Вадим ЦАРЁВ, философ, культуролог
Старый спор, старинный спорт

То и дело перед нами под видом официальной хроники (хроники — в нескольких смыслах) разыгрываются сценки из пьесы, которая смотрится штучкою не слабее ионесковских штучек. Декорации и отдельные слова иногда меняются, устройство спектакля, наоборот, неизменно. Постоянный сценический прием таков: некий благородный отец семейства (амплуа) каждый раз уверяет публику, что все у него под контролем, все схвачено. И при этом примерно через раз с негодованием отмечает на фоне чуждых ему, покровителю прогресса и истребителю туч, общих недостатков присутствие кое-каких частных нежелательных привнесений, в каковых он, благородствующий старец, само собой, не виноватый, за что и взыщет сурово со всех остальных.

Может, старик и вправду не виноват, а виновата, допустим, окружившая его с разных сторон неблагоприятная среда? У нас отчего земли много, а людей мало? Не оттого ли, что людей как раз среда-то и заела? Вдруг эта проклятая среда, которая основное население догрызла вроде бы уже давно, бедным правящим старичком продолжает закусывать и по сию пору? А что? В излюбленной стране, действительно, все шумы издревле превозмогаются каким-то неясным чавканьем. Одни говорят, чавканье происходит оттого, что окружающие обстоятельства заедают человека, другие, наоборот, высказываются в том смысле, что это именно человек заедает окружающие обстоятельства. В общем, продолжается старый спор.

В ином, далеком от здешних дел театре первое лицо некоторого царства-государства, подпав под впечатление от пьесы «Мышеловка», напоминает себе о своих подвигах, среди которых убийство, узурпация трона, кровосмешение, и вопрошает: « May one be pardon ' d and retain the offence ?» Смысл этого осторожного, даже робкого — хотя оно и исходит от безоглядного злодея — вопрошания: можно ли быть прощенным за убийство, продолжая лакомиться плодами сего злодейства? Великий переводчик одомашнивает боязливое староанглийское сомнение в по-современному бодрый российский риторический вопрос: «Зачем прощать того, кто тверд в грехе?»

А правда, зачем прощать? Вот шестеростепенный персонаж послесоветского абсурдизма, мелкий чародей с волшебной палочкой Коха: к чему бы он ни прикасался — заводам-пароходам, книгам, квартирам, — все доведено до стадии отхаркивания и проблематичного лечения. Что интересно: его выявляют, а он не прячется, его дезинфицируют, а он не дезинфицируется. И каждый раз появляется на публике в самой активной форме. Вопросы отметает с радостным нахальством: «Знать ничего не знаю, ведать не ведаю. И нате-ка вы все выкусите!» И ведь действительно ничего не ведает, не знает. Российское зло-лицедейство доводит себя до непробиваемой фертлявости (от слова ферт) не силою духа, а слепотою и неразвитостью чувств. Человек в дерьме смотрит фертом, именно когда он не видит себя ни снаружи, ни изнутри.

Кто себя не наблюдает, тот себя не соблюдает. Тот и не способен кому бы то ни было сопереживать. Отсюда по видимости злобное, а на самом деле просто тупое бесчувствие Слуг Народа. Странные они ребята, эти русские народные блатные хороводные слуги. В том же народе объекты, которые что-то в себя впускают, но ничего не выпускают, называются «система-ниппель» («туда дуй, а оттуда пфуй»). Народные слуги являют собою «систему-ниппель» наоборот: продуть их ничем невозможно, а вот из них самих постоянно с неприятным шипением вырывается нечто злостное. Причем определить, откуда утечка, трудно или вовсе невозможно. Ну, прямо как с популярным и орбитальным модулем «Спектр».

Разум человека работает больше на впуск, чем на выпуск. Разум воспитуют проникающие в него впечатления. Стало быть, от так называемой властной элиты в России опрометчиво ждать умственной силы. Сегодня русская власть есть нищета ума во всем роскошестве проявлений такой бедности.

С другой стороны, опрометчивы и те деятели культуры, которые идут в верха как бы с намерением чего-нибудь там улучшить и облагородить. Если упования действительно таковы, какими заявлены, то входящим лучше бы оставить подобные упования. Литературные и художественные красоты, экранные намеки и поучения тоже ведь предполагают способность вживаться и сопереживать, которой пока нет в отечественных официальных резиденциях. Поэтому российские Клавдии ни в каких экранных тенях никогда себя не распознают и не взволнуются ни от каких назидательных пьес. Однако в связи с мужами силы не стоит особенно распространяться о театре, литературе или о кино. Конечно, на недавнем огромном собрании крупных художников самый большой (при нынешнем раскладе) мастер культуры Михалков поделился личным воспоминанием о некоем политике, который придавал особую важность единственной отрасли искусства. Но, во-первых, то, что именно этот политик как-то особенно жаловал именно это искусство...

Впрочем, в нашем веке репутацию честной девушки одной фразой не подмочишь. Во-вторых, и это важнее, искусство (искусства) вообще не поприще для мужей силы. Их настоящее занятие — спорт. Например, наш отдельно взятый расписной, румяный старинный вид спорта. В соответствии с нашим же классиком, влечение к этому спортивному виду представляет из себя род недуга. Что-то вроде козьего бешенства. Но в каком смысле? В самом хорошем: мастера козьего бешенства способны на кривой односисьной козе и с бешеной скоростью преодолевать любые нравственные препятствия. У колыбели этого спорта маркизов де Кубертэнов не стояло, но девиз у спорта есть, и всем нам он слишком хорошо известен: «Если нельзя, но очень хочется, то можно».

Что характерно, в козьем бешенстве, как и в так называемом «поло», особенных успехов добиваются люди высокого общественного положения. Так было и так, видимо, будет. Кстати, не только в России. Возьмём Францию XVII века. Племянник кардинала Мазарини герцог де Нивер в Страстную пятницу 1659 года созвал друзей на званый ужин. Гостям в виде гастрономической услады подают молочного поросенка. Поскольку дело происходит в пост, извлеченный (вместе с роялем?) из кустов аббат производит по всем правилам обряд крещения, и поросенок окрещивается карпом. Карп — рыба. А рыбу в пост и монаси приемлют. Тем более если поросятинки хочется.

История со свиненком-выкрестом наделала шума. Герцогу де Ниверу тогда досталось и от общественности, и от близкородственной администрации. Чтобы совесть имел и ведал, что творит. Когда человек ведает, что творит, это называется личной ответственностью. Забавнику герцогу обычно все сходило с рук (вам это ничего не напоминает?), но в описанном случае кавалеру не повезло, потому что строго в то же самое время вся Франция разделилась на два лагеря, споря как раз о личной ответственности. Одни шли за миролюбивыми иезуитами, другие —за суровыми янсенистами, но все сходились в том, что люди — жестоки к ним житейские обстоятельства или благоприятны, витает над ними рок или не витает — сами вершат свои дела и сами должны держать за них ответ.

Что бросается в глаза за границей, так это заграничное мелкотемье. В России, может быть, и не все ладно, но зато здесь такие поросята случаются — ой-ей-ей-ей!

Вот налоговая декларация какого-нибудь российского государственного дядюшки или племянника, там сказано: «участочек садовенький с домиком и автомобильчиком», а за таковыми данными — лесное насаждение семь на восемь, восемь на семь (чуть ли не километров), посредине — дворец бастионного типа, которому где-нибудь над речкой Луарой и места-то не хватит. Хозяин, стало быть, называет свои угодья по желанию: как захочу, так и окрещу. Причем, заметьте, обряд крещения (не водосвятия) совершается без применения священства. Это непорядок, конечно, беспоповство, но зато какой размах! И размах этот еще не пределен.

Вот государственная крестильная контора, Центральное статистическое управление, столько выкрестов на свет произвела, что все обмерли и ошеломились. Самое удивительное, что действительно ошеломились. Способность удивляться своим безобразиям — трогательная черта российских ответственных лиц. Именно что лиц — лицами они удивляются, а удивляются ли в душе? Не думаю. Потому что знают: делай что заблагорассудится, но найди слово, чтобы подходяще сделанное обозвать. В России государственное слово — бастион безответственности.

Но оборотимся к тем, кому некого и нечего перекрещивать, кроме своих детей и своих цепей. Приходится признать, что в нашем обществе между общественными верхами и общественными низами, особенно между самыми верхними верхами и самыми нижними низами, нет нравственных различий, а есть взаимный безнравственный интерес. И дело не только в том, что здесь к кремлевским кувшинкам всплывают из социальной тины, хотя так оно и есть.

В России слаба народная солидарность, которая везде держится на особом идеализме, на чувстве локтя, на твердой в испытаниях теплоте к ближним и дальним. Астольф де Кюстин вспоминает, как сопровождавший его в поездке из Петербурга в Москву фельдъегерь вразумлял ямщика кулаками. При этом другие ямщики от души хохотали над происшествием. Если бы, пишет маркиз, в Париже кто-нибудь из простонародья на глазах собратьев по классу подвергся со стороны представителя власти чему-то подобному, результат был бы для авторитета власти печален.

У нас до сих пор авторитет власти держится на натравливании, которое возможно потому, что во всем обществе царит разобщенность. Солидарность воспитует уважение к справедливости, разобщенность толкает к раболепному восхищению силой. В Екатеринбурге притравленные на толпу омоновцы пошли клином (без приказа) на своих сверстников. Ответственные лица, обеспечивая идеологическое прикрытие, блажили, что дело житейское, молодежь между собой не разобралась: молодо-зелено. Однако беда в том, что омоновцы терзали студентов именно потому, что те — студенты, что студенты не такая молодежь.

Самые тяжелые мучительства со стороны государства странным образом удобны разобщенному и безнравственному обществу. Смотреть страшно, каково пребывание людей в российских тюрьмах. Но человек на шконке или под нею выдерживает страдания — не потому ли, что после ужасов, им выдержанных, считает себя полностью заплатившим за ужасы, им содеянные, и далее за них не отвечает?

Хамство и высокомерие выскочек можно примеривать на себя и относиться к ним не с отвращением, а с нетерпением. Можно ждать своего случая, любуясь бахвальством силы, опьянительным озверением. Можно таиться в уголке, ни за что не отвечая. Можно уповать на спасителей и благодетелей. Можно торговаться с самим собой.

Много чего можно — все это жизнь. Но иногда совершается чудо, извращение чувств рассеивается. Ты оказываешься прямо перед самим собой и говоришь себе, делая свое дело: вот мое дело, и его делаю именно я, это обо мне: «Ты еси муж сотворивый сие». И тогда начинается другая жизнь.

"Искусство кино", 10/98


Комментариев:

 

Вернуться на главную