Всякий раз, встречаясь с Михаилом Ефимовичем Трофимовым (1936–2019), хотелось прижать его к своему сердцу: по возрасту он годился мне в отцы, а в уме всё вертелось – «Солнечный дедушка». А он и светился весь – седой бородёнкой, синими глазами, воздушным пушком на макушке, улыбкой постоянной… То ли на вещего волхва из Берендеева царства похож, то ли на доброго лешего. Немного не от мира сего, открытый и в то же время настороженный. Помню, идём с ним то ли по Тобольску, то ли по Иркутску, а он молчит и молчит, и только глаза – улыбаются, сам улыбается, а потом вздохнёт вдруг и молвит, как будто ни с того ни с сего: «Вот, когда церкви-то ломали в деревнях везде, людям-то плохо было…» Скромный, даже застенчивый, но выходит читать свои стихи на сцену и – волшебным образом эта застенчивость превращается в такое обаяние, в такую поистине детскую непосредственность, что публика сразу впадает в восхищение. Я байкальску воду пил В последние свои земные годы Михаил Ефимович обитал в мало пригодном для жилья дачном домике, потом – в доме для престарелых. Не жаловался на жизнь, считая её благодатью Божьей; довольно часто, уж и не знаю, почему, звонил мне. Беру трубку – молчит. «Здравствуй, дорогой Михаил Ефимович!» – «Бог в помощь, Юра!», и снова – молчание, а потом: «Сегодня день рождения Николая Рубцова… Я с ним учился…» Прошу: «Напишешь об этом?» – «Напишу». Написал – вот эти листочки. В них не только о Рубцове… В Литинститут Николай Рубцов (1936-1971) поступил в 1962 году. В этом же году вышла у него книга «Звезда полей» в издательстве «Советский писатель». Николай получил гонорар, и был повод посидеть в ЦДЛе, в застолье вышла ссора то ли с Рождественским, то ли с Вознесенским. Николай их, мягко сказать, недолюбливал. Среди русскоязычных студентов в нашем общежитии были такие, которые Вознесенского считали гением. «Это же надо так сказать: “Это говорю я, Воз плюс Несенский” – гениально, Андрюша гений». А были русские студенты [кто знал Рубцова], которые Рождественского называли «Вырожденским». Вышла ссора, пришёл директор, взял Николая Рубцова за шиворот и поволок, чтобы выкинуть его на улицу с крыльца. Николай рос в детском доме и ему приходилось за себя самому стоять, он вывернулся и ударил обидчика головой в подбородок, что называется, «взял на калган», и завалил. Когда мне потом показали, какого вышибалу завалил Коля, для меня это было всё равно что с голыми руками пойти на медведя: худой и тщедушный с виду Коля, но дух в нём был могучий, и не позволил, чтоб какой-то выродок тащил русского поэта за шиворот, чтоб надсмеяться и унизить – этот вышибала мог бы брюхом его раздавить. Вызвали милицию и скорую. Николая забрали и увезли в кутузку. Милиционеры говорят: «Правильно ты этого брюхана, но пять лет тебе дадут». Исаев Е.А любил Николая Рубцова как младшего брата и звал его всегда Никола, расспрашивал о семье, о деревне. Он ему при жизни издал три книги: в «Советском писателе» – «Звезду полей», «Сосен шум», и третья книга «Зелёные цветы» не застала поэта в живых, и это жаль – Николай радовался своим книгам как ребёнок игрушкам. Егор Исаев никогда не был партийным, но, несмотря на это, всегда занимал высокие посты: был главным редактором издательства «Советский писатель», секретарём Союза писателей СССР и др. И, конечно, он первым узнал о бедственном положении Николая Рубцова, и в его защиту поднял большинство русских писателей Василия Фёдорова, Анатолия Жигулина, Бориса Ручьёва, Ярослава Смелякова. Писатели встали стенкой и отстояли Рубцова. Но была и другая «стенка» из писателей, которая хотела, чтобы Рубцова посадили в тюрьму – эта стенка чувствовала в нём талант и не прощала, а сейчас и мёртвому не прощает таланта. * * * Рубцов нередко присутствовал на наших семинарах у Егора Исаева, и на этот раз он был с нами. Е.А. сказал: Валерий Козмин, Александр Целищев, Николай Рубцов и Михаил Трофимов – поедем в университет на вечер поэзии. Там нас ждал поэт Виктор Захарченко, и огромная аудитория, беспросветно черная. Виктор Захарченко – энергичный, подвижный, доброжелательный – и Егор Исаев обнялись и порадовались встрече, как старые друзья. Мы сели за стол на сцене. – Коля, а здесь есть пигмеи? – Вон сидят на первом ряду, маленькие, остроголовые, чёрные-чёрные и злые-злые. – Зачем их Хрущёв привёз? – Наверное, хочет создать новую компартию из людоедов? Обернулся на нас и строго посмотрел Егор Ал., и мы замолчали. Коля читал «Тихую мою Родину», зал сидел тихо, наверное ритм стиха и настроение им передавались. – Коля, если бы мы им попались где-нибудь в Африке, съели бы они нас? – Наверное, съели. Я сказал о Захарченко Ивану Прядко. – Да цэ наш станичник, их девять человек, они поют казачьи песни и пляшут с шашками. Это был кубанский хор в самых истоках, я об этом потом догадался. И наш станичник, зачем стихи, ему бы гармошку – он бы всех черномазых на уши поставил бы, и Захарченко, он и песни и музыку сочиняет. С тех пор прошло около полувека, и этот хор стал знаменитым во всём мире. А Захарченко с тех пор таким и остался: доброжелательным, улыбчивым, энергичным и талантливым. У нас в Православной женской гимназии работала девушка-казачка с Кубани, она преподавала литературу и русский язык, она уехала в отпуск, а у меня вышла книга «Посреди России встану» – тысяча казачьих частушек, и я послал её Захарченко, и он щедро отдарился: прислал альбом кубанского хора и запись солистки Прокоскиной. «Прокоски» – это босоножки по-украински, вот тебе и босоножки, а голос соловьиный. В. Захарченко был всегда весёлый, энергичный и доброжелательный. Таким он и остался, а прошло полвека. * * * Время было безбожное, в несколько лет по России закрыли тридцать пять тысяч церквей. Хрущёв обещал к 80-му году показать последнего попа, но бодливой скотинке Бог рога посшибал. У нас в «Литературке» был предмет «научный атеизм». Мы сидели на лавочке в нашем скверике, заспорили о Боге, Рубцов сказал: «Я знаю: Бог есть, и земля, и всё живое им сотворено». – Коле надо чем-то от нас отличаться, – сказали парни. – Может, у вас прабабушка была обезьяна, только не у меня. И я сказал: – Я верю, что Бог есть. – Вот, ещё один, – сказали парни в мой адрес. Николай пошел в общежитие, и я двинулся за ним. Я ему рассказал, что Братское море ищет свои берега, так в поселке Карахун подмыло берег и под воду ушёл гараж с тракторами и машинами и со сторожем. А в деревне Верхний Баян было кладбище на глинистом косогоре, его подмыло на глубину 10 метров, и гробы поплыли. К посёлку Чистый приплыл гроб, его зацепили верёвкой и отвезли на середину водохранилища, но он снова приплыл к тому же месту, его снова отвезли, и он снова приплыл. Тогда его отвезли и разбили железным веслом, останки потонули, а обломки гроба снова приплыли – видно, покойник просил, чтоб его похоронили. Вербованный парень, который разбил гроб, через пару дней утонул. Николай, видно, воспринял рассказанное мной как личную ужасную трагедию, и появились стихи «Я умру в крещенские морозы», пророческие стихи. * * *На лавочке в нашем скверике Борис Примеров читал стихи о соловье. Его перебил Коростелёв: «Кому нужны твои “курносые” соловьи, настоящие поэты о великих стройках пишут. Вон, Преловский уже две поэмы о БАМе написал, а ты о пташках пишешь». Мы поддержали Бориса, сказали, что стихи о соловьях важнее, чем о стройках. А Ваня Прядко, скорый на расправу, разбил Коростелёву нос за соловьёв. Я говорю: «Раз уж соловьиная война – пойдем завтра, Никола, в Останкинский парк, возьмем учёбники, соловьёв послушаем, сейчас май, они и днём хорошо поют». В учебники мы и не заглянули, устроились на искусственной горке, а когда проголодались, пошли в павильон сельхоз выставки, взяли пару бутылок чешского пива «Сенатор», я только единственный раз в жизни с Николаем его попробовал – крепкое, 18 градусов. У нас с собой был сухой налим и сухая медвежатина. Поделились с соседями по столу: кому хвост, кому голова. Пива больше брать не стали, – хмельное – захмелели. На следующий день пошли сдавать экзамен профессору Водолагину, первым пошёл Даши Дамбаев. Водолагин сказал: – Даши-не-дыши, ты на каком языке пишешь, Даши? – На бурятском, только на бурятском. – Молодец, давай зачётку, Даши-не-дыши. Даши был прекрасным народным поэтом, рано умер. Мы с ним дружили. С Николаем профессор долго беседовал. Было видно, что они были и раньше знакомы. * * * Гене Сысину, драматургу из Киева, я привёз бурундучка, он просил. А ночью бурундук прогрыз коробку и забежал жене на лицо – Гена так перепугался, что стал заикаться и ночью вскрикивал во сне. Бурундучок был совсем ручной. Меня встретил Гена Сысин: «Приходил Коля с другом», – я понял, что с Борисом Примеровым. «Ну и что они говорили?» – «Они без разрешения ели сухую медвежатину». Ну и правильно, что поели, меня ведь не было, да она ведь жёсткая, как кирзовый сапог, её без пива не ужуёшь. «Ты бы им, Гена, пожарил картошки, вон в шкафу полмешка стоит, и полбутылки масла подсолнечного, своё, домашнее, ароматное, колхозное». Мать меня заставила картошку взять: «Как ты там будешь в Москве без своей картошки», а здесь картошку продают по три копейки за килограмм, но против матери я не пошёл. Не повезу же я её себе обратно в Сибирь – надо съедать. «В следующий раз корми их – от меня никто голодным не уходит». У нас на Лене и сейчас кормят беглых каторжных и бродяг – над крыльцом полочка сделана: две спицы деревянные в паз забиты, и на них досточка положена, на полочку ставят кринку молока и кладут булку хлеба – он, беглый, поест и никакого вреда не причинит, и не из страха кормят бродяг, а из сострадания. Может, он невинно страдает, сколько было такого. Сибиряк – он милосердный, и поэтому в годину бед бывает смелым и мужественным и не боится смерти. Гена был неплохим парнем, он нас с Колей возил по театрам. Ректор нашего института Пименов был театральным критиком, и было достаточно его записки, чтобы нас впустили в любой театр, посадили в гостевое ложе (даже если билеты были за месяц [распроданы?]. Рубцов любил театр, нам не понравился театр на Таганке – ни декораций, ни костюмов, и всё на выпендрёже. * * * Вадим Куропаткин был другом Рубцова, я с ним познакомился на БАМе в стройотряде, он работал журналистом в газете, ему так понравилось в Сибири, что он прожил у нас всю зиму, работал в районке, ходили мы на охоту в тайгу. Вадим написал обо мне очерк и понёс в журнал «Юность», там прочитали и спросили, живой я или уже умер, и сказали: вот когда умрёт – приноси, напечатаем. Вадим говорил: «Мы с тобой, Миша, простые советские поэты, а Николай – классик». Вадим перешёл на заочное отделение и уехал в Краснодар – он готовил книгу к изданию. Был его День рождения, жена ушла на работу, закрыла его на замок. Пришли друзья, стали махать [на улице] бутылками, Вадим стал к ним спускаться на простынях, сорвался и сломал себе позвоночник. И Борис Примеров, друг Рубцова, ушёл из жизни добровольно (а так ли это?). Когда началась в стране перестройка, было всем нам нелегко. Бориса можно было легко обидеть, он был как ребёнок, и, по-видимому, не те люди оказались рядом, был бы Ваня Прядко... Душа у Бориса была ранимая. И Рубцов трагически погиб. Из четвёрых остался я один, видимо, самый бездарный. Молния бьёт в дерево, которое выше других – я оказался ниже всех. * * *В 1967 году у Рубцова вышла книга «Сосен шум», он заявился ко мне в комнату потрясая пачкой пятерок – получил гонорар – это были в то время большие деньги. – Миша, пойдём в ЦДЛ! Я отказался, и Николай сильно обиделся. Когда дня через три он заявился в общежитие, я позвал его: – Коля, пойдём в столовую. – А у меня денег нет. – Пойдём, у меня есть. И мы пошли. * * * По музыкальному искусству нам читали лекции в Консерватории им. Чайковского, а по ИЗО читали лекции в Третьяковской галерее. Мы с Николаем и Геной Комраковым, прозаиком из Кемерово, собрались в Третьяковку, Гена остановил такси и сказал: «Садитесь, ребята!» – «Нет, Гена – сказал Коля, – мы пойдём другим путём – пешком». «У, самоеды несчастные», – ответил он, хлопнул дверкой и укатил. Мы любили ходить пешком, и если время позволяло, мы даже от общежития до института ходили пешком, хоть это и не близко [нечасто – неблизкий свет]. На задворках Литинститута было кафе, там за 16 копеек выпивали по чашке кофе и закусывали булкой. Брали ещё по чашке молока – Коля любил молоко. * * * В Иркутске проходило «Сияние России», в этот день собирались ехать на Байкал. Кому-то не хватало места, и мне говорят: – Ты что, Миша, Байкал не видел? Каждое лето ходишь по Байкалу под парусами! [Уступи]. Была слишком хорошая компания приезжих писателей, было бы обидно не поехать. Станислав Юрьевич Куняев сказал: «Если Миша не поедет – я не поеду, Миша, друг Коли Рубцова». Он меня как из ушата горячей водой окатил: слишком большая честь быть другом Рубцова. [Было – жили в одной [комнате], хлебом-солью делился, по театрам ходили, так что - ничего не значит]. С.Ю. жил в общежитии [с другой] стороны. Я и сейчас не знаю, был я другом Николая или нет. Хлебом солью с ним делился, он меня звал в деревню. «Миша, поедем, у меня там баба, дочь» – и он читал мне (пел) свою «Куклу» – «Я уеду из этой деревни...», конечно, трогало за сердце, я и сам хотел бы поехать. У нас было две сессии, и я когда второй раз возвращался из института, мне не хотели оплачивать, и я ходил в прокуратуру, а если бы я прогулял, они бы меня выгнали с работы. Я тоже Колю звал к себе в Иркутск, мне можно было взять очередной отпуск и провести его в тайге, в орешнике, но он тоже не поехал. Я и раньше знал о связи потустороннего и нашего мира, и только кажется, что ни с того ни с сего Ст. Юрьевич заявил такое. Он жил в общежитии и видел отношения. * * * У Егора Александровича не однажды были в гостях, он был щедрый на угощение. Он любил Рубцова как младшего брата. По Москве пешком исхожены многие километры – узнавали Москву, часто бывали в театрах. Николай говорил: «Я, Миша, в Москве – как рыба в воде, а ты – как вода в рыбе». * * * – Егор Исаев – русский национальный поэт, а твой Сельвинский – русскоязычный, русского языка он не чувствует, он ему чужой, он и в графе «национальность» пишет «крымчак». Что это за нация такая? Он и вас обратит в свою веру, и вы будете «хрым-хрым» – «хрымчаками».Коростелёв схватил бутылку и замахнулся, чтобы ударить меня; я его опередил, перехватил бутылку и ударил его кулаком в подбородок, он упал. Но встал и снова схватил пустую бутылку, и снова оказался на полу. Пришлось всё повторить. Поднялся и спрашивает: – Ты меня по затылку бил? – Затылком ты бахался об пол, когда падал. – Неси бутылку, будем пить мировую, иначе война. – Коростелев дерется как лев, – сказал Паша Маракулин [неразборчиво] – В этом мы только что убедились, какие вы львы. Коростелёв больше ко мне никогда не задирался. Коля Рубцов сказал Коростелёву: – Приходи в себя, не пей, иди завтра к Сельвинскому в больницу, скажи ему громко «Эс» и подай зачётку. Сельвинский учил: когда сбивается стих с ритма, надо громко сказать «Эс» и продолжать читать. Коростелёв не мог понять это «Эс», Сельвинский ему не поставил зачёт по творчеству, и его должны были отчислить из института. Сельвинский ему поставил зачёт. Нам было непонятно это «С». Если стих сбивается с ритма – это уже не поэзия. Коростелёв говорил: «Умрёт старик – я через всю Москву буду на руках нести его гроб», он плакал, когда они пошли провожать своего учителя. Коростелёв плакал. Я был два раза у Сельвинского на семинаре, он был из первого поколения советских писателей. Так и не понял, почему они враждовали с Маяковским, вроде одного поля ягоды. Николай говорил: «Не ходи к Сельвинскому – Егор обидится», но Е.А. либо виду не подал, либо не обиделся. * * * Борино окно подходило почти вплотную к окнам общежития мединститута, и Борис нередко был зазывалой: «Девочки, идите к нам, будем стихи читать», – и девочки приходили в наш скверик на лавочку. Борис и Николай читали им стихи, я не читал: у них были прекрасные, а мне казалось, что у меня стихи хуже. Но с девочками дальше стихов отношения не заходили. Борис написал прекрасный очерк о Кильдихан Кумратовой, ногайской поэтессе. Я с нею два раза ходил в кинотеатр, и она мне говорила: «Знали бы мои братья (а они учились на Ленинских горах в университете) – они бы тебя зарезали, или меня зарезали, или сами бы зарезались». Борис писал прекрасные стихи, чистые, как лесной ручеёк. Я увидел его у окна. – Пойдем на улицу, – сказал я ему. Борис стоял, что-то кричал и махал. Напротив в окне была девушка, она тоже что-то пыталась сказать, но гром гремел не смолкая. Я вышел на улицу в плавках и босиком. Дождик был проливной, вода доходила до колена, улица превратилась в реку. Посреди улицы стояло несколько машин, их залило водой. Гром гремел, не смолкая. А вот и Борис с девушкой, она худенькая, ситцевое платьице ниже колен облепляет её недоразвитые девичьи формы. Она бегала, видимо, с закрытыми глазами, и налетела на меня. Я, не касаясь её рукам, поцеловал в щёчку, а она мне так врезала, что искры посыпались из глаз. И я сказал потом Борису: «Ты береги эту девочку, она хорошая». И потом подумал: «Она сама себя побережёт». А в тот день вода потоками лилась с неба и гром гремел не смолкая, вода доходила чуть не до колен. Когда началась перестройка, всем нам было нелегко, а у Бориса была ранимая душа, и, видимо, около него были не те люди, не поддержали… Подготовил к публикации Юрий ПЕРМИНОВ |
|||||
Наш канал
|
|||||
|
|||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
|||||
|
|||||