонной ночи. Он поднялся к доске и скрылся за колонной. Глухо опустились на стол книги. Заговорил не сразу.

– Прошу извинить меня за опоздание. Не будем отвлекаться, иначе не уложимся в план занятия…

Остановился, громко вздохнул. Можно было представить, как задумчиво крутит он в руках свои очки, держа их за одну дужку, а вторую поминутно поднося к губам.

– Напомните, пожалуйста, на чём мы закончили в прошлый раз. Образ автора? Да, действительно. У меня помечено в плане знаком вопроса, поэтому я не сориентировался… Что ж, данная тема очень важна для вас, как для будущих писателей, так что будет разумно остановиться на ней подробнее. Вы согласны? Тогда приступим.

Голос его сделался равномерным и жёстким, как обычно. Этот голос открывал новый мир, не тот грубый, с машинами, банками и вывесками на рекламных щитах, который можно было увидеть, едва выглянув на улицу, а другой, разумный и сильный мир, где каждая мысль, каждое чувство занимали свои места. Суровый профиль, нарисованный девушкой на тетрадном листе, постепенно окружали термины и логические заключения. Чтобы из-за колонны разглядеть слова на доске, ей приходилось наклоняться то вправо, то влево. Иногда, когда Роберт Валерьевич надолго останавливался, девушке казалось, что только она одна знает причину его странной рассеянности.

– Настя, Настя, – окликнули сзади. Одногруппница Лена Строганова протягивала несколько печатных страниц. Настя взглянула на неё и неожиданно подумала, какие у Лены тонкие руки, напоминающие ножки циркуля.

– Посмотри, пожалуйста, внимательнее! Это очень важное для меня произведение, – просила Лена настойчиво. Настя взяла и торопливо оглянулась, опасаясь быть замеченной, но из-за колонны доносился тот же равнодушный голос.

Настя больше не могла писать и, откинув голову назад, слушала своё взволнованное дыхание. Студенты конспектировали лениво, иногда останавливаясь и отдыхая. Кирилл Вязочкин на заднем ряду писал не в такт лекции, и было понятно, что он не слушает, а сочиняет стихи. Подбирая нужные слова, стучал карандашом по ручке стула. Марина Деникина лежала на парте, склонив голову на руки. Настя знала, что Роберт Валерьевич строг к тем, кто спит на занятиях, но сегодня он или не замечал, или делал исключение. Рядом с Мариной Никита Зверев гнул сильными руками железное кольцо от связки ключей.

– Таким образом, мы имеем иерархически выстроенную систему плана выражения и плана содержания художественного текста, – подвёл итог Акопян, отодвигая стул и поднимаясь с места. – На одном уровне находятся сюжет, фабула и архитектоника, на втором – словесные ряды и лексические средства. Однако венчает это величественное строение именно образ автора. Без личности автора, сконцентрированной внутри текста, на месте произведения остался бы только неорганизованный хаос…

Было слышно, как тяжёлыми шагами двигается он вдоль доски, ни на секунду не прерывая мерного течения своей речи. Настя наклонилась над партой. Ей стало стыдно, что она отвлеклась, и она начала быстро записывать в тетрадь каждое слово.

Прозвенел звонок.

– Я прошу всех без исключения задержаться для краткой беседы по результатам последнего контрольного сочинения, – остановил Акопян вспыхнувшее движение на рядах. Студенты медленно поднялись со своих мест и обступили профессора.

Настя выскользнула из аудитории и остановилась у лестницы. Стараясь успокоиться, она закрыла глаза и начала представлять, как в коридоре повсюду растут белые лилии, но у неё не получилось. Ниже на один пролёт, на стене висели высокие зеркала в полный рост, она спустилась к ним, чтобы поправить волосы. На неё смотрела худая девушка с веснушечьим лицом, слишком худая, даже костлявая. Съежившись от воображаемого взгляда, она отвернулась и поднялась наверх.

Студенты освобождались быстро. Настя заглянула внутрь и заметила, сколько их осталось, а потом считала проходящих мимо. Наконец, все вышли. Настя ещё помедлила, будто ожидая, что её позовут, а потом сделала несколько осторожных шагов. Роберт Валерьевич сидел за столом, перебирая бумаги. Это был высокий мужчина сорока лет. Заметив девушку, он снял очки, продолжая держать их за дужку.

– Входите, Анастасия, я уже было думал, что Вы ушли, – выговорил он устало.

Настя неуверенно приблизилась. Ей казалось, предметы вокруг вертятся, переворачиваясь с ног на голову, как на карусели. Роберт Валерьевич вздохнул, отложил очки и несколько раз провёл руками по лицу, будто хотел умыться.

– Анастасия, – опять повторил он её имя. – Я хотел поговорить с Вами. Дело в том, что вчера я был очень расстроен. Говорят, бумага всё стерпит. Но я привык, чтобы слова на бумаге побуждали меня к действию, к самосовершенствованию. Ваши же слова привели меня к выводам, которые я вовсе не хотел делать в отношении своих студентов, и особенно в отношении Вас.

Он остановился, подбирая правильное выражение. Настя запуталась и от волнения не могла разобрать смысла его слов.

– Вам не понравилось моё сочинение? – удивилась она.

– Мне не понравилось другое Ваше сочинение, и Вы прекрасно знаете, о чём я говорю, – рассердился Акопян. Настя закусила губу и опустила голову.

– Вы молодая девушка, Вы ещё не чувствуете, как быстро уходит определённое Вам время и потому отвлекаетесь на вещи несерьёзные, – продолжал он с силой, увлекаясь напором своей мысли. – Вчера Вы предстали передо мной не тем замечательным, вдумчивым человеком, каким я видел Вас раньше, а одной из напыщенных женских особ, выдумывающих для себя эфемерные переживания вместо занятия настоящим делом.

– Конечно, молодость – прекрасное время, – продолжал он, смягчаясь. – Это пора ярких впечатлений и сильных эмоций. Но в любой ситуации Вы должны отдавать отчёт в своих действиях и нести ответственность за свои поступки...

Акопян повернулся к девушке, чтобы убедиться, что она всё поняла, но вдруг заметил, что у неё влажные глаза. На секунду потерялся, не зная, что говорить, пытаясь разобраться в неожиданной ситуации.

– Вы плачете? – удивлённо спросил он.

Яркий поток света ворвался в кабинет сквозь окно, и профессору показалось, что стройная последовательность его мыслей нарушена. Он подошёл к девушке и усадил на стул. Она же не могла сдержаться и расплакалась навзрыд.

– Ну что же Вы так, не нужно, – уговаривал он её, смущённо разводя руками. Потом сурово нахмурил брови и вышел из аудитории.

Вернулся со стаканом воды.

– Выпейте.

Она взяла стакан и послушно кивнула.

– Тогда скажите мне, что делать, – прошептала она.

Акопян опять удивлённо замешкался.

– То есть что Вы имеете в виду, когда спрашиваете, что делать? В принципе что делать? А, тогда работать, конечно, Настя… То есть именно работать, отбросить все эти сиюминутные эмоции и познавать мир, сосредотачиваться на его законах…

Он ещё секунду изучал её лицо.

– Сосредоточиться на законах, – повторил он, наконец. – Ещё Ваша задача учиться чувствовать язык, чему, надеюсь, способствуют и мои лекции. Ведь способствуют?

Девушка робко кивнула. Акопян улыбнулся ей в ответ, ему стало легче от её улыбки.

– Вот видите, так-то лучше… Расскажите мне, о чём Вы сейчас пишите?

Её лицо просветлело.

– Я Вам говорила как-то… я пишу рассказ про монаха, про его путь в монастырь…

– Про монаха? Да, помню. Видите, Анастасия, о каких важных вещах Вам нужно думать. Помнится, мы договаривались с Вами поехать в монастырь, теперь же я не знаю, как быть. Я не могу поощрять Ваши фантазии. Разве что Вы пообещаете мне не поднимать больше вопросы, которые мы с Вами сейчас обсудили.

Настя торопливо кивнула и закусила губу.

– Ладно, я ещё подумаю над этим. Потом расскажу Вам план поездки.

Акопян вздохнул и отошёл к окну. Насте стало стыдно, ей захотелось отчаянно говорить, но она только задыхалась. Боясь, что опять начнёт плакать, стала торопливо собираться.

– Спасибо Вам… Я всё сделаю, как Вы сказали…

– Хорошо. Я и не сомневался в Вас, – Акопян повернулся, и она удивилась, какие серьёзные и глубокие у него глаза. – Кстати, по поводу Вашего сочинения, могу только заметить, что оно замечательно, и я поставил Вам отличную оценку. Вот оно, кстати, я отметил на полях некоторые неточности. Возьмите его домой, возможно, у Вас появятся какие-то вопросы, зададите в следующий раз.

Настя кивнула и, не чувствуя ног, выбежала из аудитории. Акопян не двигался. Стало тихо. Он глубоко вздохнул и задумчиво посмотрел в окно.

 

Когда Настя оказалась на улице, она долго не могла понять, что сейчас делать и куда идти. Потом вспомнила, что пары на сегодня закончились, и тогда медленно зашагала к воротам. Казалось, время остановилось. Дунул сильный ветер, и вдруг тоже успокоился, будто почувствовав её настроение. Идти в сторону метро Насте не хотелось, и тогда она свернула на Большую Бронную, чтобы погулять по узким улочкам и придти в себя. Людей почти не было, только одинокие машины стояли вдоль тротуаров.

Настя вспомнила, как любила раньше гулять по этим улочкам и мечтать. Они очаровали её сразу, ещё когда она только поступала на первый курс и, ожидая результатов, коротала время, спеша от церкви Святого Николая на Бронной до стенда, где должны были появиться баллы за последний экзамен. Сквозь волнение она пыталась угадать своё будущее. Ей представлялось что-то романтическое: терпкий вкус вина, запах мокко, чарующие звуки музыки – где-то в маленькой писательской кофейне играет Шуберт. Писатели сидят за столом и курят трубки, набитые вишнёвым табаком, обсуждая вечные темы в искусстве. В углу она видит себя, маленькую писательницу. Ей нравится быть незаметной, но в то же время хочется, чтобы её приняли и полюбили. Постепенно романтические образы тускнели, уступая сильному волнению. И тогда Настя торопливо возвращалась в пустую церковь, отчаянно молясь неведомому Богу, чтобы он помог ей поступить и сделал все её мечты реальностью.

Но и став студенткой, она по-прежнему гуляла здесь, нарочно задерживаясь после занятий. В первое время событий и впечатлений было так много, что, только оставшись одна, она могла разобраться в мыслях и чувствах. День, в воображении прожитый заново, казался осмысленным и понятным. Она вспоминала лекции, то улыбаясь, то сердясь. Ей не нравились слишком логичные предметы, не нравилась современная литература, потому что она ничего в ней не понимала, зато она восхищалась старославянским языком и повторяла пропитанные древностью предложения, как чудесные заклинания. Вспоминая о своих одногруппниках, чаще расстраивалась, потому что не могла сблизиться ни с кем из них. Думая о них, она повторяла про себя, что люди, мечтающие об известности и богатстве, несчастны и малодушны, что у них не хватает воли, чтобы жить в бедности и трудиться исключительно для совершенства своих творений. И горячо обещала себе, что никогда не будет знаменитой и во всём положится на Бога.

Когда Настя уставала гулять, она пробиралась к метро. Ей не нравилась суета, и потому она старалась в воображении ускорить время, чтобы быстрее доехать до нужной станции. Ей казалось, люди в метро смотрят на неё и про себя осуждают. Вернувшись в общежитие, медленно поднималась на седьмой этаж. В коридорах пили водку и декламировали угловатые стихи без смысла и красоты. Настя не чувствовала отвращения, а только отмечала, что это было бы хорошим противопоставлением её мечтам, и она обязательно вставила бы эту деталь в книгу, если бы стала писать о своей теперешней жизни. Приходила в комнату и, не раздеваясь, садилась за стол, принимаясь писать.

Настя почти не готовила и не стирала. Ещё до поступления она решила каждый день переписывать по пять страниц из Достоевского, представляя себя начинающим художником, копирующим работы великого мастера, и теперь старалась не отступать от задуманного. Иногда она пропускала несколько дней, но зато потом переписывала до изнеможения, так что затекала рука, а глаза слипались от усталости. Своими рассказами она занималась так же отчаянно, добиваясь неведомого, но страстно желанного совершенства. А потом проходили беспокойные ночи, сонные лекции – и она опять могла раствориться среди московских переулков, где её никто не видел и не знал, слушать любимого Шопена в плеере, заходить в одинокие кофейни и пить по пять чашек кофе подряд…

Но сегодня всё было не так. Насте не хотелось мечтать, не хотелось даже думать об этих несбыточных мечтах. В маленьком переулке ей было тесно, будто не хватало воздуха, и тогда она повернула назад, чтобы выйти на шумный простор Тверской. Казалось, начинается какая-то новая жизнь, и ничего старого не должно было быть в ней. В отчаянном порыве Настя бросилась в метро. Ей хотелось видеть настоящих людей, пусть спешащих, пусть не обращающих на неё внимания, но только бы быть рядом с ними, чувствовать их присутствие, любить их.

В общежитие Настя приехала в том же возбужденном состоянии. Её соседки, Марины Деникиной, не было, и потому можно было расслабиться, разбросав по кроватям вещи, и лежать, не думая ни о чём. Но долго так она не могла, ей хотелось встать, что-то делать, не теряя ни секунды. Настя поднялась, отыскала среди бумаг свой дневник. Нужные слова чувствовались смутно, казалось, внутри сосуд с бурлящей жидкостью. Тогда она глубоко вздохнула, будто готовясь нырнуть, и принялась яростно писать.

 

Оставшись один, Роберт Валерьевич несколько минут неподвижно стоял у окна. Наконец, свежий осенний воздух ударил ему в лицо, и тогда Акопян почувствовал, как прежняя способность логически мыслить возвращается к нему. Из окна была видна проезжая часть Тверского бульвара и длинная берёзовая аллея. Акопян вспомнил, как сам бродил по этой аллее много лет назад, и сердце его сжалось от воспоминаний. Но эти переживания он уже контролировал, так что они не могли уязвить его. Посмотрел на часы, сердито поморщился: опаздывал. Ему предстояло неприятное дело, которое он не мог обойти. Спускаясь по лестнице, Акопян нарочно замедлил шаг. Ему показалось вдруг, что он студент, идущий на экзамен, к которому совершенно не готов, и это ощущение сильно рассердило его.

Собрание авторов литературного клуба «Калейдоскоп» в поточной аудитории на первом этаже уже началось. На двери висел плакат, сообщающий, что сегодня в клуб приглашён Евгений Андреевич Шовковский. У Акопяна было дело к Шовковскому, он хотел застать того ещё до начала собрания, но теперь было уже поздно. Стоя у закрытой двери, Акопян слышал громкие голоса оживлённого спора и не знал, входить ему или ждать Шовковского у двери. Встречу он пропустить не мог, но и не хотел терять время. Наконец, сдавил дверную ручку и решительно вошёл.

В аудитории находилось человек двадцать. Все они были знакомы профессору, а с его любимого третьего курса, у которого только что закончилась лекция, оказались Кирилл Вязочкин и Лена Строганова. Шовковский расположился на месте преподавателя, откинувшись на спинку стула. Перед ним высился Вениамин Печник, выпускник института и руководитель клуба. Он глядел на Шовковского сквозь чёрные очки, деловито поправляя огрызок карандаша за ухом.

При появлении Акопяна все замерли, как в немой сцене у Гоголя. Роберт Валерьевич неловко поздоровался и, задевая стулья, прошёл на последний ряд.

– Здравствуйте, Роберт Валерьевич, – громко поприветствовал профессора Шовковский. – Не знал, что Вы тоже состоите в клубе… Что ж, это плюс, если в ваших рядах такие уважаемые люди, – обратился он к Печнику, – это добавляет немного весу Вашим заносчивым словам.

– Вес моих слов в их смысле, – гордо ответил Печник и сел, заложив ногу на ногу.

– С вашего разрешения, я продолжу, – усмехнулся Шовковский. – В конце концов, это я у вас в гостях, а не вы в моей редакции чаи попиваете. Если уж меня пригласили, значит, хотели выслушать, а не спорить… Как я уже говорил, есть две измерения в литературе: актуальность и качество текста. Все эти странные рассуждения господина Печника об импульсах, экспериментах и о том, что текст нельзя критиковать, а нужно только объяснять, я комментировать больше не буду…

Акопян сел, осторожно вытащил из сумки «Русскую стилистику». Стараясь меньше привлекать к себе внимания, пролистал страницы. Нужно было просмотреть материалы для будущей лекции у третьекурсников и составить план занятия. Громкие голоса отвлекали его, но он старался изо всех сил вникнуть в материал.

– Теперь об актуальности. Я считал, считаю и буду считать, что настоящая литература про то, как нам жить, – продолжал Шовковский. – В смутные времена ценность настоящей литературы увеличивается вдесятеро, людям нужна книга, открыв которую они поймут, как жить дальше. Сейчас в России именно такие смутные времена – мы не знаем, зачем существует Российское государство и русский народ. Времена смутные, а книги нет, и её даже никто не пытается написать. Некоторые увлекаются литературной игрой вроде постмодернизма, некоторые указывают на классику, мол, там всё сказано. Но времена меняются. То, что было актуально в девятнадцатом веке, не работает в эпоху глобализма и интернета. Я вообще считаю, что классические произведения это иконы, на которые сейчас можно только почтительно взирать. Но они не имеют к нам, современным писателям, никакого отношения…

Шовковский остановился и оглядел студентов. Стало тихо. Было слышно, как на задней парте Акопян перелистывает страницы.

– В нашем журнале мы отвечаем на злободневные вопросы современной жизни. К сожалению, мало кто задаётся этими вопросами сегодня, но мы стараемся выбрать из всей шелухи действительно ценные произведения, и по качеству, и по их актуальности…

Подготовка к лекции проходила хорошо: Акопян кратко наметил план и перенумеровал пункты в соответствии с их порядком. Положил на каждый по десять минут, пять оставил на непредвиденные вопросы – в лекцию укладывался идеально. Аккуратно подвёл черту. Потом вспомнил, что Кирилл Вязочкин задал ему сегодня вопрос о сближении образов автора и рассказчика в «Студенте» Чехова. Акопян задумчиво погладил щетину на щеках, по памяти двигаясь по тексту рассказа. Наконец, сделал вывод и удовлетворённо посмотрел в затылок самому Вязочкину. Сидит спокойно, не то что на занятиях. В этот момент вокруг опять поднялся шум.

Встала Лена Строганова.

– Вы говорите, качественный текст – некачественный текст. Разве можно так разделять?

– К тому же качество текста основывается исключительно на Вашем личном мнении, – заметил неугомонный Печник.

Шовковский усмехнулся и несколько раз качнулся на стуле.

– Будет у Вас свой журнал – там качество будет основываться на Вашем мнении, – не удержался он. – Ну, что ж, такая враждебность даже интересна… Жаль только, что я наблюдаю её в профессиональной среде, где собраны выпускники и студенты старших курсов. А чтобы не уходить в полемику, давайте спросим другого взрослого и уважаемого человека. Тонкий стилист, замечательно чувствующий слово, он ответит вам сейчас, что главное в любом художественном произведении.

Акопян не сразу понял, почему все смотрят на него.

– Роберт Валерьевич, скажите! – опять вскочила Лена Строганова.

Акопян поднялся и удивлённо оглядел аудиторию. Ему повторили вопрос. Тогда он опять нахмурился, сурово взглянул на Шовковского. Кому-то из студентов показалось, что профессор болен и ему тяжело говорить.

– Главное в тексте – стремление к Богу, конечно.

Потом смешался, приложил руку ко лбу. Аудитория затихла, студенты молча переглядывались и многозначительно кивали в сторону профессора. Все ждали от него чего-то особенного, и предвкушали, как он сейчас поставит заносчивого редактора на место.

– Нет, так просто не понять, – продолжал Акопян задумчиво, – тут нужно построить систему, чтобы объяснить эту мысль… Давайте рассмотрим. Есть земной мир, его категории суть богатство – бедность; почёт – неизвестность; удовольствие – страдание. Первое считается положительным качеством, второе отрицательным. Тут мы всё поняли, так ведь? Хорошо, рассуждаем дальше. Есть мир небесный. Его категории: милосердие, сострадание, аскетизм. Здесь нет отрицательных определений, видите, здесь есть только Бог, который воплощает все категории. Думаете, возможно сразу перескочить из одного мира в другой? Нет, невозможно, потому что эти миры различной, я бы даже сказал, противоположной природы. Нужна промежуточная ступень, это и есть литература.

Он закончил, никто не посмел перебить его. Слегка наклонил голову и хотел было сесть, но не успел.

– Роберт Валерьевич, это, конечно, всё красивые слова, – с досадой заговорил Шовковский, – но, на мой взгляд, студентам нужно говорить именно о стилистической обработке, хотя бы из педагогических соображений. Поверьте, я читаю много текстов, приходится по работе, и среди них так много слабых, именно с точки зрения слова.

– Нет, это не красивые слова, – перебил его Акопян, но потом, вдруг вспомнив о чём-то, опять нахмурился и нарочито сильно закашлял. – Извините меня, Евгений Андреевич, я всегда говорю, что думаю, и это часто мешает. Стилистика важна, но если человек любит слово, он познает её естественно. А не сможет познать, внимательно прослушает мой курс и во всём разберётся. Другое дело, вдохнуть в текст настоящую красоту вечности… Но Вы, наверное, понимаете меня. Ещё раз извините, – он махнул рукой и вернулся на место.

Собрание подходило к концу. Задали ещё несколько вопросов и решили разойтись. Печник вышел из аудитории первым, он чувствовал себя побеждённым и не хотел смириться с этим. Шовковского же задержали студенты, желающие узнать о возможности публикаций своих произведений и правилах оформления рукописей. Шовковский объяснял подробно, благосклонно повторяя по несколько раз тем, кто записывал в блокноты. Акопян ждал его в коридоре.

Наконец, Шовковский вышел.

– Вы, очевидно, ждёте меня, Роберт Валерьевич, – начал он приветливо. – И чем же я заслужил такую честь?

Акопян не стал отвечать сразу, а сделал приглашающий жест вперёд. Они вместе спустились по лестнице и оказались на улице. Стоял холодный осенний день.

– Евгений Андреевич, я посылал Вам статью, Вы читали её? – заговорил Акопян глухим голосом. – Если она запланирована на будущий номер журнала, то можно ли получить за неё аванс? Я не стал бы прибегать к личным связям, Вы меня знаете, я люблю чтобы всё было в установленном порядке. Но у меня семейные проблемы и мне, к сожалению, нужны деньги…

Шовковский посмотрел на него удивлённо.

– Знаете, Роберт Валерьевич, мне иногда кажется, что Вы ненавидите нас самой лютой ненавистью, которая только может быть, – внезапно заговорил он. – Всех, кто связан с журналом, и не только с моим… всю нашу, так сказать, публичную братию. Мне кажется, я угадываю это в Ваших глазах. Вы порой так люто смотрите. Но иногда я забываю об этом и люблю Вас как друга, и мне кажется, и Вы меня так же любите…

Они остановились друг напротив друга и долго молчали. Ветер злился, и развевал наспех накинутый профессором плащ, хлестая его по ногам.

– Я скажу Вам честно, – продолжал Шовковский, поворачиваясь и вновь двигаясь по дороге к воротам, – я просто не знаю, что Вам сказать. Что Вы пишете иногда, Вы сами отдаёте себе отчёт? Хороший текст, патриотический даже и вдруг – как там у Вас, специально запомнил: либерал, как человек обмирщённый, есть тот, кто потерял свою веру. Что это значит, Роберт Валерьевич? Что это за христианский фундаментализм? Это я в своём, простите, либеральном журнале должен такое опубликовать? Или вот, например, как-то так, по-моему: неумелая защита либерализмом наследия, в которое он никогда до конца не верил, послужила причиной, вызвавшей в мире явный нигилизм. Ну, я не знаю… – он развёл руками и покачал головой.

– Вы, Роберт Валерьевич, как последний из могикан, – продолжал он возбуждено, – осколок уходящей эпохи, даже не советской, а какой-то… какой и в реальности-то никогда не существовало! Нет у нас такого патриотизма, нет таких людей, чтобы этот ультра христианский патриотизм поддерживать, а, следовательно, и аудитории такой нет…

Акопян сосредоточенно слушал, а потом резко кивнул.

– Спасибо Вам за откровенность, я очень ценю это. Я всё понял.

– Не расстраивайтесь, Роберт Валерьевич, если бы это было только в моей власти, я бы обязательно напечатал Вас, пусть даже с некоторыми контрамарками. Но для меня превыше всего мои читатели, демос, ориентацию на который Вы так яростно презираете. Я работаю для людей, чтобы удовлетворить их вкусы и требования, и считаю, что для редактора это и есть единственно правильный подход. А по поводу денег, если уж Вам так нужна работа… у меня уволился один из сотрудников, и я бы мог дать Вам несколько произведений на редактирование, если этим предложением не оскорблю Вас…

– Я согласен, – перебил его профессор. – Единственно, моя просьба об авансе остаётся в силе.

– А, ну, да, это конечно, конечно… Я распоряжусь, чтобы оставили в кассе журнала.

Они вышли за ворота и, не глядя, пожали друг другу руки. Когда Шовковский исчез за поворотом, Акопян почувствовал, что ему холодно, и с силой запахнул плащ.

 

Когда Акопян вернулся домой, уже почти стемнело. Он жил в каменном московском дворе, огороженном домами с четырёх сторон, куда можно было попасть только через арку. Посреди двора стояло одно живое дерево. Акопян приблизился к своему подъезду, но внутрь не вошёл, а присел скамейку. Вокруг было пусто, казалось, никого нет в целом мире, а огни в окнах оставлены хозяевами по забывчивости перед уходом.

Что такое происходит сегодня, всё через силу, на каждое действие нужно заставлять себя, подумал он. Разве хорошо это, что мне так не хочется идти домой. Нет, это недопустимо, решил профессор, но всё ещё медлил.

Ветер почти не проникал сюда, сдерживаемый стенами каменной коробки. Одинокое дерево размеренно качало гибкими ветками. Бедный покров придавал ему трогательности. Акопян прикрыл глаза. Последние сутки показались ему прочитанными в книге хорошего автора, умеющего создать впечатление реальной жизни. Может, вся наша жизнь только книга, умело прочитанная нам Творцом, подумал он и улыбнулся логическому своеобразию этого вывода. Наконец, посмотрел на часы, поднялся. Шагая по лестнице, чувствовал тревогу.

Открыв дверь, он прислушался, а потом, откашлялся громко, чтобы предупредить о себе. Из комнаты донеслись быстрые хлопки тапочек по полу, и к нему навстречу вышла сухая женщина, лет сорока пяти. Это была Мария Дмитриевна, соседка по этажу.

– Здравствуйте, Роберт Валерьевич, – произнесла она мягко. – Ну, как у Вас день? А у нас всё хорошо. Татьяна Евгеньевна поела бульона в обед, а вечером молока. Сейчас спит. Очень Вас ждёт, глазами всё ищет, хочет позвать, но не может…

– Спасибо тебе, Маша, – смутился Акопян. – Я купил некоторые лекарства, остальные будут через пару дней, мне обещали.

– И ещё… У нас там люди, – понизила она голос, будто сообщая тайну.

Акопян кивнул и торопливо прошёл в свою комнату. На диване сидели мужчина и женщина и недовольно переговаривались. Входя, Акопян случайно услышал, что они здесь уже около получаса. Гости поднялись, а мужчина подал профессору руку для приветствия.

– Извините, что задержался, – холодно выговорил Акопян. – Думаю, вы смогли уже всё посмотреть…

– Как Вас зовут, простите, пожалуйста, – вмешалась женщина. – Роберт Валерьевич? А меня Наталья Ивановна. Ваша соседка сказала нам, что мебель в этой комнате продаётся, я правильно понимаю?

– Да, кроме кресла-качалки и стола.

– То есть, давай обсудим подробнее, – предложила она настойчивым монотонным голосом. – Просто у меня была другая информация. То есть Вы хотите сказать, что продаются диван, книжный шкаф и тумба. И за это Вы просите десять тысяч рублей? Но простите, здесь есть несколько нюансов, которые мне хотелось бы обсудить. Во-первых, мы берём мебель для дачи, и нам хотелось бы, чтобы она была выдержана в одном цвете. Где мы возьмём потом такие же стулья? Мне кажется, сюда должны прилагаться стулья.

– Да, хорошо, хорошо, – рассеяно ответил ей Акопян. – У меня есть два стула на кухне, как раз такого же цвета.

– Надеюсь, Вы не будете увеличивать цену, ведь эти стулья должны идти в комплекте? – настаивала женщина.

– Не буду.

Покупатели переглянулись, они были довольны, что разговор складывается в их пользу.

– Теперь ещё один вопрос, Роберт Валерьевич, – вновь подступилась женщина. – Нас заинтересовало Ваше кресло. Дело в том, что для дачи оно хорошо подходит. Мы Вам предлагаем за комплект мебели вместе с креслом двенадцать тысяч рублей, эта цена очень рациональна, поверьте мне, я разбираюсь в мебели.

– Нет, кресло я не продаю.

Акопян прошёл вглубь комнаты и устало опустился за стол. Ему хотелось, чтобы эти люди ушли.

– Роберт Валерьевич, в таком случае мы вынуждены отказаться. Мы можем подобрать мебель у других хозяев, к тому же у Вас она сильно подержана. Я даже предложила бы Вам тринадцать тысяч, если бы не видела с Вашей стороны такое нежелание идти на компромисс.

– Хорошо, пусть будет тринадцать с креслом, но только завтра, – разозлился Акопян. – Вам это очевидно доставляет удовольствие. Если завтра с утра не принесёте деньги, можете вообще не появляться!

– Зря Вы так агрессивно настроены, – неожиданно вмешался мужчина. – Мне кажется, Вы выходите за рамки вежливости…

После ухода покупателей Роберт Валерьевич был сильно рассержен. Закрыв дверь, он некоторое время ещё стоял в прихожей, о чём-то напряжённо думая.

– И на чём сошлись? – поинтересовалась у него Мария Дмитриевна.

– Нужную сумму получил, – ответил он резко и быстро прошёл на кухню.

– Вы святой человек, – восхищённо повторяла Мария Дмитриевна, – я так удивляюсь Вам…

– Ну-ка прекрати это, – оборвал её Акопян. – Ты сама-то что-нибудь ела? Я же сказал, есть картошка с рыбой. Так всё и осталось, – он недовольно вытащил из холодильника сковородку и поставил на плиту.

Акопян смотрел на неё так строго, что Марья Дмитриевна теперь только кивала и не говорила больше. Согрев ужин, профессор разложил еду на две тарелки и молча пододвинул ей одну. Они сели за стол.

– А Вы, Роберт Валерьевич, побыли бы хоть с ней, вдруг проснётся, – всё-таки решилась Мария Дмитриевна. – Больной ведь человек, что ж делать. Как странно Вы, привезли сюда, деньги ищете из последних сил, а просто по-человечески рядом посидеть не хотите…

– Ладно, ладно, Маш, всё, не говори ничего, – вновь перебил её он. – Я обдумаю твои слова…

Когда Мария Дмитриевна ушла, Акопян долго ещё сидел на кухне. Потом медленно встал, подошёл к двери спальни. Сквозь приоткрытую дверь были видны очертания тела на кровати. Он прислушался, дыхание было ровным, лишь иногда прерываемым коротким кашлем. Он осторожно затворил дверь и, стараясь наступать тише, прошёл в свою комнату.

Включил настольную лампу. Он очень любил свой рабочий кабинет и то, как было всё устроено в нём. Вдоль стены стоял книжный шкаф, уходящий ровными рядами полок к потолку. То здесь, то там виднелись картонные закладки с начальными буквами авторов или комментариями мелким почерком, как в библиотеке. С другой стороны располагался тяжёлый диван и его любимое кресло-качалка. У окна – письменный стол, на котором в две аккуратные стопки были сложены бумаги, исписанные и для черновиков. Всё было в полумраке, только яркое кольцо от лампы в центре стола, как сосредоточение мыслительной жизни комнаты.

«Ну, всё к лучшему, и думать нечего, – оборвал он сам себя, – но пусть сегодня всё будет, как обычно».

Акопян положил себе пятнадцать минут на размышление и опустился в кресло-качалку. Во время таких минут он старался приблизительно наметить план на вечер, чтобы затем, чувствуя определённость, отдохнуть до конца отведённого времени. Но сегодня так не получилось. Сильный сухой кашель из спальни потревожил его. Он взволновано поднялся, вышел в коридор. Кашель не успокаивался. Тогда он открыл нараспашку дверь и вошёл-таки внутрь.

На кровати лежала женщина, запутавшись в простынях, как утопающий в морских волнах. Растрёпанные волосы растеклись по подушке. Впалые глаза были закрыты, а из груди доносился протяжный свист. Акопян повернул её на бок, и больная, глубоко вздохнув, успокоилась. Дыхание облегчилось. Он расправил одеяло, накрыл женщину ровным слоем, сильнее укутав высунувшиеся было кончики пальцев на ногах. Потом опять прислушался и вышел.

В тот вечер ему не писалось. Необходимо было сделать некоторую работу по редактированию, кроме того он уже давно не садился за свои теоретические исследования, но профессор не мог заставить себя даже усилием воли. Ночь за окном была чёрная, густая. Вдоль освещённой улицы часовыми стояли строгие ели. В светлых пятнах на асфальте можно было различить опадающие листья. Акопян стоял у окна и чувствовал какую-то ещё неведомую ему жизнь.

Наконец, обернулся. Когда писать по тем или иным причинам не удавалось, он старался привести в систему свои мысли за день, но оглядывая последние события, чувствовал только смутное беспокойство. Вдруг он улыбнулся. Да, конечно, как он мог забыть, была же ведь ещё история с третьекурсницей Настей Шишкиной, вот уж странное происшествие. Акопян подошёл к столу, пролистал бумаги в черновой пачке. Среди листов мелькнул знакомый маленький конверт – он специально положил его подальше, чтобы не возвращаться к нему мыслями. Ему было стыдно читать письмо в этом маленьком конверте, но сейчас он не удержался и осторожно отогнул краешек. Письмо представляло собой половинку тетрадного листа мелкого девичьего почерка.

«Милый, Роберт Валерьевич, – прочитал он, – знаю, что это письмо очень рассердит Вас, но не могу ничего с этим поделать, поэтому сразу прошу прощения за свой глупый поступок. Знаю так же, что Вы не можете смотреть на меня серьёзно, и поэтому наверняка просто посмеётесь надо мной. Пусть так и будет!

Вы всегда учили нас чутко относиться к словам! Если бы не это, я написала бы, что Вас люблю. Но Вы возразили бы, что невозможно любить человека, которого не знаешь и с которым не прожил вместе несколько лет. Поэтому то единственное, что я хочу Вам сказать, я скажу так: я подчиняюсь Вам во всём. Всё, что хотите, Вы можете делать со мной, я всё приму и буду счастлива. Я даже не знаю, есть ли у Вас сейчас семья и как Вы вообще живёте… Всё это не важно. Я в последние дни как в бреду.

Ещё раз простите меня за это письмо!

Не могу жить без Вас! Ваша Настя»

Акопян отложил письмо, обхватил голову руками и нахмурился, а потом вдруг расхохотался на всю комнату.

– Прости нас грешных, Господи, – пробормотал он, стараясь сдержать неожиданный смех, но тот вырывался из горла. – Ну, будет, будет… – успокоил он сам себя. Покачал головой, ещё раз улыбнулся.

Потом быстро написал на полях листа: «Дать Насте почитать что-нибудь полезное для подавления дурных мыслей», спрятал письмо в конверт и решительно приступил к работе.

Глава вторая

Первый раз Настя увидела профессора на втором курсе. Историческая грамматика стояла последней парой, и девушка, отвыкшая от учёбы за летние каникулы, уже мечтала, что будет делать потом. Однокурсницы нетерпеливо ждали появления молодого преподавателя, только окончившего институт, и наперебой спорили, кому из них удастся влюбить его в себя. Но молодой преподаватель достался другому курсу, а вместо него в аудиторию вошёл Акопян. Сначала он показался Насте старым и некрасивым.

Вместе с другими девушками она смеялась над его подчёркнуто-уважительным обращением на «Вы», над тщательностью, с которой он пронумеровывал пункты лекций и тем, как настойчиво проверял соответствие нумерации в конспектах студентов. «Это странный человек, у которого есть два мнения: его и неправильное», – записала Настя в дневнике после одного из занятий.

Она помнила, когда произошло для неё первое открытие Роберта Валерьевича. В начале зимы, в аудитории было влажно и тепло, студенты сидели сонные, а размеренный голос профессора только убаюкивал. Вдруг что-то произошло, голос профессора изменился, а сам он стал говорить вещи невероятные. «И вот явился не воин, не царь, а филолог. Запомните это, Христос был первый филолог. Сначала было Слово, вот как начинается мир, и вы должны знать это и быть достойными своей профессии…» Настя удивлённо глядела на него, и Акопян вдруг показался ей не стариком, а каким-то древним пророком. Под этим сильным впечатлением она провела весь вечер. Она не запомнила логики профессора, но это потрясающее «Христос первый филолог» мучило её и звало к неведомым свершениям.

С того дня Роберт Валерьевич стал для неё совершенно иным человеком. Постепенно её стали восхищать и логичность профессора, и та сила, с которой он приводил в порядок всё, о чём говорил. В его присутствии она начинала смущаться и путаться в словах.

Практическая грамматика нравилась Насте, напоминая любимый старославянский. Она старательно готовилась к занятиям, но часто не отвечала, когда её спрашивали, чтобы на курсе не заподозрили чего-нибудь странного. А однажды Акопян отчитал её за ошибки в окончаниях звательного падежа, которые она прекрасно знала ещё с первого курса, но нарочно перепутала. Настя обиделась и, чтобы показать, что она не так глупа, затеяла с профессором спор об особенностях редукции гласных. Помнила, как Акопян посмотрел на неё с весёлым удивлением.

– Анастасия, не горячитесь. Это сложная тема, мы не проходим её в институтском курсе. Вы во многом правы, но в Ваших рассуждениях есть одно терминологическое заблуждение. Я напишу учебники, с помощью которых можно разобраться в этом вопросе.

С тех пор профессор стал ещё более уважительным с ней и часто спрашивал, когда уже никто не мог ответить.

В начале второго семестра после одной из лекций у них зашёл разговор о её творчестве, и в следующий раз Настя принесла свои последние произведения. Это были маленькие сказки. «Я мечтаю, чтобы их услышал хоть один ребёнок», – порывисто произнесла она. Акопян улыбнулся и сказал, что мог бы это устроить.

Через несколько дней они поехали в интернат для больных детей. В электричке Настя сильно смущалась и не могла поддержать разговор, ей всё не верилось, что они находятся вместе. Интернат располагался в помещении маленького садика, Акопян привычно вошёл и повёл её по длинным коридорам.

Дети знали его. Увидев громадную фигуру профессора в проёме двери, они сбежались к нему, столпились рядом, а Роберт Валерьевич раздавал игрушки и книги из большого пакета. Потом их рассадили по местам в учебном классе. Настя встала у доски и долго не могла решиться. Её слушали внимательно, иногда смеялись над каким-нибудь весёлым моментом. Акопян радовался за неё и громко хохотал вместе со всеми.

После чтения пили чай с плюшками. Настя смущалась, когда смотрела на детей. Все они были больны. Одна девочка, не умеющая говорить, подарила ей свой рисунок и всё время хотела обнять или подержать за руку. Другие любили фотографироваться, и по несколько раз просили их с Робертом Валерьевичем вставать то у доски, то у окна.

Ночью после поездки Настя долго не могла уснуть. Она думала о том, что эти дети похожи на ангелов и что если бы у неё родился больной ребёнок, она никогда не отдала бы его в интернат. Потом стала вспоминать Роберта Валерьевича, восхищаясь его добротой. У него были бы очень хорошие дети, ведь он смог бы их воспитать благородными людьми, решила она.

С того дня они с Робертом Валерьевичем стали чаще общаться. После лекции они могли ещё долго стоять в коридоре у аудитории, рассуждая о монологическом и диалогическом началах в романе или о том, что преподавание литературы в школе должно вестись с нравственной точки зрения. После таких разговоров Настя чувствовала двусмысленные взгляды подруг.

Она пыталась представить, что будет, если она признается во всём профессору. Больше всего Настя боялась, что он засмеётся или нахмурится и молча уйдёт. Вернее, нет, больше всего она боялась взрослого и пошлого, хотя и убеждала себя, что Роберт Валерьевич на такое не способен.

За неделю до летних экзаменов Настя случайно проходила мимо кафедры русского языка и услышала, что Акопян женат. Об этом громко разговаривали две пожилые преподавательницы. Был тяжёлый дождливый день. У Насти не было с собой зонта, и она промокла. В общежитии, закутавшись в одеяло, она сидела на кровати и неподвижно глядела в окно. Ей хотелось написать что-нибудь, но так невозможно казалось выразить свои чувства словами. Открыла дневник, стала писать наобум. «Наконец, мои метания закончились, слава Богу, – начала она, – теперь я свободна от влюблённости. А ведь я и раньше могла просто посмотреть, есть ли у него кольцо, почему не догадалась об этом. У меня словно гора с плеч свалилась. Теперь можно даже не надеяться, но при этом быть счастливой. Счастливой, потому что он счастлив, а еще более счастливой от того, что теперь можно г оворить своим голосом, высказывать свои мысли, не рисоваться перед ним…» Она сжала лицо руками, будто боясь, что её кто-то увидит, и расплакалась.

Ей хотелось написать рассказ об одиночестве и обо всех одиноких девушках на свете. А ещё о преображении человеческой души, получившей любовь и свободу. Ей казалось, что любой человек умирает без любви, и она прямо физически чувствовала это умирание.

Настя встречала профессора ещё два раза на лекции, но больше не решалась заговорить с ним. На экзамене по исторической грамматике Акопян поставил ей отлично, назвав лучшей студенткой. А потом подарил маленькую книжку о жизни Андрея Рублёва.

Она ещё не знала, что на третьем курсе Акопян будет вести у них теоретическую стилистику, и с сентября всё начнётся сначала. В первый же день после каникул они разоткровенничались с Мариной Деникиной перед сном. Разговор зашёл о Роберте Валерьевиче, и Марина рассказала, что по слухам жена бросила его три года назад. Замирая от сладости своей тайны, Настя пыталась выспросить все подробности, но соседка ничего больше не знала.

В тот вечер Марина положила под подушку какую-то монетку, чтобы увидеть во сне своего будущего жениха. Сама она ничего не увидела, зато Насте всю ночь снился Роберт Валерьевич. Всё смешалось у неё в мыслях. Настя то ругала странную женщину, которая могла бросить самого лучшего человека на свете, то жалела Акопяна…

На следующий день после объяснения с Робертом Валерьевичем Настя проснулась поздно. Ей казалось, она видела страшный сон, и сейчас должна проснуться. Но нет, это был не радостное пробуждение, скорее, похмелье. Как случилось, что она написала это глупое письмо. Как могла она после летних мучений, после обещания никогда больше не думать о нём, позволить себе такую слабость. В комнате было слишком светло, а Насте хотелось укрыться с головой под одеялом и больше никогда не вылезать наружу. Она медленно поднялась, задёрнула непослушные шторы и снова легла. В институт она не пошла, пролежав так несколько часов, то засыпая, то вновь просыпаясь. Ей казалось, все чувства умерли, и она наконец-то стала взрослой.

К вечеру Настя проснулась окончательно. Она лежала, глядя в пересечённый серыми линиями потолок, и вдруг почувствовала невероятный прилив сил. Ей хотелось немедленно встать, приняться за какое-нибудь дело, не теряя ни секунды. Вскочила, оделась. Мысли были свежие, движения чёткие и взвешенные. Подошла к столу. Там, как обычно, валялись книги, тетради, исписанные клочки бумаги. Настя с жаром начала раскладывать их по стопкам. На столе нашлись и «Алые паруса» Грина, и «Золотая роза» Паустовского, она решительно убрала их на полку во второй ряд. Иногда какой-нибудь случайный листок увлекал её память, и тогда она останавливалась и подолгу читала его. А когда попадались черновики старых рассказов, Настя ожесточённо бросала их на пол. Как отвратительны были ей эти её старые тексты, полные мишуры и виньеток, эти романтические образы, кофе, Шопен, пылкая, безжизненная любовь… Казалось, теперь всё будет по-другому, теперь-то она возьмёт себя в руки, и начнётся у неё настоящая жизнь.

Чтобы успокоиться, поздним вечером она решила пойти гулять на улицу. Был ясный, тихий вечер. Настя даже повеселела. Ей давно не хватало хотя бы одного такого вечера, чтобы собраться с мыслями. Она шла медленно, поминутно останавливаясь, чтобы запрокинуть голову и поймать языком маленькую снежинку.

Проходя мимо цветочной лавки, Настя заглянула внутрь и долго простояла, рассматривая хрупкие бутоны. Ей казалось, цветы дышат. Тогда она стала думать о том, что цветы живут какой-то непостижимой, таинственной и очень скоротечной жизнью. Эти мысли захватили её. Купить цветов, придумала она, но сразу одёрнула себя, чтобы не сделать очередную глупость. Ромашки, просто ромашки, решила тогда Настя, ведь никому не придёт в голову что-то предосудительное, увидев ромашки. И тут внутри неё будто перевернули песочные часы, и всё старое вернулось мгновенно. Через минуту она уже покупала букет, старательно заворачивая его в газетную бумагу. Выбежав из лавки, вдруг испугалась своей смелости, но уже не могла повернуть обратно. Сердце стучало яростно, ночной город двигался навстречу. «Больше никакой романтической любви, – думала она про себя, – я просто хочу сделать ему приятное, подбодрить, а самое главное, извиниться за свой нелепый поступок», – и сама верила этим своим мыслям.

Адрес Акопяна Настя знала ещё с прошлого года. Он жил в центре, в четырёх станциях метро от общежития. Узкий переулок, один из тех, в которых она так любила гулять раньше, запутанные лабиринты домов. Долго пыталась отыскать вход во двор, наконец, прошла под аркой и оказалась внутри. Было темно, тревожно качало ветвями одинокое дерево. У подъезда стояла машина скорой помощи, а из кабины проникал на улицу тусклый свет. Настя пригляделась, чтобы рассмотреть номера квартир на двери подъезда – это и был нужный. Медленно вошла, на ощупь определяя, куда наступать дальше.

Откуда-то раздались громкие голоса, будто кто-то спорил, а потом с шумом двинулась тяжёлая коробка лифта. Настя боялась столкнуться со случайными соседями, и потому заторопилась вверх по лестнице. Запыхавшись, она остановилась в пролёте пятого этажа. Руки дрожали, никак не могла порвать газетную бумагу, чтобы вытащить цветы.

Где-то внизу опять отозвались голоса.

Было совсем темно. Настя не разглядела, а скорее, угадала номер на заветной двери. Осторожно прикоснулась к ручке, будто это была рука Роберта Валерьевича. Дверь обиженно скрипнула и поддалась, разрывая пространство тонким, как нож, лучом света. Она испугалась тому, что дверь была открыта и сильно постучала. Никто не ответил. Вдруг ей показалось, что откуда-то доносится приглушённый стон, и она сделала шаг вперёд.

Под ногами виднелись размашистые следы, вокруг лежали сваленные в кучу вещи, как бывает при переезде. Сразу направо находилась почти пустая комната с одиноким письменным столом посередине, возле которого неровными стопками высились книги; рядом был вход на кухню, но и там не было никого.

Тогда она решила подойти к последней, дальней двери. С каждым шагом отчаянные стоны усиливались, теперь они слышались повсюду. Настя набрала воздух, будто перед прыжком, и вбежала в комнату. Но там был не Акопян – на кровати в углу лежала больная женщина, наклоняясь над огромным железным тазом, стоявшим на полу. Волосы её спадали вниз, закрывая лицо, а из горла текла кровь.

Настя попятилась. Женщина отчаянно закашляла и откинулась назад на подушку. Она была ещё молода, и лицо её было очень красиво. Больная отчаянно закрыла глаза, не желая видеть эту тёмную комнату, разбросанные вещи, таблетки, колбочки на столе. Настя бросилась назад, но в дверях столкнулась с пожилой соседкой Акопяна. Быстро прошептала «Извините» и пробежала мимо неё вниз по лестнице, роняя ромашки прямо на ступени.

Мария Дмитриевна удивлённо смотрела за ней в темноту. Лязгнули двери лифта, это были Роберт Валерьевич и врач скорой, которого он ходил встречать. Они спешно прошли к больной и остановились у её кровати. Врач сел рядом и завозился в больничной сумке.

Акопян стоял молча, изредка переглатывая сухой ком в горле. Он напряжённо следил за движениями врача, будто проверяя, правильно ли тот проводит осмотр. Врач прощупал пульс, и хотел было померить давление, но никак не мог обмотать жгутом руку больной, потому что та испуганно дёргалась то в одну, то в другую сторону.

– Что Вы там копаетесь, – не выдержал Акопян, схватил тонометр и сам укрепил жгут на руке женщины. Ей было больно, но она боялась пошевелиться, чувствуя знакомое дыхание. Врач аккуратно записал результаты на клочок бумаги. Вдруг женщина вырвалась, хрипло раскашлялась и опять приникла к тазу, чтобы выплюнуть кровавый сгусток.

– Запущенная стадия туберкулёза, – деловито заметил врач. – Требуется срочное лечение…

– У неё рак, – недовольно перебил его Акопян.

– Так зачем же вы нас вызываете? – удивился тот. – Её нужно в онкологию.

– Я знаю, что её нужно в онкологию, но её привезли к нам только позавчера. У нас уже есть договорённость с больницей. А Вас я вызвал, чтобы Вы хотя бы остановили кровь.

Он оттеснил врача и сам подсел на кровать. Врач отошёл, пожимая плечами; Мария Дмитриевна что-то вопросительно зашептала ему.

Акопян не слышал их. Больная представлялась ему пронзительным светлым пятном. Впервые после этих долгих трёх лет разлуки он смотрел ей в глаза, милые. Но это была уже не женщина, которую он так страстно любил раньше, а только больной человек, вызывающий необыкновенное яростное сострадание.

– Осторожнее, осторожнее, – повторял он, глядя на жену в упор. – Ничего не нужно говорить…

Женщина отвечала ему мутным невидящим взглядом. Лицо её, искажённое болью, вдруг показалось профессору насмешливым. Тогда он вздрогнул, вскочил, прошёлся по комнате. Эта страшная язвительная насмешка, которую он так ненавидел и боялся раньше. Которой она доводила его до бешенства, с которой сообщала, что изменила ему. С которой уходила. Это было какое-то наваждение. Силой заставил себя вернуться к кровати.

– Я больше не нужен? – вызывающе спросил его врач.

– Да, можете идти, – выговорил профессор ожесточённо. Врач торопливо попрощался, и Мария Дмитриевна пошла проводить его до двери.

– Можете вообще не появляться, – повторил Акопян про себя. Он избегал опять встречаться глазами с женой и потому стал пристально смотреть вслед уходящему врачу.

Когда Акопян повернулся, больная уже прикрыла глаза и медленно тяжело дышала, стараясь не шевелиться, чтобы не чувствовать боли. В комнату вернулась Мария Дмитриевна. Она села на кровать с другой стороны и осторожно погладила женщину по тонкой обессиленной руке.

 

Следующим вечером шёл отчаянный шквальный дождь. Капли ударяли как пули в громадную фигуру профессора, возвращавшегося из больницы. Он шёл ровно, будто не ощущая смятения грозовой бури, а его одежда вымокла насквозь. Вернувшись домой, скинул пиджак, поставил чайник и медленно вытер лицо сбитым в комок кухонным полотенцем. В квартире было тихо, как в гробу. Профессор устало выдохнул и вдруг раскашлялся. Не хватало ещё заболеть, подумал он машинально. Заметил, что не снял ботинки, и на полу теперь повсюду виднеются мокрые следы.

Сердито сжал руки в кулаки, набрал ведро воды и стал яростно вычищать пол. Разобрал вещи, сваленные в кучу в прихожей и в спальне, где находилась раньше Татьяна Евгеньевна. Сложил в одно место те, которые нужно было принести для жены завтра: пижаму, тапочки, зубную щётку и пасту. Она просила ещё какой-нибудь журнал, но у него были только литературные. Нет, решил он, куплю завтра в киоске. Нужно не забыть.

Наконец, устало опустился на стул. Хотелось спать, но необходимо было работать, и он сгоряча насыпал себе три ложки кофе в стакан. Было хорошо и спокойно одному. Без людей стройная система привычек и запланированных действий не давала сбоев, весь мир вокруг был организован правильно и чётко. Ну, всё, хватит размышлять без пользы, решительно прервал он себя. Поднялся, сходил в свою комнату. С тех пор, как оттуда вынесли все вещи, он использовал её только для хранения книг, а работал на кухне. Вернулся, разложил перед собой рукопись, которую нужно было отредактировать для журнала Шовковского. Принялся читать, отложил.

За окном была всё та же ночь, бился в козырёк безумный дождь. Но профессор не верил в его безумие, он искал в буре смысл. Не могло происходящее быть лишённым чёткого спасительного плана. Нет, нужно было только связать воедино события, провести работу, не дать безумию захватить себя. Он опять прошёл в свою комнату, отыскал старые записи. От толстой тетради повеяло болью, так что он едва не положил её назад. Но не сдался, принёс на кухню, открыл.

Это случилось много лет назад, он был ещё студентом заочником. Жизнь была для него прямой линией, железным прутом, который никто не в силах был погнуть. Он знал своё предназначение, и в мире не существовало для него ничего кроме языка. Он жадно исследовал язык, раскладывал по ячейкам каждый элемент знания, желая получить цельную структуру. Видя несовершенство чужих исследований, раздражался, отмечая для себя разрывы логических цепочек. Мир был прост и понятен. Пока в него не ворвался неожиданный порыв. Стояла ранняя осень, весёлый поток студентов наполнял институтский двор, и в этом потоке он старался различить заветное платье, лицо, глаза.

Жена была тогда бешеной рыжей девчонкой, полной нескончаемой энергии. Она веселила его, заставляла хохотать, а потом внезапно окатывала ледяным отчаянием. Это притягивало страстно. Это было счастье, невероятное, неизвестное ему раньше. Стремясь объяснить любое явление, будущий профессор отмечал, как сильно похоже это чувство на то восхищение и трепет, которые он испытывал, обращая свои мысли к Богу. И воодушевлённый точно обнаруженный связью, доказывал в своих черновых записях, что эти чувства не просто одной природы, а есть одно и то же.

Потом было яркое, почти южное солнце. Горели монастырские купола, когда они спускались по крутым ступеням после венчания. И невозможно было не наслаждаться этим пронзительным счастливым светом.

Акопян задумчиво пролистал старую тетрадь. « Любовь в особом смысле – взаимное чувство между мужчиной и женщиной, состоящими в браке, вытекающее из любви в обобщённом смысле и выражающееся в стремлении к слиянию двух людей в одно целое, – прочитал он на одной из страниц. – Превращение одного типа любви в другой – качественный переход (подобный, например, переходу вещества из одного агрегатного состояния в другое), и потому требует особенного акта, каким и является таинство брака». Он напряжённо вчитался, нахмурился. Ему показалось, есть какая-то нестыковка между абсолютной истинностью сформулированной мысли и тем, что было дано ему жизнью. Он и раньше думал об этом, но никогда не чувствовал такую сильную беспомощность именно здесь, в этом важном элементе своего представления о том, каким должен быть мир.

Что же было дальше… Пять стремительных лет представлялись ему единым водоворотом событий. Это были яркие вспышки, не останавливающийся поток впечатлений. Сначала этот поток питал его, давал силы для новых исследований, но потом всё изменилось, будто нарушилась невидимая связь. Проследить это можно было по обрывкам записей. «Страдания даются нам свыше для того, чтобы вывести нас из спокойной страстной жизни, в которую мы погружены, – нашёл он через несколько десятков страниц, – если бы я вёл праведную жизнь, то не было бы страдания, потому что не надо было бы Богу направлять меня к Себе». Ещё через несколько страниц: « В скорби душевной нужно прежде всего спросить себя, а достоин ли я счастья? Разве я, грешный человек, могу претендовать или даже мечтать о счастье? Тут может быть только один ответ. Вычистить из души всю надежду на счастье». И наконец: «Ревность – это смесь страсти тщеславия и страсти похоти».

Да, он на самом деле ревновал так отчаянно, что доводил её до бешенства. Смотрели друг на друга ненавидящими глазами, говорили хлёсткие слова. Потом наступало примирение, но такое же яростное, страстное, так что казалось, от этого примирения можно было сгореть. Потом опять ревность, нелепые чужие улицы, где он ищет её, находит, кричит до хрипа. Воспоминания густели. И вот уже профессор стоит у иконы и глухо бессильно молится, но вокруг только мрак.

Акопян сильно сжал пальцы, чтобы восстановить равновесие. Сосредоточился на настоящем, вместил себя в чёткие рамки сегодняшнего дня. Успокоился. Доверчиво перекрестился, обращаясь на лик в углу. Не могло не быть плана, не могло всё это быть бессмысленной насмешкой. А значит, должно было прийти к осознанному итогу.

Он вспоминал, что было дальше, после ухода жены. Постепенно жизнь, сломанная надвое, выровнялась, вернулась к размеренному одинокому существованию. К преподаванию. К языку. Наконец, к миру в душе. Ему казалось, система замкнулась, выстроилась. Всем сердцем он отдался этой старой размеренности. Три года прошли медленно, тягуче, но это были осознанные годы. И вдруг страшная новость, смятение, убогая квартира на окраине Москвы, нищие, пьяные люди, окружающие его, говорящие что-то про долги, плату за комнату и электричество, – и жена, задыхающаяся от кашля, одинокая, не узнающая его то ли из-за болезни, то ли из гордости. Всё это промелькнуло, как страшный поезд перед глазами прохожего.

В первые дни после того, как он привёз жену сюда, ему было как-то по-особенному тревожно. Никогда профессор не испытывал этого чувства раньше, и потому не мог его классифицировать. За окнами каждую ночь была беспросветная темнота, он не различал контуры домов, машин, как не мог различить контуры своей будущей жизни. Он не понимал, что его ждёт, и боялся этой неизвестности. Теперь же началась рутина, больничная жизнь, лечение. Но это было хотя бы понятно; ясно, что делать, чего добиваться. Акопян опять стряхнул бессмысленные воспоминания. Надо было приступать к редактированию. Вновь открыл рукопись для журнала Шовковского. Машинально, как заводской механизм, двинулся по напечатанным строчкам.

В тот вечер он заставил-таки себя отвлечься от ненужных мыслей и сделал необходимый объём работ.

 

У жены Роберта Валерьевича был рак лёгких. Денег хватало только на один курс химиотерапии, однако для продления жизни врачи рекомендовали три. Кафедра русского языка просила студентов и преподавателей оказать посильную помощь. Об этом Настя узнала из короткого объявления на стенде у расписания.

Последние три недели после того вечера, когда она побывала у профессора дома, прошли по-разному. Иногда Насте казалось, что она попала в ад: по ночам просыпалась и долго не могла уснуть, оглядывая тёмную комнату, ожидая увидеть призрак страшной женщины. Но иногда мрачные мысли отступали, и в ней опять просыпалась взволнованная девочка. Тогда Настя погружалась в мечты о профессоре, переживания о своём глупом письме, о том, видел ли он её в тот вечер у себя в квартире, о том, что ей нужно извиниться и так далее…

Объявление на стенде поразило Настю. Весь день она провела в предчувствии чего-то особенного. Как раз в то время родители прислали ей шесть тысяч на питание на будущий месяц. Она придумала отдать их Акопяну поздним вечером, когда засыпала, а утром встала в непонятном волнении. Казалось, если не исполнит это сейчас же, кто-то может помешать ей. Первой лекцией была теоретическая стилистика, но Настя решила пропустить её, чтобы сходить в банк. А потом долго стояла перед дверью кафедры, не зная, чего больше боится, чтобы профессор оказался там или наоборот.

Роберт Валерьевич был у себя. Он сидел в отдельной маленькой комнате, в которую можно было попасть через кафедру, и ждал, пока закипит чайник. Увидев Настю, устало улыбнулся.

– Здравствуйте, Анастасия, входите. Что случилось?

Настя взволновано теребила пальцы, не зная, с чего начать.

– Я хотела извиниться перед Вами…

– Вы хотели извиниться, что не были сегодня на лекции. Да, я внимательно слушаю. Надеюсь, у Вас найдутся веские причины.

Настя зажмурилась и неловко рассмеялась, закусывая губу.

– Мне хочется плакать, – вдруг сказала она.

Акопян удивлённо покачал головой.

– Вы, Анастасия, видимо, твёрдо решили довести меня до инфаркта. Это просто какая-то эмоциональная атака с Вашей стороны, – он довольно усмехнулся и осторожно провёл рукой по лбу. – То смеётесь, то плачете… и всё всерьёз. Это очень подкупает. Но прошу Вас, если это возможно, будьте спокойнее. Я старый человек, волнение мне полезно лишь в ограниченных дозах… Садитесь, будем пить чай.

Настя виновато улыбнулась и опустилась на стул. Потом вытащила из кармашка брюк смятые купюры. Увидев деньги, Акопян грустно посмотрел на девушку.

– Не спрашиваю, Анастасия, где Вы взяли средства, потому что боюсь, что если Вы об этом скажете, мне нельзя будет их брать, – печально пошутил он и сжал её руку в своих ладонях. Потом взялся за чайник.

Настя робко наблюдала, как он разливает по чашкам кипяток.

– Роберт Валерьевич, я не знаю, как это будет звучать, – заговорила она порывисто, – но если Вам что-то нужно… то есть я хочу сказать, что у Вас теперь много хлопот в больнице, и каких-то других… и я бы могла помочь…

– Я понимаю Вас, – спокойно ответил Акопян, – не знаю, имею ли я право пользоваться Вашим хорошим отношением ко мне в такой ситуации. А впрочем, – как бы ответил он сам себе, – возможно, это будет полезно Вам самой. Поэтому если Вы свободны сегодня, то мне как раз нужна помощь. Но для начала всё-таки чай…

Она торопливо закивала головой и радостно заулыбалась.

В комнате стало уютно, запахло свежим цветочным настоем.

– Мне всё не даёт покоя Ваш рассказ о монахе, – продолжал Акопян, усаживаясь на место. – Расскажите мне, что там за идея?

Настя вспыхнула. Это был её сокровенный замысел, и тем сладостнее было рассказать о нём сейчас. Она отвела взгляд в сторону. На полках лежали книги. Начала говорить сначала проникновенно, потом яростно. Ей самой представлялось всё, будто реальное.

Она видела тёмную комнату, освещённую тусклой свечёй. Из мебели только стол и табуретка. Смятый матрас в углу. А под потолком две большие иконы в закопчённых деревянных рамках. И одинокий суровый монах. Он пишет письма женщине, которую раньше любил. Эта женщина сделала много греха в своей жизни, и своими письмами он старается направить её на истинный путь.

Лицо его светлеет, морщины разглаживаются. Точные взвешенные слова ложатся на бумагу. Он старается вдохнуть в них божественную красоту, чтобы устремить её чувства к небесному.

Вдруг ветер врывается в келью, свеча гаснет. Он остаётся в кромешной темноте. Страстные желания овладевают им. Дикая страсть при мысли о том, с кем была эта женщина. Он сжимает руки в кулаки и несколько раз бьёт ими об пол, чтобы заглушить помыслы. Потом начинает отчаянно молиться. Постепенно глаза его привыкают к темноте, и сквозь мрак видится ему спасительное лицо на иконе…

Лёгкое дыхание ветра из открытого окна оторвало профессора от воображаемой картины.

– Это всё хорошо, Анастасия, – задумчиво проговорил Акопян, – хорошо…

Они посидели молча, чай остывал. Акопян чувствовал необыкновенное спокойствие, ему не хотелось даже думать о делах, которые ждали его впереди.

– Ну, что ж ладно, нужно идти, – решительно поднялся он. – У Вас точно нет больше занятий на сегодня?

– Нет, – торопливо ответила Настя.

Акопян посмотрел на неё внимательно.

– Или Вы так хотите мне помочь, что обманываете? В любом случае хорошо, что я не умею понимать людей по глазам, иначе я мог бы расстроиться за Вас. Пойдёмте, это не очень далеко. У Татьяны Евгеньевны сильный ожог горла после химиотерапии, её нужно часто кормить оливковым маслом, медсёстры не всегда успевают. А у меня как назло лекция днём.

Настя осторожно положила ложку и поднялась. Акопян собрался, они вышли в коридор.

 

Первый онкологический диспансер располагался на Бауманской. В коридоре нависали серые низкие потолки, а по краям стояли одинокие лавки. Им с профессором выдали по белому халату, и они поднялись по крутой лестнице на второй этаж. Настя испуганно смотрела по сторонам. Акопян шёл не останавливаясь.

У одной из дверей свернул направо. Настя нерешительно шагнула за ним. Они оказались в маленькой палате с двумя кроватями и огромным окном. Возле одной кровати стояла подставка для капельницы, и лицо человека на ней не было видно. На другой лежала женщина без волос с глубокими пятнами под глазами и восковым лицом. Это и была жена Акопяна. Настя в ужасе остановилась у двери, так непохоже было это лицо на то, которое она видела три недели назад в квартире профессора.

– Здравствуйте, Татьяна Евгеньевна, – приблизился к ней Акопян. – Вот и мы. Это Настя, моя ученица, сегодня она помогла нам в сборе средств на лечение, так что мы сильно обязаны ей.

– Душно, душно, – яростно зашептала больная, пытаясь оттянуть ворот больничной пижамы. Акопян настойчиво убрал её руку и расстегнул верхнюю пуговицу.

– Тебе это просто кажется, – мягко сказал он.

– И плечо, зачем мне проткнули плечо...

Он поправил одеяло и посмотрел на часы над кроватью.

– Ничего, сейчас дадут обезболивающее. Уже половина двенадцатого, как раз пора.

В палату, будто услышав его слова, вошла медсестра. Они с профессором обступили Татьяну Евгеньевну и что-то говорили друг другу. Потом медсестра вышла, а вскоре снова появилась. Больной сделали укол. Настя по-прежнему стояла у двери, боясь пошевелиться, чтобы не привлечь к себе нервное внимание больной.

– Не смущайтесь, подойдите ближе, – наконец, вспомнил про неё профессор. Настя сделала несколько неуверенных шагов.

– Эта девушка сегодня подменяет меня. Если будет что-то нужно, скажете, она справится, – указал на Настю Акопян, обращаясь к медсестре. – Если понадобится, можете загрузить её работой.

Медсестра согласилась и вышла, а Акопян усадил Настю на стул рядом с кроватью.

– Вот масло, – показывал он медленно, будто объясняя непонятный материал на лекции, – вот ложечка. Нужно давать по одной каждый час. Первый раз в двенадцать. Если будут трудности, всегда можно позвать кого-нибудь из персонала. Вы в порядке?

– Да, да, всё хорошо, я всё поняла, – слабым голосом ответила Настя. – Это ведь несложно…

Акопян удовлетворённо кивнул ей и улыбнулся, пытаясь подбодрить. Когда он ушёл, Настя напряжённо вгляделась в лицо Татьяны Евгеньевны, опасаясь, что она опять начнёт стонать, но та прикрыла глаза и, кажется, заснула. Настя выдохнула радостно. Больше всего ей хотелось, чтобы женщина проспала так до возвращения Акопяна.

В палате было тихо. Под потолком медленно гудел вентилятор, так что казалось, это он неведомым механизмом поддерживает жизнь пациентов. На больничных стенах застыли неподвижные солнечные зайчики. Медленно двигались стрелки на часах.

Когда время приблизилось к двенадцати, ей стало неуютно. Не получалось думать ни о чём больше, а приходилось только напряжённо ждать, ощущая внутри бурлящее волнение. Наконец, время наступило. Она осторожно открыла баночку с маслом, положила рядом ложку. Потом дотронулась до руки больной, но та не двигалась.

– Татьяна Евгеньевна, – произнесла она тихо.

Больная только сильнее вдохнула. Бледные круги под её глазами вблизи казались страшнее.

– Уже двенадцать часов, – сказала Настя громче.

Наклонилась и стала сильно теребить простыню у её лица. Татьяна Евгеньевна вздрогнула.

– Надо принять, – запинаясь, повторяла Настя, стараясь торопливо набрать в ложку масла. – Вам надо принять…

Татьяна Евгеньевна задрожала бессильными губами и глотнула. Лицо её было белым и распухшим, а огромный отёк на шее не давал двигаться. На пижаме в нескольких местах запеклась кровь. Настя деловито отвернулась к подносу с лекарствами, чтобы закрыть баночку с маслом. Села на свой стул. Больная лежала с открытыми глазами и осмысленно глядела на неё.

– Ты студентка Роберта? – спросила она хриплым голосом.

Настя осторожно кивнула. Ей казалось, больная что-то знает про неё или догадывается о её любви к Акопяну.

– А ты ничего… – зачем-то добавила Татьяна Евгеньевна, так что Настя испугалась ещё больше.

– Я спросила врача, вырастут ли волосы, он говорит, что вырастут, – медленно продолжала больная. – Если бы ты знала, какие у меня были раньше волосы, рыжие, роскошные, все мужчины падали у моих ног… Знаешь, я так хочу выйти отсюда. Мне кажется, я в тюрьме, а там такая яркая жизнь! Мне жалко терять время…

Она страшно раскашлялась, вздрагивая при каждом ударе. Настя с ужасом смотрела на неё.

– А теперь, в кого я превратилась, – выдохнула та, – скорее, скорее бы стать такой, как раньше… Ты не видела мои старые фотографии? Нет, я тебе потом покажу…

Настя кивнула, стараясь не выдать своего страха.

– Слушай, – заговорщицки опустила больная голос, – ты случайно не куришь? Может, можно будет устроить покурить, хоть как-нибудь… Да, не волнуйся, она ничего не скажет, – кивнула она на соседку по палате, у кровати которой по-прежнему стояла капельница. – По-моему, она вообще без сознания…

– У меня нет сигарет, – испуганно ответила Настя.

– Ну, хоть какую-нибудь… нет, да? Ну, тогда в следующий раз, хорошо? Принесёшь парочку, мы откроем окно, а если что, скажем, что проветривали…

Она устало опустила веки и сильно задышала. Настя закусила губу. Прошло минут пять, больная не заговаривала больше. Заснула, подумала Настя и заметила, что дыхание Татьяны Евгеньевны, действительно, выровнялось. Тогда расслабленно откинулась на спинку стула, и снова осталась наедине с неведомым механизмом вентилятора, продолжая думать о чём-то своём…

А когда приблизилось время второго приёма масла, в палату быстро вошла пожилая соседка Акопяна.

– Ты студентка, да? – стараясь отдышаться, проговорила Мария Дмитриевна. – А я уж тут бегу, бегу… Роберт Валерьевич сказал, что у него пара, так я и засуетилась. Масло принимали, да? А, час назад, ну, хорошо, тогда сейчас…

Настя обрадовалась, что теперь она не одна. Отошла к окну и стала смотреть, как ветер кружит опавшую листву по широкому двору больницы. Марья Дмитриевна тем временем подошла к больной и принялась осторожно будить её. Татьяна Евгеньевна открыла глаза, недовольно усмехнулась и долго не хотела глотать.

– Ой, какая Вы, Татьяна, непослушная, – приговаривала Мария Дмитриевна, а та отвечала презрительным взглядом. Потом заметила Настю у окна, и девушке показалось, что она быстро подмигнула ей. Настя неловко улыбнулась.

Несколько раз приходили медсёстры, но к другой пациентке, унесли капельницу. А однажды нужно было позвать врача, и Настя пошла по длинному больничному коридору мимо открытых дверей, из которых пахло хлоркой и раздавались то чьи-то разговоры, то стоны…

Акопян вернулся через несколько часов, неся огромную связку бананов. Он был возбуждён и разговорчив не по-обычному.

– У меня сегодня на спецкурсе был настоящий цирк, вернее, не цирк, а калейдоскоп, – начал он весело. – Потому что у меня собрался чуть ли не весь литературный клуб «Калейдоскоп». И что они там начудили, без слёз не вспомнить! Это не тебе, Татьяна Евгеньевна, это другим женщинам, – добавил он, кладя бананы на тумбочку. – Ну, что, как вы тут справлялись без меня?

С ним пришло радостное оживление. Мария Дмитриевна быстрее захлопотала вокруг больной, а Татьяна Евгеньевна раскашлялась и чуть выше поднялась на подушках. Акопян подсел к ней и потрогал лоб. Но долго смотреть на неё не мог, неуклюже поднялся и опять повернулся к Насте.

– В общем, не дали они мне проговорить и двадцати минут, как встал их организатор, Печник, и начал задавать вопросы, – он нарочно повысил голос и встал посреди комнаты. – Я давно его знаю, постмодернист, в голове просто хаос! Начал мне доказывать, что стилистика ставит слишком жёсткие рамки, что каждый художник свободен в своём эгоистическом порыве, иначе он будет только подражателем. Искусство есть живой организм, и ты можешь или стать частью этого организма, или навсегда остаться мёртвой шелухой под ногами, – процитировал профессор Печника и громко засмеялся нелепости последнего утверждения, но потом оборвал себя и смущённо прошёл в другой конец палаты.

Марья Дмитриевна глядела задумчиво и молчала, как всегда, когда Роберт Валерьевич заговаривал о чём-нибудь непонятном. Настя по-прежнему стояла у окна и робко улыбалась. И только Татьяна Евгеньевна смотрела на профессора насмешливым грустным взглядом.

Когда в палату вошла медсестра, все обрадовались, что закончится, наконец, это натянутое молчание.

 

Когда Акопян с Настей вышли из больницы, на улице уже стемнело. Настя всё ещё находилась под впечатлением прошедшего дня и думала о больнице, вспоминая то Татьяну Евгеньевну, то длинные коридоры, в которых пахло хлоркой и кровью.

– Мы часто живём и даже не подозреваем, что кому-то может быть хуже, чем нам, – задумчиво произнесла она. – А здесь, в больнице, это ощущаешь явно. Вы думаете, мне нужно приходить сюда помогать, да?

– Только если позволяет учёба, Настя, и творчество. Потому что для Вас главное – это творчество. Посмотрите сами, распределите своё время и увидите.

– Да, да…

Внезапно ей стало невероятно весело, захотелось что-то рассказывать профессору в ответ.

– Знаете, я недавно подумала, что писатель не может не верить в Бога, – начала Настя вдохновенно. – Вот я сижу, пишу, но вижу, какой безжизненный получается текст, когда я надеюсь на свои силы. Но потом вдруг, как по мановению волшебной палочки, сюжет начинается сходиться, сочиняются какие-то невероятные вещи! Я свечка, которую нужно поджигать, потому что сама она не может дать огня. И потому мне кажется, что присваивать себе авторство моих рассказов это тщеславие, нужно подписываться не Шишкина Настя, а творение Святого Духа, записанные рабой Божьей Анастасией.

Акопян засмеялся, тронутый её искренностью и наивностью.

– Думаю, Вы правы, – ответил он, стараясь казаться серьёзным. – Знаете, я порой удивляюсь Вам. У Вас в голове нет стройной системы, Вы почти не рассуждаете, но как-то интуитивно приходите к правильным выводам.

Настя довольно рассмеялась.

– На самом деле, я знаю, что Вы не можете воспринимать меня серьёзно, – продолжала она, опять становясь задумчивой и грустной, – Вы думаете, что я поверхностная дурочка. Что я взбалмошная и потрачу свою жизнь зря.

– Нет, Вы не дурочка, – медленно ответил Акопян. – Я Вас очень уважаю и ценю, Настя. Более того… – он внезапно остановился, будто не мог подобрать правильное слово, – я не буду Вас обманывать. Вы видите меня насквозь, я весь перед Вами, как на ладони. Не хочу даже хитрить, переубеждать, с Вашим чутким сердцем и необъяснимым пониманием людей, которому я, старый профессор, всегда удивляюсь… Но сам я, Настя, очень немудрый человек, я плохо понимаю и принимаю всякое изменение в окружающем мире. Поэтому мне сложно видеть своё предназначение. Только не спрашивайте больше никаких подробностей. Лучше просто помолитесь за меня…

У Насти перехватило дыхание, она глядела на профессора испуганно и удивлённо.

Стояла ясная ночь. Дул сильный ветер, но было не холодно. Где-то далеко зазвонил колокол. Они шли медленно, каждый погрузившись в свои мысли.

– Врачи говорят, Татьяна Евгеньевна скоро выйдет из больницы, – начала Настя.

– Всё это ложь. Татьяна Евгеньевна умрёт, у неё рак лёгких четвёртой степени, – резко оборвал её Акопян.

Стало тихо. Лишь отзвуки колокольного звона ещё дрожали в воздухе.

Не глядя друг на друга, они вошли в метро.

 

По дороге Настя думала о том, что её творчество не имеет смысла. Ни больной женщине, ни врачам, которые её лечили, зная, что она скоро умрёт, ни даже заботливой Марии Дмитриевне – никому не было дела до мелкого копошения, оттачивания предложений, в общем, всего того, что считалось среди писателей важным, благородным. Всё было лживо.

Но и в другом мире, мире Акопяна и Бога, творчеству не было места. Там все были твёрдые, как скала, там необходимо было от кого-то зачем-то спасаться, а для этого – соблюдать заповеди, творить добро, но уж никак не писать. И она не знала, как ей, слабой и нерешительной жить там. Она вспомнила, как спокойно сказал Акопян о смерти жены. Он шёл рядом, и на его суровом лице в тот момент она не видела ни боли, ни сожаления. А когда проходили мимо Елоховского собора, видневшегося за поворотом, он медленно снял шапку и перекрестился. Страшный человек, подумала Настя, страшная вера. Страшный Бог, который создал этот мир. Она испугалась, что Акопян вдруг так буднично повернётся к ней и спросит что-нибудь про рассказ о монахе, что хотелось убежать от него, остаться одной. Не было уже никакого монаха, невозможно было писать в этом мире. Ещё она вдруг испугалась, что опять зазвонят в колокол, потому что этот звон так подходил трагичности момента, и казалось, если бы она стала описывать сейчас вот эту минуту своей жизни, обязательно вставила бы сюда этот дурацкий звон. Но колокол молчал. Только медленно прошёл рядом трамвай, послышались обрывки разговоров людей. Обыденный шум вечернего города.

Вернувшись в общежитие, Настя рухнула на кровать. Соседка нашла её на постели в плаще и в осенних ботинках.

 

Глава третья.

Ты коротко спрашиваешь меня, как дела, и уходишь по коридору. Я пожимаю плечами. Всё по-разному, то душа болит, и кажется, нет никакой надежды, а то становится так радостно и легко, что не знаешь, правда ли это или только сон. Расскажу с того вечера, когда я первый раз вернулась из больницы. Это был мрак, я думала, что умру. Среди ощущения фальшивости литературы и больничного ужаса, помню, только одно казалось мне настоящим – твой слабый голос, просящий не забывать о тебе. Не тот, которым ты так равнодушно говорил о смерти жены, грубый и мужественный, вызывавший у меня раньше бурное восхищение, а другой, слабый и грустный. Как редко приходилось мне его слышать, и тем более дорог он был для меня. Помолитесь за меня, сказал ты, помните обо мне…

Когда человек попадает в беду, сострадание очищает сердце любящих его людей. Когда я вернулась в общежитие, Марины не было в комнате, и я обрадовалась, что смогу побыть одна. Помню, как торопливо подошла к маленькой иконе в углу, на полке, чтобы исполнить твою просьбу. Этот момент неожиданно показался мне величественным и трагичным. Нет, что за ерунда, перебила я себя, у меня всегда такие вот нелепые мысли, это всё так глупо. Расстроилась. Когда нет надежды на взаимность, тогда какая польза рисоваться, ругала я себя. Тогда остаётся только человек, который дорог, человек, который в беде, и должна проснуться искренняя любовь. Воодушевлённая, опять встала перед иконой. Постаралась подумать о тебе как о постороннем несчастном человеке, мне показалось, что получилось.

В этот момент я вдруг вспомнила, что у меня нет денег на весь следующий месяц, и мне отчего-то стало легче. Будто какая-то смутная надежда появилась впереди. Легла на кровать, стараясь представить будущее, но не могла зацепиться ни за что, кроме этой странной надежды. Пусть это будет хоть каким-то испытанием для меня, повторяла я себе, настоящим, имеющим цель и смысл. Как смешно, потом подумала я, воображаю, мечтаю, и всё так быстро меняется. И помню, мне даже жаль стало своих мыслей о мелкости литературы, потому что в этой новой радости так захотелось писать. Но я останавливала себя, чтобы не быть уж слишком непоследовательной и порывистой, какой я часто бываю. Попробуй хотя бы несколько дней прожить так, говорила я сама себе строго, попробуй не быть глупой влюблённой девочкой, а стать настоящим человеком…

Следующие два месяца были странными. Я почти ничего не писала, всё больше думала, но даже не могу сказать сейчас точно, о чём. Конечно, я не смогла жить совсем без денег, пришлось занимать у Марины. Но я решила тратить совсем немного, старалась жить на тридцать рублей в день, ходила пешком до метро. Помню, где-то в конце ноября завалила контрольную по философии и так расстроилась, что купила на последние деньги коробку дорогих конфет. Как назло, они оказались просроченными и твёрдыми, так что я целый вечер провела в унынии. Мне казалось, это Бог наказывает меня за слабость. Но на утро было такое ясное небо, что грустить больше не хотелось. Сейчас удивляюсь, как сильно я воспринимала тогда любую мелочь, впрочем, это моё обычное качество. И может, это даже неплохо, например, тебе бы, наверное, это понравилось, и ты бы даже засмеялся моей наивности…

А потом был этот звонок, ранним утром в конце января. Звонила Марья Дмитриевна, она сказала, что Татьяне Евгеньевне было плохо всю ночь и нужно сменить тебя хоть на несколько часов. Я поехала в больницу. Было ещё темно. На улице у выхода из Баумановской почти не было людей. Помню, переходя дорогу, привычно взглянула налево, где виднелся храм, и почему-то запомнила это мгновение.

Ты сидел в коридоре второго этажа на лавке. Когда я подошла ближе, ты, не поднимая головы, поймал мою руку и сжал до боли. А я испугано смотрела на тебя, не решаясь задать главный вопрос.

– Знаете, Настя, я очень корю себя, – начал ты глухим голосом. – Дело в том, что Бог дал мне женщину, пусть лёгкую, неглубокую, со многими недостатками, но он мне её дал, и я был за неё в ответе. А я за пять лет совместной жизни так и не смог привести её к осознанной вере. Нет, она не отрицала, но соглашалась как бы сверху, не пуская Бога внутрь. Ей очень хотелось интересно жить, она ждала ярких эмоций, переживаний, невероятных впечатлений. А я не смог объяснить ей, как жить правильно, я много уступал, и, наконец, уступил в самом главном. Не знаю, как она провела эти три года без меня, может, она стала лучше, а может, наоборот…

У тебя были сухие с проседью волосы. Я отчаянно положила на них вторую руку и хотела погладить, но боялась. Я всё ещё не могла понять, конец это или твоя случайная слабость, мне было страшно.

– Вы как-то спросили меня, простил ли я её, я тогда не смог Вам ответить, – продолжал ты устало. – Это ужасный вопрос. Нет, не подумайте, что я гордый самолюбивый человек мог отказать ей в таком малом проявлении моей любви, как прощение измены. Но дело в другом, дело в том, что человек изменяющий ущемляет не того, кому изменяет, если бы это было так! В измене ущемляется сам богоданный порядок. И могу ли я своим мелким прощением искупить все последствия этого невероятного ущемления…

– Но знаете, я очень благодарен Богу, что она так страдала перед смертью, – закончил ты, наконец. – И я не знаю, даст ли Он мне такую возможность. У меня нет плана на будущее, впереди всё темно.

Мне показалось, ты заплакал, и тогда я поняла, что всё кончено. Помню, как где-то неподалёку скрипнула дверь, и в коридор выкатили носилки, накрытые белой простынёй.

 

Татьяну Евгеньевну хоронили в сильный мороз. На похоронах было много людей, но все из института и никого из родственников. Долго шли по тропинкам мимо могил, останавливаясь перед каждым поворотом. Сначала пытались петь, но вскоре охрипли и перестали. Под ногами пересекались замёрзшие следы машин. Помню, как долго опускали вниз гроб и как сматывали длинные грязные полотенца.

Но самое страшное было, когда начали говорить. Все говорили, а ты стоял неподвижно в распахнутом пальто. И при виде тебя все как будто тоже боялись двигаться. Наконец, стали бросать вниз по куску земли. Я зачем-то бросила два, может, чтобы извиниться перед Татьяной Евгеньевной. От ударов земляных комков о дерево было так громко, что мне показалось, я стою под мостом, а сверху проезжает тяжёлый поезд.

Я чувствовала, что всем вокруг неловко и хочется разойтись, но отчего-то как нарочно никто не уходил, и опять начали говорить. Помню, было очень холодно. Я куталась в тонкую куртку и не могла согреться. Для меня уже не было ничего: ни чувства вины, ни переживаний за тебя, один только жуткий холод. Тогда я пошла к выходу. Я хотела сама добраться до метро, но у ворот кладбища стоял автобус, на котором нас сюда привезли, и я малодушно залезла в него. До сих пор жалею о том, что ушла раньше, возможно, тебе нужна была моя помощь, или хотя бы видеть, что я рядом.

Ты поехал в машине с какими-то незнакомыми людьми, так что мы больше не увиделись. А я пришла домой, упала на кровать и пролежала так до утра.

Все следующие дни были очень печальными. Часто плакала, столько мыслей самых разных, что стыдно даже в дневнике о них писать. Я не любила ее. Не ненавидела, но и не любила. Я вообще никого не люблю. Я представляю, что мы встретимся после смерти, там, в другом мире, она подойдёт ко мне, а я даже не знаю, что сказать ей.

За эти два месяца я всего шесть раз приходила в больницу, и даже в минуты наших самых ярких и интересных разговоров, я чувствовала какую-то враждебность. Я не могла быть искренней с ней до конца. Помню, читала вслух Записки Пиквикского клуба, и она иногда так сильно смеялась, что я про себя называла этот смех демоническим. А в последний раз, когда она попросила меня налить ей воду, потом сказала, что она слишком горячая, а когда я охладила, сказала, что слишком холодная. Я готова была просто накричать на неё. Сейчас всё это так стыдно вспоминать…

Опять плачу. Страшно жить, а потом умереть! И всё, точка. Конец. Оплакиваю свою будущую смерть.

Внутри меня совсем нет любви. Я городской парниковый фрукт. У меня не было таких скорбей, чтобы перевернули всё моё существо, у меня не было вообще никаких глубоких чувств. Когда мы с тобой ездили в интернат, я не могла по-настоящему сострадать детям, потому что для меня эта поездка была всего лишь литературным опытом. Я думала, что можно вот так вот увидеть один раз человеческое горе и тут же начать его описывать. Я и в больницу ходила, чтобы научиться реалистично писать. Чтобы проникнуть в психологию людей. Чтобы набраться опыта. Но только не с целью научиться любить.

Помню, там, в больнице, мы как-то разговорились с Марией Дмитриевной, пока тебя не было. Она рассказала мне, как вы жили с Татьяной Евгеньевной, когда были женаты, как часто ссорились. По её словам, это было ужасно. А в конце она произнесла такую мысль. В настоящей любви, сказал она, нет бури в стакане воды. А есть только тихое, глубокое дыхание. Записала эту мысль на обороте рецепта, а потом подумала, что я со всей своей литературой не стою одной мысли этой простой женщины. И всё моё писательство опять показалось мне таким мелким.

Упокой, Господи, душу рабы Твоей Татьяны, и прости ей все согрешения. Ничто земное не может быть выше человека, никакая литература не может быть выше любви к ближнему.

На первую лекцию после зимних каникул ты опять опоздал. Мы не виделись уже две недели с самих похорон, и я думала, что ты изменился. Но ты выглядел обычно, и, кажется, только чуть сильнее поседел. У нас все знали, что произошло, и потому всю лекцию сидели смирно. А я пыталась поймать твой взгляд, но ты был по-обычному строг и монотонно излагал материал.

Я не подошла к тебе и после лекции, почему-то мне казалось, что своим присутствием я могу осквернить память Татьяны Евгеньевны. Мне казалось, должно пройти время, чтобы всё стало прежним, хотя сейчас я понимаю, что прежним быть уже ничего не могло. Всё повторилось и в следующий раз, и снова, и снова… Как так получилось, что мы перестали общаться, сама не понимаю. Мне всё мечталось, что вот сегодня, вот после этой лекции, но каждый раз что-то не складывалось, не хватало решимости, мешали другие ребята…

Ты спрашиваешь, пишу ли я. Да, почти сразу после смерти Татьяны Евгеньевны я опять начала писать. Это произошло случайно, как-то само собой. Вдруг пришло время, спокойно открыла тетрадь и написала целый эпизод. Мой монах живёт своей жизнью рядом со мной. А иногда мне кажется, что я только камера, наблюдающая за ним, а он, настоящий, существует в этом мире, ходит между нами, страдает и радуется вместо меня. Недавно гуляла по Тверской рядом с институтом и меня поразили виднеющиеся вдалеке купола Владимирского собора. Мне захотелось описать их свет так точно, чтобы каждый увидел и поверил в их чудодейственную силу. А потом представила, что и мой монах наблюдает их. Он как раз готовится уйти из мира. Образ той прекрасной женщины, которую он любил, всё ещё мучает его, но постепенно теряет свою яркость и соблазнительность. Другой Образ, сильный и величественный, встаёт перед ним, как живой, Он зовёт его к Себе так сильно, что невозможно не следовать за Ним всюду.

Но иногда мне кажется, что монах слишком слаб и похож на меня. Он так сильно желает подвига, и так беспомощен перед настоящей жизнью. И тогда я разом зачёркиваю несколько страниц, возвращаясь к первоначальному суровому и решительному герою. Герою, который напоминает мне тебя…

Недавно стояли с Никитой Зверевым у аудитории. Никита много шутил, пытаясь меня развеселить. Наверное, я произвожу уж слишком жалкое впечатление, потому что он сильно старался. Помню, засмеялась и вдруг увидела тебя. Ты был хмурый, и я вдруг испугалась твоего странного, свирепого взгляда.

– Зверев, зайдите ко мне, пожалуйста, у Вас неудовлетворительные результаты за последнюю контрольную, – резко сказал ты, так что мне даже показалось на миг такое, о чём и заговорить страшно. Нет, я ошиблась, этого быть не могло, но всё равно продумала об этом целый день. А на утро решилась поговорить с тобой.

Помнишь, как вошла в твою маленькую комнатку на кафедре, как всегда, взволнованная и испуганная. Ты сидел за столом, перебирая бумаги.

– Извините, Анастасия, у меня много дел, – выговорил, не поворачиваясь. Мне было так обидно, что я без слов выбежала в коридор и там разрыдалась…

По ночам часто плачу. Представляется разное, то бледное лицо Татьяны Евгеньевны в углу комнаты, то ты, появляющийся в проёме двери. А недавно приснилось, что я бегу к тебе домой. Вокруг огромный шумный город, Тверская, потом маленькие улочки, и наконец, твой двор, тёмный подъезд, дверь. Я звоню сразу, ничего не боясь. Ты открываешь и долго смотришь, будто не узнавая меня.

– Это я! – говорю с вызовом. Ты вопросительно наклоняешь голову, продолжая молчать, и только едва заметно хмуришься. А я нахально заявляю, что никуда не уйду.

Поднимаешь брови. Устало спрашиваешь:

– Анастасия, Вы пьяны?

Я смеюсь, да, я немного пьяна, что с того…

– Хватит, – резко перебиваешь ты. Вталкиваешь меня в квартиру, потом в ванную. Включаешь воду и с силой подставляешь мою голову под ледяную струю. Мне больно, я захлёбываюсь, отчаянно брызгаюсь. Наконец, отпускаешь, выталкиваешь в прихожую и начинаешь старательно вытирать пол.

– Идите на кухню, – говоришь через плечо.

Когда ты выходишь из ванной, я уже сижу на табуретке у кухонного стола, притихшая и виноватая. Ты проходишь мимо и опять наливаешь свой обычный травяной чай.

– С этого всегда всё начинается, – повторяешь ты глухим голосом, – хочется развлечений, хочется необычных ощущений. Не хватает спокойной жизни, нужны яркие эмоции, впечатления! Пробуете курение, алкоголь. Курение по несколько пачек в день, отвратительное, страстное, к чему оно приводит, вы знаете? Сначала мелкие болезни, потом вы не можете иметь детей, а потом погружаетесь в пучину целиком, вам уже ничего не хочется, только прожигать и мучить себя, вы уже ни к чему не стремитесь, ничего не видите, не понимаете…

Я испуганно гляжу на тебя, и мне становится страшно. Я говорю, что пойду, что меня ждут друзья. Спрашиваешь, какие. Я называю Лену Строганову, Марину и Никиту. Когда упоминаю о Никите, ты вдруг загораешься и подскакиваешь с места. Говоришь, что не пустишь никуда, и это так ново, так необычно для меня! Но я не могу показать тебе всё, что у меня на душе, поэтому вырываюсь, говорю, что всё равно уйду. Ты настаиваешь. Выбегаю в тёмный коридор. Всё перемешивается, мне кажется, я просыпаюсь…

Но и осознавая себя по-прежнему здесь, в своей комнате, на своей кровати, я продолжаю думать о тебе, воображаю, что могло бы быть. Нет, я не убежала, осталась. Мне спокойно у тебя дома. Я кладу голову на локти и чувствую, как мне хочется спать. Ты говоришь о чём-то, я почти не слушаю.

– Настоящее искусство всегда связано с вечностью. Оно либо о самой вечности, либо о поиске вечности, либо даже, наконец, о невозможности найти вечность, как например, у модернистов… – твой голос теряется, и я засыпаю окончательно.

Ты замечаешь, что я сплю, неодобрительно качаешь головой. Берёшь на руки, относишь в комнату жены. Я лёгкая, как ребёнок. Старательно укрываешь одеялом.

Возвращаешься на кухню, пристально смотришь в чёрную ночь за окном. Но не всё спокойно, ты чувствуешь, как внутри тебя будто бьётся большая оса, и не может вырваться наружу. Не получается остановиться, отдохнуть, лечь спать, но и делать ничего не получается. Ты пытаешься молиться, но оса зудит, и этот зуд охватывает тебя всё сильнее. Тогда ты отчаянно ударяешь рукой по бетонной стене, чтобы убить её в себе. Вскрикиваешь от боли, но не можешь, не можешь сопротивляться ей…

Вот такие у меня мысли, знаю, ты ругал бы меня, если бы о них узнал. Я и сама ненавижу себя за это. Но ты не узнаешь. Потому что я никогда не расскажу тебе о них, а это длинное письмо, в которое превратился мой дневник, никогда тебе не пошлю. Хватит и одной моей глупости…

Семестр заканчивается, а что потом? Опять лето, осень, а там новый предмет, который ты будешь вести, или уже не будешь… Не знаю, что и думать, мне нужна какая-то чёткая логическая связь, или просто хороший пинок. Недавно точно поняла, что ты меня избегаешь, нарочно торопишься, когда собираешься после лекции. Когда видишь, коротко киваешь, а потом смотришь прямо перед собой, будто не замечаешь. С этим я уже почти примирилась. А тут вдруг два дня назад ты сам подошёл ко мне. Просто спросил, как дела и пишу ли я. Мне показалось, ты очень грустный. Теперь у меня опять всё смешалось…

Как там говорила Мария Дмитриевна? В любви нет дергания и тревожного смущения. Нет вздохов и пламенных объятий. Нет бури в стакане воды. А есть только тихое, глубокое дыхание океана. Как же я хочу это тихое, глубокое дыхание, только где оно?

 

В пустой квартире Акопян было прохладно. Профессор ещё с утра настежь открыл окна, и теперь наслаждался тем, как ходит по просторным комнатам свежий, летний уже воздух. Весь вечер он был занят сборами. На кухонном столе лежал список, в котором профессор последовательно ставил плюсы у номера вещи. В своей комнате он не оставлял ничего: письменный стол отдал Марии Дмитриевне, а книги упаковал в ровные большие стопки и ещё на прошлой неделе унёс в библиотеку института. В комнате жены оставил только мебель, а её одежду и обувь заботливо сложил на дальнюю полку в кладовке.

Сел на табуретку на кухне и заметил, каким вкусным кажется сегодня обычный чай. В окне было темно, но вдалеке ярким светом горел фонарь, и профессору было приятно, оттого что в кромешной темноте есть этот свет.

Он поднялся, опять принялся собираться. Просматривая накопившиеся за последние годы черновики, раскладывал их в две стопки: те, которые нужно взять с собой, и те, которые нужно оставить. Разобрал, вторую стопку убрал в кладовку в особое место. Потом постоял немного, подумал, опять вернулся к кладовке. Нашёл среди черновиков маленький конверт, в котором было то самое письмо Насти Шишкиной, и, нахмурившись, долго не мог решить, прочитать его или нет. Наконец, улыбнулся и, не раскрывая, принёс конверт в коридор, где лежал собранный чемодан. Осторожно сунул в боковой кармашек. Кивнул в пустоту, перекрестился.

На следующий день у Акопяна была последняя пара, зачёт у третьего курса. Ему хотелось подготовиться к ней особенно, но нужные мысли не шли, и тогда он решил действовать завтра на вдохновении. «Как важен миг, тот самый единственный миг, который скроется в бездне прошлого, который никогда уже не возвратится назад, – подумал он вдруг. – И как же важно предугадать этот миг, чтобы, когда он наступит, распорядиться им не бездумно».

Когда наутро он шёл по коридорам института, из окон бил яркий свет. У двери аудитории профессор задержался и немного постоял, а потом медленно поднялся к доске. Студенты сидели на местах, готовясь к предстоящему зачёту. Читали жадно, надеясь ещё что-то выучить за последние минуты. Акопян довольно усмехнулся про себя.

– Сегодня я должен проставить вам оценки за курс стилистики, – выговорил он. – Я обещал устный экзамен по билетам, но решил изменить план. Оценки я проставлю по результатам последней обзорной контрольной работы, а те, кто хочет повысить свой балл, могут подойти потом для устной беседы.

Аудитория выдохнула, кто-то даже захлопал.

– Не надо реагировать так бурно, – прервал радость студентов, – иначе я могу подумать, что вы не готовились к устному ответу. Ну, да ладно, оставим шутки… Сегодня у нас с вами последняя встреча, и потому я хотел бы сказать вам что-нибудь такое, что вы бы запомнили на всю жизнь.

Он ещё раз оглядел всех. Заметил, что Настя Шишкина сидит на последнем ряду, но всё же не прячется от него за колонной, как обычно. Улыбнулся.

– Однажды к большому подвижнику, монаху, пришёл молодой послушник и сказал, что хочет стать его учеником, – начал Акопян, – сказал, что хочет изнурять себя тяжёлым постом и непрерывной молитвой и просил научить его всем премудростям духовной жизни. Тогда монах сказал: иди и прочитай сначала роман Чарльза Диккенса Дэвид Кооперфильд. Послушник возмутился, как так, отче, это же западная литература, они же все там отступники! А монах ответил, если ты не будешь так чист душой, как этот мальчик, ты навсегда останешься монстром, какой бы пост на себя не накладывал и какие бы молитвы не читал.

Он остановился, аудитория замерла в почтительном молчании.

– В этой короткой истории всегда заключался для меня огромный смысл, который каждый из вас может понять без труда. Вы можете быть постмодернистами или реалистами, писать фэнтези или крупные исторические романы, можно по-всякому. Главное, работайте над собой! Чем лучше вы будете, тем лучше будет ваше творение; чем выше вы подниметесь духовно, тем большей пользе послужит написанное вами. Итак, дерзайте друзья мои!

Акопян взмахнул руками в последний раз. На один миг стало тихо, так что было слышно, как кто-то перелистывал страницу. А потом раздались аплодисменты, студенты встали и хлопали, теперь уже долго и громко, пока смущённый Акопян не успокоил их сам.

– Ну, всё, хватит, хватит, – весело произнёс он. – Тут не театр, хотя вам этого, наверное, и хотелось бы! Подходите с зачётками.

Перед Акопяном потянулись лица, кого-то он хорошо знал, кто-то так и остался для него загадкой. Но профессор старался каждому взглянуть в глаза и каждому улыбнуться. Подошла Лена Строганова, вручила профессору огромный букет цветов от всего курса. Акопян растрогался и долго не мог отыскать у неё в зачётке страницу, где нужно было поставить подпись. Лена стояла рядом, а Акопяну вспомнились её эмоциональные выступления на лекциях, часто совершенно невпопад, но всегда яркие и искренние. Как-то в те дни, когда он искал деньги для жены, у него осталось десять минут в конце пары, и он предложил студентам задать вопросы по теме. Встала, конечно же, Лена.

– Роберт Валерьевич, – начала она, как всегда, возвышенно. – Вчера Вы вступили в спор с Евгением Шовковским и защищали свои идеалы от посягательств редакторского формализма!

– Лена, Лена, – перебил он её тогда. – Давайте по существу! По теме занятия у Вас есть, что сказать?

– По теме? – переспросила она, поднимая глаза вверх. Кажется, давно было, а так хорошо запомнилось…

Акопян торжественно протянул Лене зачётку и кивнул на прощание.

Подошёл Кирилл Вязочкин. Смотрел подчёркнуто небрежно, всем видом показывая, что оценка его мало интересует. Это было так свойственно ему, что профессор даже покачал головой, какие всё-таки разные бывают люди. Помнится, на той же самой лекции в октябре, Вязочкин так настойчиво спорил с ним об образе автора в текстах французских реалистов.

– Вы говорите, образ автора обязательно есть в тексте. А как же, например, Флобер? Его основной принцип как раз и был: начисто лишить текст своего присутствия? – настаивал он.

Профессор помнил, как хорошо поддел его тогда! До сих пор приятно восстанавливать сказанные слова.

– Отлично, Кирилл, отлично! Хороший вопрос. А теперь вглядитесь в текст Флобера, кого вы видите? Замкнутого, малообщительного человека, с потрясающе-логичным взглядом на мир. Как кристально он видит предметы, как холодно, даже цинично описывает взаимоотношения. Разве Вы не видите здесь цельный образ автора? Разве не подчинён весь текст воле этого самого человека? Образ творца нельзя выдумать, он должен родиться в вас естественно. Здесь нельзя играть, личность нельзя стилизовать. Например, Лена Строганова не сможет написать так, она напишет более эмоционально. А Вы, Вязочкин, скорее напишете, как Флобер, – и помнил, как Кирилл покраснел тогда, видимо, оттого, что открыли его самые сокровенные мечты…

Наконец, подошёл Никита Зверев. За контрольную у него была двойка, и Акопян не знал, что с ним делать. Попросил перечислить признаки текста. Никита ответил быстро, как будто отдал армейские команды. Акопян внимательно посмотрел в его напряжённые глаза.

– Выдерживая единую словообразовательную модель, Зверев, Вам следовало бы назвать четвёртое свойство не содержанием, а содержательностью, потому как и первые три заканчивались на –ость, – поправил профессор, хмурясь. Потом поставил удовлетворительно и отпустил. Успел заметить радостную улыбку на лице Никиты, и сам обрадовался, что всё так хорошо сложилось.

Студентов оставалось мало. Акопян начал проставлять оценки быстрее, уже не уделяя каждому так много времени. Готовился к самому важному мгновению.

Милая, добрая Настя, она подошла одной из последних. Профессор отложил ведомость в сторону. Сказал приготовленные слова о том, что она была самым светлым человеком за всё время его работы в институте. Она отдала стопку напечатанных страниц, законченный рассказ о монахе. Да, действительно, она уже должна была его дописать. Я посмотрю, вышлю Вам рецензию. Взяла зачётку, вышла.

Профессор снял очки и долго ещё держал их за дужку, глядя перед собой, морща лоб, проводя ладонью по усталым глазам…

А Настя бежала по лестнице мимо зеркал, мимо расписания. И вышла в яркий пронзительный май. Во дворе никого не было, пустовали даже лавочки у памятника Герцену. Вдруг она как реальное почувствовала ушедшее в прошлое время. Всё осталось позади, и теперь она не могла даже слышать его отдалённый голос за дверью аудитории. Впереди были летние каникулы и вся жизнь, долгая, невероятно долгая жизнь. Ей казалось, что она ещё видит и бледное лицо Татьяны Евгеньевны, и Акопяна, стоявшего у могилы в распахнутом пальто, по-прежнему чувствует и жуткий мороз на кладбище. Но всё уже закончилось, и впереди была только бездна одиночества.

Ей хотелось вернуться, вбежать обратно в корпус, подняться по лестнице, но так невозможно было представить, что же она скажет ему. Села на скамейку, заплакала. Наконец, слёзы кончились, будто упал занавес в театре, и нужно было идти домой.

 

Лето Настя провела в родном городе. Это было тихое очаровательное место со старыми районами, низкими домами, уютными двориками, мальвами, потрескавшимся асфальтом на дорогах. Весь август стояла пасмурная погода. Тёмные тени ходили по земле, вечера были тревожные. В один из таких вечеров Настя вернулась домой после прогулки по городскому парку и обнаружила на столе большой конверт, пришедший сегодня по почте. Осторожно развернула и нашла там рукопись своего рассказа, исписанную на полях знакомым ровным почерком, и письмо. Но она не могла читать письмо дома, под любопытными взглядами родителей, и бросилась на улицу.

Был уже вечер. Недавно закончился сильный ливень, и в усталых, но спокойных лужах отражалось небо. В соседнем дворе Настя нашла маленькую беседку, вступила под крышу и села на промокшие перилла. Ей вдруг показалось, будто она уже заранее знала, что письмо придёт, и даже знала, что внутри. Долго не решалась открыть. Наконец, рванула разом.

«Милая Настя, – писал ей Акопян, и сердце содрогнулось от нежности. – Начинаю это письмо, и представляю себя Онегиным, пишущим письмо Татьяне. Аналогия, конечно, не полная, но всё-таки. Рад, что Вы подарили мне эти моменты, я и не думал в сорок лет оказаться героем Пушкинского романа. Впрочем, шучу, Вы это знаете. Мне кажется, я даже вижу Вашу понимающую улыбку.

Коротко расскажу о себе. Ещё весной решил отправиться на послушание в Свято-Введенский монастырь близь Козельска, о котором рассказывал Вам как-то. В конце июня решился, даже собрал вещи. Но наместник монастыря, выслушав меня, сказал, что я дурак и мне нужно оставаться в миру. Что на таком как я ножницы сломаются. Так я и не стал монахом! Впрочем, я решил всё-таки оставить преподавание в институте хотя бы на год. Буду писать учебник по русской стилистике. Давно уже хотел заняться этим. Мой знакомый из редакции журнала обещал помочь с изданием, и если даже мало смыслящий в литературе журналист признаёт, что дело это полезное, значит, правда нужно заняться.

Пока был в монастыре, в молитвенной тишине, прочитал Ваш рассказ – странно, мы с Вами так и не съездили туда, а всё довольно точно описано. Нет, в деталях тьма ошибок, я выслал Вам экземпляр с подробными комментариями; но дух, кажется, схвачен верно. В этом, наверное, и состоит талант – чувствовать больше, чем собственный опыт. Впрочем, потом, когда опыта у Вас будет больше, и чувствовать станете глубже.

Пришёл в голову такой образ, которым хочется с Вами поделиться. Помните, сами по себе Вы ничего не стоите. Вы – только сосуд, форма, в которую Бог может влить своё содержание. И вся Ваша жизнь, Ваша литературная работа только приготовление себя к этому моменту. Потом влитая в Вас жидкость затвердеет, сосуд разобьют. Жалеют ли его? Нисколько. Но наслаждаются красотой получившегося творения. Так стараюсь жить я, так живите и Вы…

Что же сказать напоследок? Вспомнил, что Вы как-то говорили мне, что всю жизнь ждёте чуда. Здесь я обдумал эту мысль. Мне кажется, главное чудо в жизни каждого христианина – Промысел Божий о нем. Это не те тайны и чудеса, которые открывались великим подвижникам, нет, но это чёткое понимание, что ничто в мире не случайно и всё будет так, как нужно. Так что если желаете чего-то страстно – молитесь и будь это в воле Божьей, обязательно произойдёт…»

Настя закончила читать, отложила конверт, заплакала. Она знала, о чём ей хочется кричать на весь мир, о чём хочется молиться страстно, и как никогда, её охватила отчаянная уверенность, что нет на свете ничего невозможного.

Темнело, мир густел, окрашиваясь смутной тоской. В воздухе разлилось потрясающее ощущение страдания и Бога. И тогда Насте вдруг показалось, что она только песчинка в вечности, а вся её будущая жизнь, будущий писательский труд – короткая вспышка в числе миллиардов других на небе.

Вернуться на главную