Рубрика "Спроси у классика"

Наталия ТЯПУГИНА (Саратов)

«Полюби нас чёрненькими»,

или
о роли противительного союза НО в поэтике «Мертвых душ»

 

«…Но мудр тот, кто не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его до первоначальных причин..."
Н.В. Гоголь

Существуют вечные книги, потребность обращения к которым испытывает каждое поколение читателей и учёных. Такие произведения поворачиваются  к людям разных эпох и поколений каждый раз неожиданной гранью, рождая переживание новых смыслов.

К ним, несомненно, относятся и «Мёртвые души» Н.В. Гоголя. Любимая, зачитанная, прочно запавшая в память  поэма.

Семнадцать лет создавал Гоголь  свою главную книгу жизни. Значение, которое придавал ей  писатель и его современники, намного превышает значимость чисто литературного произведения, пусть даже и гениального. Это была Книга жизни. Учение о смысле бытия. Поиск человека в человеке. Вот почему  каждое новое обращение к поэме — это не только (а может быть, и не столько!) изучение какой-либо  специальной  филологической проблемы  -  это ещё одна  рисковая попытка разгадать тайну вечного обаяния «Мёртвых душ», приблизиться к пониманию гоголевского гения, наконец, возможность испытать лично на себе мощное силовое поле его бессмертной книги о мёртвых душах.

Знаток гоголевского творчества Павел Васильевич  Анненков в  своих «Литературных воспоминаниях» так сказал о поэме  и её авторе: «Мёртвые души» была та подвижническая келья, в которой он (Н.В. Гоголь – Н.Т.) бился и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из неё» 1).  И это не было преувеличением.

По  «Мёртвым душам» существует огромная литература, и вместе с тем считать это произведение  закрытой книгой с решенными проблемами нельзя. Поэма и сегодня волнует своей загадочностью и неисчерпаемостью. Продолжают появляться работы, полемический задор которых рождён гоголевской поэмой, будто и не прошло с момента её первой публикации  более ста восьмидесяти лет.

И сегодня мы сталкиваемся с проблемами, которые уже пытались решить разные поколения критиков и учёных и которые в контексте иного времени дают возможность новых попыток понимания.  Именно таковой является проблема комического в «Мёртвых душах».

 

Специфика комической природы поэмы стала предметом полемики сразу по выходе «Мёртвых душ» в свет. Спор носил отнюдь не схоластический характер, он сразу же обнаружил сопряжение обсуждавшегося вопроса с целым комплексом смыслов принципиальной важности.

Уже современники Гоголя, а вслед за ними и все последующие поколения исследователей, анализируя природу гоголевского смеха, непременно цитировали самого автора: «И долго ещё определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать её сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы!»   По сути, закладывалась автором и ощущалась читателями  ощущалась двойственная природа комического, синтез двух противоположных эмоций — грусти и смеха, горести и весёлости.

 

«Мёртвые души» - сатира?

В.Г. Белинский в статье «Похождения Чичикова, или Мёртвые души» (1842) категорически и недвусмысленно заявил: «Нельзя ошибочнее смотреть на “Мёртвые души” и грубее понимать их, как видя в них сатиру» 2). И позднее, в статье «Несколько слов о поэме Гоголя “Похождения Чичикова, или Мёртвые души”», критик настойчиво  говорит не о сатирическом, а  о юмористическом характере  поэмы.

 Этому есть своё объяснение. Типологической чертой сатиры Белинский считал дидактизм, уместный в литературе XVIII века и остаточно встречающийся в эпигонской продукции булгаринского толка. Сатира воспринимается «поздним» Белинским не как «дар творчества», а как «орудие гражданственности», «вспомогательный род» в литературе (VIII, 309). Юмор же, по мнению Белинского, способен выразить национальные особенности русского реализма. Сохраняя критическое отношение к действительности, он в то же время эту действительность не трансформирует до неузнаваемости, а наполняет более сложным содержанием.

Юмор в художественном произведении  предполагает изображение  каких-либо явлений действительности в комическом, смешном виде, когда при этом насмешка, внешне комическая трактовка сочетаются с внутренней серьезностью, сочувственным отношением к предмету смеха. Эта двойственная природа юмора зафиксирована и  в «Словаре литературоведческих терминов»: юмор – это «вид комического: способ проявления комического в искусстве, заключающийся в добродушной насмешке; смех, имеющий своей задачей не обличение, а указание или намек на недостатки, которые не носят характера пороков»(https://rus-literary-criticism.slovaronline.com/446).

 Между тем особенностью  эволюции  русской литературы, начиная   со второй трети ХIХ века,  как раз и является  формирование  такого изменившегося (усложненного) взгляда писателя  на мир.  Даже те жанры, в чьём «ведении» были относительно «локальные» пороки (например, эпиграмма), в 30–40-е годы начинают стремиться к воссозданию максимально объёмной  картины бытия и человека.  А уж большие эпические полотна, к которым и принадлежат «Мёртвые души», с их универсальностью  осмысления  самых существенных проблем русской жизни, просто не могли, по мнению Белинского, дать комическому элементу, «как и любому другому, односторонне вырваться на простор» (X, 2).

 Суждения Белинского нашли своих авторитетных последователей в веке ХХ. Именно в этом ключе  трактуют юмор наиболее вдумчивые  исследователи комического  -  М.М. Бахтин, Л.Е. Пинский, В.Я. Пропп и др.

Между тем проблема комического в «Мёртвых душах», будучи  действительно стержневой, оказалась сопряжённой с целым рядом других важнейших проблем гоголевской поэтики: проблемой главного героя, способом обрисовки отрицательных персонажей, с вопросом о жанровой природе поэмы и многими другими.

 

Прежде чем перейти к анализу главных образов поэмы, уточним ещё раз цель, с которой это делается. В литературе по «Мёртвым душам» чётко выявлены и прописаны бессмысленная мечтательность Манилова («маниловщина»), «дубинноголовие» Коробочки, свойства «кулака» Собакевича и враля Ноздрева. Поскольку трактовка героев Гоголя как персонажей сатирических, то есть достойных безусловного порицания, является по-прежнему распространённой, мы не будем сейчас на ней останавливаться. Она просто учтена нами и являются отправной точкой для размышления.

Своё внимание мы заострим на деталях и эпизодах, которые «не вписываются» в эту схему,  «выламываются» из неё. Таких «несоответствий» в поэме много. Именно они представляются нам надводной частью айсберга, той внешней приметой, подсказывающей читателю, что не всё так просто у Гоголя.  Взгляд  писателя  на своих героев был гораздо более глубоким и сложным, чем это следует из хрестоматийных  характеристик. Вот почему надо не только  точно уловить гоголевский посыл, но и попытаться расшифровать его. 

 

Мёртвые души. Жутковатое, непривычное сочетание для современников Гоголя и знакомое нам с детских лет, «крылатое» выражение. Оно настолько утвердилось в нашем сознании, что сейчас уже непонятными кажутся опасливые размышления московских цензоров о его крамольности. А первая часть заглавия — «Похождения Чичикова», которой, как щитом, прикрылась петербургская цензура, представляется излишней  перестраховкой.

Между тем до Гоголя никто эти понятия сочетать не решался: мёртвые души.  Бред, ересь, бессмыслица! Ведь душа бессмертна!

 А Гоголь и не спорит. Так и есть.  Именно она, бессмертная душа, в самых разных  своих проявлениях и волновала писателя, именно её искал и в искажённом виде находил он у своих неидеальных  героев.

Манилов. При создании этого героя Гоголь осмеивает избыточность, в общем, положительных человеческих качеств: любезности, радушия, доброжелательности. И неспроста первое ощущение от Манилова: «Какой приятный и добрый человек!» 3)  Оно потом сменяется «скукой смертельной», но первоначально — это.

«Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то, ни сё, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Манилова. На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приёмах и оборотах его было что-то, заискивающее расположения и знакомства. Он улыбался заманчиво, был белокур, с голубыми глазами. В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: какой приятный и добрый человек! В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: чёрт знает, что такое! и отойдёшь подальше; если ж не отойдёшь, почувствуешь скуку смертельную». 

Обленившись и изойдя в беспочвенных мечтаниях, этот герой  «закостенел» в одном своём свойстве — приторной любезности. И в этом плане он, наверное, и есть - «мёртвая душа».

 Но, заметим, что  «отрицательность» героя подаётся Гоголем весьма своеобразно. Ироническое описание в маниловской главе выдержано в «скучно-синеватых тонах». «Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням». 

Именно ирония помогает выделить «тонкие, почти невидимые черты» Манилова как представителя огромной армии господ, «которых много на свете».

Авторская ирония сквозит и в описании «аглицкого» сада Манилова, где «храм уединенного размышления» соседствует с давно не чищенным  сельским прудом. Она распространяется на рассуждение о воспитании, полученном супругой Манилова Лизанькой  в пансионе, где, как известно,  «три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов» (с. 26).

Иронично описание интерьера господского дома, в котором мирно уживаются щегольство и бесхозяйственность.

Но, что характерно,  ирония в эпизодах, связанных с Маниловым, нигде не переходит в сарказм, не окрашивается пафосом негодования. Более того, эти эпизоды щедро насыщены смешными деталями. Комично описание семейной жизни Манилова — его «миленьких детей» с невероятными именами Фемистоклюс и Алкид; его отношений с женой: «Разинь, душенька, свой ротик, я положу кусочек».

А характеристика Маниловым полицмейстера: «Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек! Мы у него проиграли в вист вместе с прокурором и председателем палаты до самых поздних петухов. Очень, очень достойный человек!» (с. 28) — неизбежно ассоциируется с буйством парадоксальных комических характеристик из «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» («Славная бекеша у Ивана Ивановича! Прекрасный человек Иван Иванович! Он очень любит дыни» и т.д.).

Гоголь, конечно, всё замечает: безграничной снисходительностью Манилова пользуются мошенник-приказчик и плутоватые крестьяне, воровка-ключница и вконец обленившаяся дворня. Так чрезмерное добро превращается в свою противоположность.

Впрочем, безмятежную статичность этого  образа писатель всё-таки нарушает. Он лаконично, но далеко  не случайно упоминает о прошлом Манилова: «В армии он считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером» (с. 25).  Так появляется возможность сопоставления Манилова прежнего с Маниловым-помещиком, плохим хозяином, ничего не читающим и ни во что не вникающим.  Что это как не предупреждение: человек мог быть иным!

С Маниловым связан и ещё один любопытный эпизод. В панической ситуации, когда в губернском городе разнёсся ужасный слух, что Чичиков «не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для проведения тайного следствия», — Манилов, которого призвали объяснить Чичикова, решительно заявил, что «за Павла Ивановича всегда он готов ручаться как за самого себя…» (с. 196)  Твердость, согласитесь, в Манилове неожиданная, если трактовать его только как создателя безумных прожектов.

Столь категоричная характеристика, оборвись она на этом, была бы художественно не убедительна. И Гоголь «пристраивает» к ней комический избыток — «маниловщину». Далее герой заявил, что он готов пожертвовать «всем своим имением, чтобы иметь сотую долю качеств Павла Ивановича, и отозвался о нём вообще в самых лестных выражениях, присовокупив несколько мыслей насчет дружбы и симпатии уже с зажмуренными глазами» (с. 196).

Собакевич.  Как откровенный антипод Манилова, создаётся образ Собакевича, грубая избыточность которого, по сути, прямо противоположна маниловской. Это ощущается и во внешности, и в манерах, и в отношении к окружающим. В отличие от медоточивого Манилова Собакевич — «человек-кулак», весьма похожий «на средней величины медведя». Скотоподобие его намёком просвечивает и в фамилии. А «неодушевлённость» аллюзорно подаётся при обрисовке  его дома, где «каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: “И я тоже Собакевич! или: и я тоже очень похож на Собакевича!”» (с. 96)

  Однако и здесь не всё так просто. Остановимся на некоторых «несообразностях», которые не вписываются в традиционно сатирическую трактовку этого героя. Зная за собой привычку наступать на ноги гостей, Собакевич проявляет к Чичикову деликатность почти маниловского толка. Он вежливо справляется у него: «Не побеспокоил ли я вас?»

Так же — совершенно по-маниловски — изъясняется он и со своей нелепой Феодулией Ивановной: «Душенька, рекомендую тебе… Павел Иванович Чичиков! У губернатора и почтмейстера имел честь познакомиться» (с. 96).

А интерьер его гостиной живописуется Гоголем в таких неожиданно комических тонах, что веселье, рождающееся при этом, придает восприятию Собакевича какие-то новые, более снисходительные тона. «Садясь, Чичиков взглянул на стены и висевшие на них картины. На картинах были всё молодцы, всё греческие полководцы, гравированные во весь рост: Маврокордато в красных панталонах и мундире, с очками на носу, Колокотрони, Миаули, Канари. Все это герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу. Между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький, с маленькими знамёнами и пушками внизу и в самых узеньких рамках. Потом опять следовала героиня греческая Бобелина, которой одна нога казалась больше всего туловища тех щёголей, которые наполняют нынешние гостиные…» (с. 95)

И ещё одна характерная деталь: Собакевич, который «не любил ни о ком хорошо отзываться» (губернатор — «первый в мире разбойник», полицмейстер — «мошенник»;  прокурор — «свинья»), о Чичикове в сложной ситуации  отозвался, как и Манилов,  весьма положительно. Чичиков, по его мнению, «человек хороший».

А главное, Собакевич неизменно и взахлёб  хвалит своих крестьян-умельцев. Когда он нахваливает Чичикову каретника Михеева, плотника Степана Пробку, сапожника Максима Телятникова и других, в этом ещё можно усмотреть соблюдение ритуала купли-продажи: хозяин набивает цену своему товару. Но уже и здесь ощущается «чистое» восхищение Собакевича золотыми руками своих крестьян и искренняя печаль по их смерти. «Да, конечно, мёртвые, — сказал Собакевич, как будто бы одумавшись и припомнив, что они на самом деле уже мёртвые, а потом прибавил: “Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? Мухи, а не люди”» (с. 103) (выделено нами. — Н.Т.). Характерна сама увлечённость Собакевича, которая проявилась и при оформлении купчей крепости, когда деньги за крестьян уже получены, а лишние разговоры об этой сделке нежелательны и даже опасны. «Ведь какой народ! Просто золото» (с. 147). По сути, Собакевич хвалит крестьян уже совершенно бескорыстно.

Безусловно положительной чертой Собакевича является его хозяйственность. И хотя понятно, что крестьяне у Собакевича живут хорошо, в первую очередь, потому, что это ему выгодно, всё-таки и этот факт не может не свидетельствовать в его пользу — всем помещикам это было выгодно, да не все смогли устроить жизнь своих крестьян так, как это сделал Собакевич.

Вот и  В.Г. Белинский  о том же: «Собакевич — антипод Манилова: он груб, неотёсан, обжора, плут и кулак; но избы его мужиков построены хоть неуклюже, а прочно, из хорошего лесу, и, кажется, его мужикам хорошо в них жить. Положим, причина этого не гуманность, а расчёт, но расчёт, предполагающий здравый смысл, расчёт, которого, к несчастию, не бывает иногда у людей с европейским образованием, которые пускают по миру своих мужиков на основании рационального хозяйства. Достоинство опять отрицательное, но ведь если бы его не было в Собакевиче, Собакевич был бы ещё хуже: стало быть, он лучше при этом отрицательном достоинстве» (Х, 246).

При оформлении купчей Собакевич вновь резко высказался о городских чиновниках, которых предлагал в свидетели сделки: «Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно, сидит дома: за него всё делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно, дома, если не поехал куда-нибудь играть в карты; да ещё тут много есть, кто поближе: Трухачевский, Бегушкин — они все даром бременят землю!» (с. 146)

Любопытно, что убеждённость Собакевича в их абсолютной праздности полностью подтвердилась: все  названные свидетели вскоре явились, ибо, и в самом деле, ничем заняты не были.

Таким образом, и этот образ создается Гоголем не одноцветно. И он содержит приметы души Собакевича, проявляющейся в несообразностях, в отступлении от линейной логики, в наличии каких-то неожиданно возникающих положительных свойств, пусть и  нелепо себя обнаруживающих.

Ноздрёв. Образ Ноздрёва решается Гоголем как стихийное, безудержное обилие самых разных человеческих качеств: подлости и бескорыстия (имел «страстишку нагадить ближнему», к которому, впрочем, относился вполне по-дружески), неуёмной удали и безалаберности. Люди ноздрёвского типа «называются разбитными малыми, слывут ещё в детстве и в школе за хороших товарищей и при всём том бывают больно поколачиваемы. В их лицах всегда видно что-то открытое, прямое, удалое» (с. 70).

Ноздрёв — явление для России характерное: «Таких людей приходилось всякому встречать не мало» (с. 70). В нём заложены черты именно русского барина, кутящего и прожигающего жизнь. В этом образе царит весёлая безудержность стихии. Именно Ноздрёв наделяется Гоголем поистине «растительной силой». Это природное буйство проступает и в облике  героя: «Свеж он был, как кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало с лица его» (с. 64); «Здоровые и полные щёки его так хорошо были сотворены и вмещали в себе столько растительной силы, что бакенбарды скоро вырастали вновь, ещё даже лучше прежних» (с.70).

И в манере жить Ноздрёв не знает середины. Если проиграл в карты — то «продулся в пух!»; если удавалось ему обыграть простака — то «накупал кучу всего, что прежде попадалось ему на глаза в лавках…  насколько хватало денег» (с.72). Со всеми он на короткой ноге, что не мешает «друзьям» вытолкать его при случае из зала или даже сдать жандармам.

Вот и в  речи этого героя мирно сосуществуют понятия несовместимые. Чичикову, к примеру, он совершенно по-дружески заявляет: «Ну да ведь я знаю тебя: ведь ты большой мошенник, позволь мне это сказать тебе по дружбе! Если бы я был твоим начальником, я бы повесил тебя на первом дереве!» (с. 79)

К Чичикову, которого видит второй раз в жизни и которого, конечно, никак не предполагал встретить ни на ярмарке, ни в трактире, он запросто обращается: «Эх, Чичиков, ну что бы тебе стоило приехать? Право, свинтус ты за это, скотовод эдакой! Поцелуй меня, душа, смерть люблю тебя!» (с. 66)

Натура Ноздрёва не укладывается ни в какие рамки. При его описании Гоголь постоянно употребляет слово «всё». Показав своим гостям решительно всё примечательное, малопримечательное и непримечательное вовсе в своём поместье, Ноздрёв потащил их зачем-то осматривать границы своих владений. И здесь, как бы не в силах ограничить себя рвом или  деревянным столбиком, Ноздрёв разражается весьма характерной для него тирадой: «Вот граница. <…> Всё, что ни видишь по ту сторону, всё это моё, и даже по ту сторону, весь этот лес, который синеет, и всё, что за лесом, всё это моё» (с. 74).

Складывается образ безудержного враля, но не корысти ради, а враля по вдохновению, по природе: «И наврёт совершенно без всякой нужды». Сумасшедшее обилие его фантазии могло расстроить свадьбу, торговую сделку — одним словом, могло насолить ближнему, а могло вылиться в рассказ о лошади голубой или розовой шерсти, так что слушающие отходили в смущении: «Ну, брат, ты, кажется, уже начал пули лить» (с. 71).

Думается, что Гоголь и сам удивляется этому неугомонному характеру, от которого можно ожидать всего и на которого, как на саму природу, обижаться бессмысленно.

При создании этого образа Гоголь щедро сыплет комическими деталями, творящими истинно весёлую атмосферу. Везде, где в поэме появляется  Ноздрёв,  его буквально  окружает ореол комического.

Стихийность характера ставит Ноздрёва  по другую сторону добра и зла. В сущности, о душе своей он никогда и не задумывался. Ноздрёв не найдёт, а главное — и не станет искать! — применения своей буйной энергии. И в этом смысле он тоже -  «мёртвая душа».

Но почему-то  и этот образ в поэме не лишен «сослагательного наклонения», как называл потенциальные возможности гоголевских героев проницательный В.Н. Турбин.

«Наступление» Ноздрёва на Чичикова родило у Гоголя «героические» ассоциации. «“Бейте его!” — кричал он таким же голосом, как во время великого приступа кричит своему взводу: “Ребята, вперёд!” какой-нибудь отчаянный поручик, которого взбалмошная храбрость уже приобрела такую известность, что даётся нарочный приказ держать его за руки во время горячих дел. Но поручик уже почувствовал бранный задор, всё  пошло кругом в голове его; перед ним носится Суворов, он лезет в великое дело» (с. 86).

Во втором томе поэмы  о герое подобного типа — Самосвистове — Гоголь выразится более определённо: «За неименьем военного поприща, на котором бы, может быть, его сделали бы честным человеком, он пакостил от всех сил» (с. 116).

Очевидно, что в образе Ноздрёва запечатлена широта не осознающей себя до конца русской души, в которой вольно и самобытно переплелось хорошее и дурное и в которой дурному в обычной жизни  проявить себя легче, чем героическому.

Плюшкин.  На первый взгляд,  более благодатной почвы для чистой сатиры и найти-то трудно. Всё в этом образе гротескно, выпукло, всё, вроде бы, заслуживает безусловного отрицания.

Как же Гоголь изображает Плюшкина?

Совершенно неожиданно и по-особому. Он единственный из всех помещиков  показан в динамике. Автор знакомит нас с прошлой, нормальной, жизнью героя и с теми причинами, которые превратили рачительного хозяина в «прореху на человечестве».

Бережливый хозяин, у которого соседи учились «мудрой скупости», под тяжестью потерь и одиночества превращается в «заплатанного», чьё паучье существование не только само по себе лишено смысла, но и обессмысливает, делает невозможной и жизнь людей, зависящих от него.

Почему же Гоголь отступает от привычного способа письма? Здесь, на наш взгляд, было несколько причин. Во-первых, надо было объяснить, откуда в России взялся такой Плюшкин — фигура неожиданная даже для России, где всё встречается и всё может быть: «Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где всё любит развернуться, нежели съёжиться…» (с. 120) И для этого, конечно, статика не годилась.

А во-вторых, что представляется нам важным в связи с обозначенной темой, и здесь Гоголь не меняет своей художественной манеры, и тут нет безусловного отрицания, и в этом характере идёт поиск человеческой души, а вернее,  её следа.

Раскопки человеческой сущности ведутся Гоголем не в настоящем Плюшкина — здесь её нет безвозвратно. Гоголь мучительно задумывается над вопросом: как такое вообще могло случиться? Как  живой, поначалу нормальный человек, отец крепкого семейства, превратился в бесполое недоразумение?

Встрече Чичикова с Плюшкиным предшествует описание разорённой деревни и полуразрушенной фамильной усадьбы Плюшкина: «Какую-то особенную ветхость заметил он (Чичиков – Н.Т.) на всех деревянных строениях: бревно на избах было темно и старо; многие крыши сквозили как решето: на иных оставался только конёк вверху да жерди по сторонам в виде рёбр… Окна в избёнках были без стёкол, иные были заткнуты тряпкой или зипуном… Частями стал выказываться господский дом… Каким-то дряхлым инвалидом глядел сей странный замок, длинный, длинный непомерно…Стены дома ощеливали местами нагую штукатурную решётку… Из окон только два были открыты, прочие были заставлены ставнями или даже забиты досками… Зелёная плесень уже покрыла ограду и ворота».

При появлении хозяина всего этого пришедшего в полный упадок имения Чичиков первоначально принимает его за старуху-ключницу — настолько диковинно, грязно и бедно был тот одет.

Писатель с удивлением описывает внешность своего необычного героя: лицо его не представляло ничего особенного и выглядело, как и у других худощавых стариков. Лишь подбородок выступал очень далеко вперёд, да привлекали внимание маленькие глазки, бегавшие как мыши из-под высоко поднятых бровей. «Гораздо замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараньями нельзя бы докопаться, из чего состряпан был его халат: рукава и верхние полы до того засалились и залоснились, что походили на юфть, какая идёт на сапоги; позади вместо двух болтались четыре полы, из которых охлопьями лезла хлопчатая бумага. На шее тоже было повязано что-то такое, которого нельзя было разобрать: чулок ли, подвязка ли, или набрюшник, только никак не галстук».

Описывая маниакальную жадность своего героя, Гоголь сообщает: «…он ходил ещё каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и всё, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, — всё тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты… после него незачем было мести улицу: случилось проезжавшему офицеру потерять шпору, шпора эта мигом отправилась в известную кучу: если баба… позабывала ведро — он утаскивал и ведро».

И писатель не ограничивается указанием лишь внешних причин  чудовищной метаморфозы, случившейся с богатым помещиком,  уважаемым отцом семейства, владельцем тысячи душ. Они, увы, хорошо знакомы многим:  утрата близких, предательство, одиночество. Автор не просто ужасается,  он смотрит глубже и  предостерегает от первопричины:  бесчувственности и пошлости в юные годы, которые к старости оборачиваются смертью души: в юности — прореха, к старости — дыра.

«Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости».

Достоевский  позже подтвердил реальность этой опасной метаморфозы: «“Одна двадцатая” человеческой натуры узурпирует всю власть над всей этой натурой и успешно извращает её».

Горькая ирония  просвечивает и в выбранном автором  имени Плюшкина. Мало кто помнит, что назвал  его Гоголь Степаном Александровичем. Имя Степан, как известно, имеет в своей этимологии героические аллюзии. Происходит оно  от  древнегреческого слова «стефанос», что означает «венец» или «корона». Базовый смысл выбранного для героя имени поддерживается и его  мощным отчеством –  Александрович. Вот каким, по мысли автора,  был замыслен этот человек: венцом природы, сыном защитника  людей.

Сопоставление прошлого и настоящего героя, живого и мёртвого начал его личности высекает у читателя сложную гамму чувств: досаду на Плюшкина за его немыслимую деградацию; ужас перед нравственной пропастью, в которую может упасть человек, и, наконец, — жалость к  этому опустившемуся «заплатанному», сострадание к нему.

 И когда почва подготовлена, когда всё будет воспринято в полной мере и заставит задуматься не только над трагически нелепой судьбой героя, но и над собственным существованием, Гоголь (мудрый учитель!) обращается к юношам (а по сути – ко всем нам!) со страстной проповедью: «Забирайте же с собой в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад обратно! Могила милосерднее её, на могиле напишется: здесь погребён человек! Но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости» (с. 127).

Так извлекается важный жизненный урок, так до  читательских сердец долетает призыв Гоголя: «Спасите свой дух!»

Именно в Плюшкине труднее всего было обнаружить остатки духовности, но именно его  собирался Гоголь вместе с Чичиковым привести к очищению от скверны в последующих томах поэмы. И экскурс в прошлую жизнь Плюшкина в первом томе  — это, по замыслу автора, лишь   художественная  мотивация будущего возрождения героя.

Кстати, Ф.М. Достоевский именно возбуждение сострадания называл «тайной юмора».

 В главе, посвящённой Плюшкину, учительское, сострадательное отношение Гоголя к своим героям проявилось, пожалуй, в большей степени. Именно к этому герою более всего применимы слова из «Авторской исповеди» Гоголя: «Я не знаю выше подвига, как подать руку изнемогшему духом».

Коробочка.  Пожалуй, только образ Коробочки лишён многоплановости. О ней сказано ясно и категорично: «Коробочка была просто глупая старуха» (с. 52). «Дубинноголовие» помещицы настолько очевидно и безвредно, что использовать против неё сатирический пафос  было бы равносильно пальбе из пушек по воробьям.

Видимо справедливо расценив,  что глупость — не порок, Гоголь щедро вводит в эпизод с Коробочкой чисто комические элементы, которые сообщают повествованию смешной и  миролюбивый характер.

Таково, например, описание боя часов в доме у Коробочки: «Слова  хозяйки были прерваны странным шипением, так что гость было испугался; шум очень походил на то, как бы вся комната наполнилась змеями; но взглянувши вверх, он успокоился, ибо смекнул, что стенным часам пришла охота бить. За шипением тотчас последовало хрипение, и наконец, понатужась всеми силами, они пробили два часа таким звуком, как бы кто колотил палкой по разбитому горшку, после чего маятник пошёл спокойно щёлкать направо и налево» (с. 45–46).

В той же тональности решен и эпизод утреннего пробуждения Чичикова: «Одевшись, подошёл он к зеркалу и чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух… заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своём странном языке, вероятно, “желаю здравствовать”, на что Чичиков сказал ему дурака» (с. 48). Эти и многие другие моменты придают  главе очевидно миролюбивый, не сатирический характер.

Только аналогия, проведённая Гоголем между Коробочкой-помещицей и аристократкой-Коробочкой, вносит некоторую саркастическую ноту и прогоняет «недумающие, весёлые, беспечные» минуты, навеянные посещением этой героини. Заметим, однако, что сарказм этот направлен не на туповатую помещицу, а на её родовитую параллель.

 Гоголь задаётся вопросом: «Точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого существования» или нет принципиальной разницы между матушкой в салопе, никак не возьмущей в толк, почём нынче ходят мёртвые души, и её сестрой-аристократкой, «зевающей за недочитанной книгой» и высказывающей раз и навсегда затверженные обороты? Принципиальной разницы Гоголь не видит.

Между тем, на всякого мудреца довольно простоты: именно Настасья Петровна Коробочка  (кстати, так в русском фольклоре чаще всего величают сказочных  медведиц)  нечаянно раскрыла тайну Чичикова — зачем тот покупал мёртвые души?

 

Чичиков. Противительный союз  НО  как несущая конструкция

Представление о Чичикове как о фигуре поистине загадочной складывается постепенно, и к 11-й главе поэмы читательский интерес достигает наивысшей точки.

В самом деле, кто же такой Чичиков? Если просто махинатор, авантюрист, подлец (судя по тому, какого рода деятельностью он занимается), то почему тогда, порой в нарушение всех законов логики и эстетики, Гоголь говорит о нём вполне миролюбиво: «К чести героя нашего нужно сказать, что сердце у него было сострадательно и он не мог никак удержаться, чтобы не подать бедному человеку медного гроша» (с. 116).

Или, рассматривая список умерших крестьян, Чичиков «умилился духом и, вздохнувши, произнёс: “Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! Что вы, сердечные мои, поделывали на веку своём? Как перебивались?”» (с. 136) Здесь всё по-гоголевски многозначно: умиление покупателя от количества приобретенных им душ и одновременно искренняя жалость к умелому, мастеровому народу, гибнущему в неволе. И сомнительное «коммерческое» восклицание: «Сколько вас здесь напичкано!» — нейтрализуется вполне душевным описанием жизни мастерового люда. При этом происходит такое слияние автора со своим героем, что уже трудно различить, кому принадлежит рассказ о жизни Степана Пробки, Максима Телятникова, Григория Доезжай-не-доедешь.

Как же Гоголь строит образ Чичикова? С одной стороны, он вполне однозначно признаёт, что «добродетельный человек все-таки не взят в герои», что  «пора наконец припрячь и подлеца» (с. 223). Но, посмотрите, как иронично и лукаво  это сделано: «А добродетельный человек всё-таки не взят в герои. И можно даже сказать, почему не взят. Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нём, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нём и тени добродетели, а остались только рёбра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека. Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжём подлеца!»

 Этим писатель не ограничивается. Он так описывает прошлую жизнь Чичикова, так вникает в «страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших… жизнь», что создаётся ощущение непростоты и неоднозначности этого характера и одновременно чувство прочной связи героя  с пустой и горькой средой, его породившей.

Противопоставления, противоречия и оговорки, кажется, составляют саму структуру образа Чичикова, а потому необходимым средством его лепки является многоговорящий, диалектический по сути, противительный союз но.

После комически воинственного клича: «Итак, припряжем подлеца!» — Гоголь вдруг начинает вполне серьёзно описывать безрадостное детство героя: «Ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек… знакомый, но всегда суровый голос: “опять задурил!”, отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных, протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства…» (с. 224)

Всё это, несомненно, вызывает чувство жалости к Чичикову, сочувствие к нему.

Эпизод предательства Чичиковым своего учителя: «надул, сильно надул…» соседствует с ироническим, но объяснением этого поступка: «Нельзя, однако, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел помочь, но только чтобы не заключалось бы это в значительной сумме…» (с. 228).

Следующий ход в объяснении характера Чичикова также начинается с противительной  конструкции: «Но  в нём не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжество и скупость… Ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками» (с. 228).

 И так постоянно. С одной стороны, Чичиков — «не герой, исполненный совершенств и добродетелей», но с другой  — «почему же подлец, зачем же быть так строгим к другим?» (с. 241)

«Правда в том, что в характере есть уже что-то отталкивающее…» — «Но мудр тот, кто не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его до первоначальных причин» (с. 242).

После всех передряг, в которые попадал Чичиков (крах комиссии «для построения какого-то казённого весьма капитального строения», разоблачения связей с контрабандистами) и которые могли «если не убить, то охладить и усмирить навсегда человека…» (238), — Чичиков всё-таки не сдался. «Но так не случилось», — напишет Гоголь.

Колоссальную живучесть и приспособляемость Чичикова Гоголь тоже объясняет, приводя рассуждения своего героя и находя в них «некоторую сторону справедливости»: «Почему ж я? Зачем на меня обрушилась беда? Кто ж зевает теперь на должности? — все приобретают. Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался от избытков, брал там, где всякий брал бы; не воспользуйся я, другие воспользовались бы. За что же другие благоденствуют, и почему должен я пропасть червем?» (с. 238)

И то, что Чичиков не только не пал духом, а, наоборот, нащупал, так сказать, новую золотоносную жилу, свидетельствует об удивительной изворотливости, почти зоологической приспособляемости этого человеческого типа. Способность выжить при любых обстоятельствах связана, прежде всего, с мимикрией Чичикова, с его умением сообразно обстоятельствам принимать нужный облик.

Наиболее выпукло проявляется это свойство Чичикова в его поведении с помещиками: с каждым — разное. Любопытно, что эту особенность Чичикова Гоголь объясняет бюрократическим устроением России: «У нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так, как с тем, у которого их пятьсот, а с тем, у которого их пятьсот, опять не так, как с тем, у которого их восемьсот, — словом, хоть восходи до миллиона, всё найдутся оттенки» (с. 48).

Таким образом, характернейшее свойство Чичикова — его социальная и психологическая  мимикрия — органично связывается Гоголем с русской действительностью.

Но вариативность поведения возможна лишь в том случае, когда (и если)  сам герой достаточно многолик, когда сама его сущность способна к трансформации. И Чичиков создается Гоголем именно в этом ключе: он хищный, но сентиментальный; расчетливый, но не лишенный живого чувства. Как у Манилова, у него совершенно умилительное отношение, например, к собственной персоне: «Ах ты мордашка эдакой!» Как Плюшкин, он годами хранит в шкатулке нужные и ненужные бумаги «в том же положении и на том же месте». Чичиков прижимист, как Собакевич. Подобно Ноздреву, он постоянно и вдохновенно врёт о себе, о несуществующем херсонском имении и пр.

В.Н. Турбин точно заметил: «Удвоен Чичиков: мошенник, но (!) и какой-то чудотворец, воскрешающий усопших мужиков целыми деревнями» (Выделено мною – Н.Т.)4).

 Чичиков обладает способностью взаимодействовать не только с разными проявлениями мира реального, прозаического  — удивительно то, что его душа не утратила способности реагировать на истинно прекрасное, необычное, не «мёртвое».

Любопытны в этом смысле эпизоды с губернаторской дочкой.  Чичикова буквально потрясли её хрупкость, свежесть, незатронутость жизненной пошлостью.

Чистота и молодость  губернаторской дочки  ассоциируются у Гоголя (и его прожжённого героя) с прозрачной белизной яйца — символом зарождающейся жизни: «Овал лица её круглился как свеженькое яичко» (с. 90). И далее — описание девушки на балу: это была блондинка «с тоненькими, стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица» (с. 166).

Необычность губернаторской дочки, её исключительность, подчеркивается автором  в сравнении её с Мадонной: у девушки было лицо, «какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси…» (с. 166)

Как же ведёт себя Чичиков? А этот циник  буквально поражён. Правда, при первой встрече он сумел-таки опошлить впечатление, произведённое на него незнакомкой: так для него привычней и понятней. Нюхнувши  табачку и мысленно присовокупив к блондинке «тысячонок двести приданого», способного составить «счастье порядочного человека», Чичиков, собственно, перечеркнул свои необычные ощущения и почти спокойно отправился к Собакевичу на предмет покупки мёртвых душ.

Но  вторая встреча с девушкой показала, что забыть её Чичиков все-таки не смог. И, увидевши её, он «остановился вдруг, будто оглушённый ударом» (с. 166).  Впечатление, произведённое на него девушкой, было причиной того, что «Чичиков вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него» (с. 167). Это, собственно, и  вызвало недовольство местных дам и явилось  катализатором его провала.

 Парадоксальная ситуация: охотник за мёртвыми душами, Чичиков единственный ощутил необычность девушки и проникся благоговением перед её чистотой и первозданностью, смог почувствовать её принадлежность к иному миру: «Она только одна белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы» (с. 169).

Теперь уже Чичиков не смог (а может быть, и не захотел) «занюхать впечатление табачком» — он сделался поэтом. «Видно, так уж бывает на свете, видно, и Чичиковы на несколько минут обращаются в поэтов», — улыбается Гоголь. И будто спохватившись (ведь речь идет о сомнительном «предпринимателе» Чичикове!), добавляет: но слово «поэт» «будет уж слишком, по крайней мере, он почувствовал себя совершенно чем-то вроде молодого человека, чуть-чуть не гусаром» (с. 169).

Истинность переживания Чичикова несомненна, сильна и удивительна, ибо способна произвести сбой не только в его речи, но и в самой жизни героя.

Способность изменения к лучшему — вот что важно в Чичикове. Именно это и проявляется в эпизодах с губернаторской дочкой.

У чуткого Н.Г. Чернышевского в дневнике есть такая запись: «Дивился глубокому взгляду Гоголя на Чичикова, как он видит поэтическое или гусарское движение его души (встреча с губернаторской дочкой на дороге и бале и другие его размышления), но это характер самый трудный…»5)

Заметим, характер Чичикова для Чернышевского «трудный»! Сложность, полифоничность образа дополнительно подчёркивается и признанием автора: «Герои мои не злодеи».

Между тем  искусственное «выпрямление» Чичикова, однозначно сатирическая трактовка этого образа, рождает ряд смысловых несообразностей, затемняющих суть и художественную перспективу произведения. Становится, к примеру, непонятным, как из любви Чичикова к быстрой езде Гоголь мог перейти к такому обобщению: «И какой же русский не любит быстрой езды?» И далее — к наблюдениям над национальной природой русского человека: «Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “Чёрт побери всё!” — его ли душе не любить её?» И, наконец, окажется скомпрометированным сам образ Руси-тройки, если в тройке этой сидит рефлексирующий  негодяй. Пафос важнейшего лирического отступления в поэме станет едва ли не сомнительным.

Позднее Гоголь во втором из «Четырех писем к разным лицам по поводу “Мёртвых душ”» объяснит этот переход просто как не совсем удачный: «Это просто нескладное выражение истинного чувства» (VIII, с. 289).

Но, во-первых, следует учитывать, что писалось это «объяснение» Гоголем с позиций смиренного покаяния в существующих и вымышленных грехах. А во-вторых, всякие трактовки  произведений их автором вторичны по своей сути. Это действие постфактум, а  «Мёртвые души» (как и другие шедевры)  полнокровно живут, независимо от чьих бы то ни было трактовок, даже авторских.  Это эстетическая данность. И поэма в своей последующей жизни так же не зависима от автора, как Гоголь-художник, творец, в момент создания своих «Мёртвых душ» был не зависим от Гоголя-критика и моралиста, комментирующего свою поэму 6).

Между тем всякая несообразность исчезает, если воспринимать Чичикова как сложную фигуру, способную к саморазвитию. Ведь не будь этого — не было бы и авторских планов относительно продолжения поэмы, стержень которой должен был составить  именно Чичиков.

Конечно, пока, в первом томе,  «выпукло», «на всенародные очи» представлена  именно «человеческая бедность» приобретателя. Но читатель уже здесь, по замыслу автора, должен был почувствовать и увидеть  за внешне сомнительным обликом  героя  то, что обычно «ускользает и прячется от света».

А «ускользает и прячется» не только плохое. Гоголю вообще  свойственно оптимистическое (может быть, даже и несколько наивное) отношение к человеку. Он не верит (не хочет верить!) в законченность, окончательность подлеца, считая, что «быстро всё превращается в человеке» (с. 242). «И, может быть, в сём же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес» (с. 242).

А пока этого не произошло (но должно, по авторскому замыслу, произойти в последующих томах) — ещё «тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме» (с. 242).

Почему — поэма? Традиционное определение «Мёртвых душ» как сатирического произведения явно не соотносится и с авторским ощущением жанра созданного произведения — поэма. Традиция русской поэмы не знает жанровых аналогов «Мёртвым душам». Белинский, опираясь на творческую практику Пушкина и Лермонтова, определил поэму, «как особый род эпоса, который охватывает только поэтические, идеальные моменты жизни» (VI, с. 415).

Гораздо ближе к провиденциальному заданию «Мёртвых душ» органика «Божественной комедии» Данте, где суть поэмного жанра составляют «поиски идеала, стремление человеческой личности постичь истинную меру добра и зла» 7).

Но, разумеется, не только по аналогии с «Божественной комедией» был определен Гоголем жанр «Мертвых душ». Существует несколько толкований этого вопроса. Одно из объяснений, возникших сразу по выходе «Мёртвых душ» в свет, сводилось к тому, что Гоголь хотел подчеркнуть важность, значительность своего главного произведения, ведь существовавшая до и во времена Гоголя традиция, лишь эпические поэмы расценивала как «крайний верх», «венец и предел высоким произведениям разума человеческого» (В.К. Тредьяковский).

Другая трактовка жанра современниками Гоголя была связана с планами автора продолжать «Мёртвые души» и в последующих частях произведения показать, наряду с недостатками, и образцы человеческой добродетели, идеал, найденный Гоголем в жизни. На этом настаивал и сам автор: «Может быть, в сей же самой повести почувствуются иные, ещё доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдёт муж, одарённый божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всею дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мёртвыми душами покажутся пред ними все добродетельные люди других племён, как мертва книга пред живым словом!» (с. 223)

Поэтому жанровое определение, данное Гоголем первому тому книги, воспринималось многими как своего рода аванс. Именно так — как «экспозицию», как «введение в поэму» — объяснял жанр «Мёртвых душ» В.Г.  Белинский. В статье «Похождения Чичикова, или Мёртвые души» (1842) говорит он о перспективах поэмы, ожидая последующей встречи с Чичиковым и новыми лицами, «в которых Русь выразится с другой своей стороны» (VI, 220).

Позднее, усомнившись в возможностях Гоголя воплотить эти планы («Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет ещё на свете»), Белинский усомнился и в правомерности жанровой характеристики: «Не зная, как, впрочем, раскроется содержание «Мёртвых душ» в двух последующих частях, мы ещё не понимаем ясно, почему Гоголь назвал «поэмой« своё произведение, и пока видим в этом названии тот юмор, каким растворено и проникнуто насквозь это произведение» (VI, 419). И далее: «…великая ошибка для художника писать поэму, которая может быть возможна в будущем» (VI, 420).

Существует и ещё одно объяснение сути жанра. «Мёртвые души» — поэма, потому что поэма — жанр торжественный, воспевающий, а у Гоголя в лирических отступлениях такое «воспевание» присутствует. Эта трактовка укоренилась в большинстве советских  учебников по русской литературе. Каждая из приведённых точек зрения, безусловно, имеет право на существование, хотя, думается, и не покрывает всего обилия художественной мысли Гоголя.

В письме к В.А. Жуковскому (1842) Гоголь сравнивал первую часть поэмы с «приделанным губернским архитектором наскоро крыльцом ко дворцу, который задумал строиться в колоссальных размерах» (XII, 70). Тем не менее,  уже многие чуткие  гоголевские  современники это понимали. Да и мы, спустя более  чем столетие,   отчетливо ощущаем колоссальную животворящую, преобразующую силу этого произведения, его эпическую мощь и новаторскую эстетику.

Руководствуясь категориями высшего морального и эстетического порядка: «Труд мой велик, мой подвиг спасителен» (XI, 332),  - Гоголь создал произведение, где главный герой — Чичиков — существует как бы в двух ипостасях, обладая способностью общения с двумя мирами — реальным, прозаическим, и будущим, идеальным.

Кстати, современное литературоведение именно этот признак считает обязательным жанрообразующим  для поэмы 8).

Если же проблему жанра соотнести с вопросом о природе комического в «Мёртвых душах», то обнаружится, что тенденция к универсальному — по сути, именно юмористическому  мировоссозданию, у Гоголя как нельзя более соответствует поэмной модели мира. Ведь типологической чертой жанра поэмы является стремление к эпизации описываемого, к гуманному  воплощению философски осмысленной действительности.

А поскольку существует несомненная связь между формами комического и определёнными жанровыми структурами, то трактовка «Мёртвых душ» как юмористического произведения получает дополнительную мотивацию: тенденциозность, односторонность сатиры просто не могли бы единовластно реализоваться в жанре, стремящемся объять всю полноту действительности.

Рождение жанра, осознание «Мёртвых душ» поэмой установилось не сразу, оно происходило от редакции к редакции одновременно с эволюцией гоголевского мировоззрения, с изменением его творческого замысла. При этом важнейшим показателем реконструкции художественного замысла явилось именно изменение комической природы произведения.

7 октября 1835 года Гоголь писал Пушкину: «Начал писать «Мёртвых душ». Сюжет растянут на определенный роман и, кажется, будет смешон. < … > Мне хочется в этом романе показать с одного боку всю Русь» (X, 375).

Обратим внимание на важнейшие моменты: создающееся произведение — роман, он будет смешон, Россия в нем будет показана с одного боку. При этом «Мёртвые души» в письме фигурируют наряду с другими произведениями, над которыми одновременно работает Гоголь. Позднее Гоголь скажет, что первоначально сюжет был воспринят им просто как «смешной проект» (VIII, 440).

Желание высмеять пороки, бытующие в России, привело к тому, что впечатление от первоначальных вариантов, как от чисто сатирического произведения, было совершенно единодушным.

«Когда я начал читать Пушкину первые главы из «Мёртвых душ»… в том виде, как они были прежде, — писал Гоголь в третьем из «Четырех писем к разным лицам по поводу “Мёртвых душ”» (1843), — то Пушкин, который всегда смеялся при моём чтении (он же охотник был до смеха), начал понемногу становиться всё сумрачней, сумрачней и наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: “Боже, как грустна наша Россия!”» (VIII, 294)

Чуткий А.И. Тургенев в 1838 году писал о «Мёртвых душах»: «…и смешно и больно!» 9)  Это высказывание почти дословно («забавно и больно») было повторено в том же году авторитетнейшим  В.А. Жуковским10).

В это время Гоголю для создания своих «Мёртвых душ» требуется заряд «гневного расположения», ненависти. Мотивируется это тем, что «только рассердившись, говорится правда» (XI, 182).

Прогнозируется и реакция сограждан на «Мёртвые души»: «Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ: но что ж делать! Уж судьба моя враждовать с моими земляками» (XI, 73–74). Как видим, всё указывает на несомненно сатирический тон поэмы.

Однако вскоре у Гоголя изменяется ощущение масштаба создаваемого произведения: «Вся Русь явится в нем!» (XI, 74) Тогда же происходит и жанровая корректировка: «Вещь, над которой сижу и тружусь… не похожа ни на повесть, ни на роман…» (XI, 77)

Постепенно «Мёртвые души» начинают оцениваться Гоголем как главный труд жизни. У него появляется ощущение исключительной важности предпринимаемого дела. А самооценка отныне соотносится с миссией пророков, изгнанных скитальцев, подвижников.

А после смерти Пушкина, подарившего ему сюжет «Мёртвых душ» и вообще сыгравшего исключительную роль в жизни писателя, поэма начинает восприниматься Гоголем  как «священное завещание» (XI, 97).

Понятно, что этот новый настрой плохо уживается с характером сатирической обрисовки героев в первой редакции. «Чудовища», — назовет их позднее Гоголь. У писателя вызревает потребность в ином — не гнетущем читательском впечатлении. К тому же на творческий замысел Гоголя не мог не оказывать давления и необычный  (крамольный!) предмет купли-продажи — человеческая душа.

И писатель меняет способ показа своих героев. Он оставляет те же образы, нисколько не уменьшая калибра присущих им пороков и недостатков. Но меняет тональность повествования: Гоголь перестал противостоять русскому миру, каждое изображение действительности теперь окрашено авторским участием, всё пропускается через «душевный родник» писательской  личности, всё строго соотносится с нравственными принципами самого Гоголя.

Большую художническую и человеческую честность надо было иметь, чтобы «приравнять» к себе Плюшкина, Собакевича и других. Соотнести их с собой, грешным.  Большой работы души это требовало. Поэтому так дорого стоили Гоголю созидаемые им типы, поэтому столь многозначными, многосложными они в итоге получились. Так выполнение главного дела жизни стало для писателя, по сути, началом её разрушения.

В процессе работы над «Мёртвыми душами» авторский подход обогащается ещё одним, чрезвычайно важным аспектом: появившееся ощущение новой (абсолютной, как он полагал) истины породило у Гоголя учительское  отношение к своим героям, желание «подать руку изнемогшему духом» 11).   К концу 40-го года Гоголь скажет о себе: «Я ровный и спокойный…» (XI, 323)

Новый настрой пробудил стремление коснуться «доселе небранных струн», представить богатство русского духа. Начинаются поиски души в человеке. В любом.

Теперь переживание «Мёртвых душ» мыслится Гоголем как катарсис, как очищение: «Ты сам будешь от него (от произведения. — Н.Т.) плакать и заплачут от него многие в России…»

Вместо тоски и боли — светлые, очищающие слёзы,  сохраняющие у читателя  надежду на лучшее.

Если бы Гоголь просто осмеял Россию из своего «прекрасного далека», (из Италии, где, в основном, и создавалась поэма) это было бы отсечением себя от Родины. Для Гоголя это было невозможно. Сложившееся  отдаление от России дало писателю  возможность, с одной стороны, лучше увидеть то, что не видимо «лицом к лицу», а с другой — родило ощущение долга перед Родиной, который он понимал и как власть над ней, и как свою святую обязанность. «Что глядишь ты так, — обращается он к России, — и зачем всё, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи? <…> неестественной властью осветились очи мои…» (с. 221)

Учительское отношение к согражданам вызревало в процессе решения сложнейшей задачи — поиска положительного начала в любом, даже самом скверном, на первый взгляд, человеке. Поэтому смех, возникающий при чтении, не должен был категорически разделять автора и его героев. Именно этого в окончательной редакции поэмы и добился Гоголь. А смех в поэме -  уже не единственное «честное, благородное лицо», как было в сатирической стихии «Ревизора»,  а «высокий, восторженный», существующий наравне с другими нравственными ценностями.

Защищая своих героев — «лелеянные созданья» — от «бесчувственного современного суда», Гоголь протестует против определения их «ничтожными и низкими». Он был убежден, что любого человека можно приблизить к идеалу, научить жить, научить быть не мёртвой душой. Это  и есть задушевная мысль поэмы. Увы, трудновыполнимая.

Примечания

1. Анненков П.В. Литературные воспоминания. - М., 1960. -  С. 84.
2. Белинский В.Г.Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1958–1959. -  Т.VI. С. 220. Далее везде Белинский цитируется по этому изданию с указанием в тексте номера тома и страницы.
3. Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. - Т. 6. М., 1951. С. 24. Далее Гоголь цитируется по этому изданию с указанием в тексте номера тома и страницы. «Мёртвые души» цитируются по IV тому с указанием в скобках номера страницы.
4. Турбин В.Н. Пушкин, Гоголь, Лермонтов. -  М., 1978. - С. 225.
5. Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч.: В 16 т. - М., 1959. -  Т. 1. - С. 68–69.
6. Об этом аргументированно писал М.М. Бахтин в статье
«Автор и герой в эстетической деятельности». См.: Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. -  М., 1979. -  С. 9–10.
7. Пульхритудова Е.М. Поэма // Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. М., 1968. - Т. 5. - С. 933. Внутренняя связь между «Мёртвыми душами» и «Божественной комедией» убедительно показана Ю.В. Манном в его «Поэтике Гоголя». – М., 1988. -  С. 340–353.
8.См., например: Мелихова Л.С. Человек в поэме // Проблемы теории и истории литературы. - М., 1971. - С. 191.
9. Гиллельсон М. Н.В. Гоголь в дневниках А.И. Тургенева // Русская литература. - 1963. -№ 2. - С. 138.
10. Дневники В.А. Жуковского. - СПб., 1901. - С. 459.
11. В.Н. Турбин справедливо считал, что протягивание руки — это жест, который становится основополагающим в художественном сознании Гоголя. Подробнее см.: Турбин В.Н.Герои Гоголя. - М., 1983. - С.13.

Все статьи авторской рубрики Наталии Тяпугиной
"СПРОСИ У КЛАССИКА">>>

Наш канал
на
Яндекс-
Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную