Василий ВОРОНОВ (Станица Старочеркасская Аксайского района Ростовской области)

ПРОЗАИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ

Эссе, новеллы
Начало. Продолжение. Окончание

Рана

Женщина эта сразу привлекла внимание еще на остановке. Простое крестьянское лицо, пуховый платок, руки большие, красные от мороза. И тяжелые холщовые сумки. В троллейбусе мы оказались рядом.

— Да вот к сыночку еду, — обратилась она ко мне просто, словно к старому знакомому. — В госпиталь. Лежит, бедный, три недели уже, солдатик, второй год служит...

— В Чечне, наверное, был?

— Да нет, пока Бог миловал. Хотя и тут попал почище Чечни. Вся надежда — комиссуют. А уж дома я бы его выходила.

— Что же случилось?

— Ох, хуже не бывает. Боюсь, как бы умом не повредился. Мы из Красного Сулина. Муж на заводе работает, я в столовой. Один он у нас, Ванечка, цветочек наш, — голос у женщины дрогнул, она вздохнула и нервно улыбнулась, как бы извиняясь. — Здоровьем слабенький, тихий. И домашний. Все что-нибудь мастерит или книжки читает. Добрый, ласковый, сроду мухи не обидел. И как ему можно было такое задание давать!

Она помолчала, а я, невольно посвященный в чужое горе, ждал продолжения.

— Чечня, опять же она, проклятая... Трупы детей наших, солдатиков, привозили сюда в вагонах. Изуродованные так, что и опознать невозможно. А иные просто в кульках — то, что осталось. Отцы-матери со всей России приезжали сюда искать... Так вот, Ванечку нашего заставили перекладывать трупы перед родителями, для опознания. Он безотказный. Месяц целый перекладывал. Да и как откажешься: армия... Вот и приключилось с ним. Спать перестал совсем. Ничего не ест. Заговаривается, исхудал, как скелет. Ну его в госпиталь положили, а товарищи телеграмму прислали. Приехала, глянула — и в глазах темно стало. Ванечка мой, как старичок: глаза тихие, словно у святого, хоть икону с него пиши. И седой, белый весь, как есть... Что теперь с ним будет? Из армии не отпускают, пока комиссия заключение не даст. За что такое наказание, Господи!

Женщина всхлипнула и торопливо достала платок. Объявили остановку, женщина спохватилась, взяла сумки и, уже не обращая на меня внимания, скрылась за спинами выходящих пассажиров.

 

На игле

Белые смертные тапочки, спрятанные матерью в узелке для последнего обряда, выкрал и продал сын-наркоман...

Худой, с висячей кожей, неестественно белый, с потусторонними стоячими глазами, с мертвецки подломленными в коленях ногами, неподвижно лежит на линолеуме в кухне. Мать, седая, интеллигентная старушка лет семидесяти пяти, сидит за столом, подперев трясущуюся голову руками. Он «в отрубе», часа через два встанет, будет дрожать от озноба и, ковыляя на слабых ногах, вожделенным взглядом василиска смотреть на мать. «Дай, дай, дай!» — хрип-стон из перекошенного рта на измученном лице.

Двадцать лет она видит это лицо вурдалака, высасывающего из нее последние жизненные соки. Она дает купюру. Худые пальцы сына по-паучьи зажимают ее в кулаке, и он, дергаясь всем телом, хлопает дверью.

Наталья Васильевна закончила филфак, давно получает пенсию с надбавкой, как участница войны, и до сих пор работает корректором в одной из газет. Получает прилично. На двоих с сыном по нынешним меркам хватило бы. Сын никогда и нигде не работал, муж давно умер. С пятнадцати лет дает она сыну на зелье. На ней заштопанная кофточка, выцветший беретик, стоптанные допотопные тапочки.

— Наталья Васильевна, — говорят ей коллеги. — Разве нельзя вызвать милицию, определить его на принудительное лечение?

— Пыталась. Два раза определяли в наркодиспансер. Отбудет срок, как в тюрьме, а на другой день колется. Теперь и милиция не реагирует, закон разрешил наркоманов.

— А если деньги не давать?

— Не давала. Он вынес из дома все: мебель, холодильник, телевизор, белье, даже мои очки. Если отравы нет, на стенку лезет, ногти в кровь сдирает. Вот и даю.

— Нельзя так, Наталья Васильевна.

— Нельзя... А как можно? Не знаю. Он мой. Мы одни на белом свете. Я виновата. Что ж, буду нести крест, мне, как и ему, уж недолго осталось...

Старушка долго неподвижно сидит. В глазах мертвая застарелая тоска. Кухня — одни стены, стол да навесной посудный шкафчик. Потолок черный от копоти. Сын каждый день варит на печке отраву в ацетоне. Запах тяжелый, тошнотворный. Квартиру эту, крохотную, она выменяла, оставила трехкомнатную, за доплату. Деньги ушли на «иглу».

Недавно сын привел подругу лет двадцати, живут вместе, спят на полу. Теперь надо давать на двоих...

Одна сердобольная женщина, коллега Натальи Васильевны, часто приглашает ее к себе. Накормит, напоит, обласкает, поговорит, погорюет вместе с ней, оставит ночевать. Эта женщина в раздумье сказала:

— Удивительно русская душа у Натальи Васильевны, кристальная. Терпение, смиренность, сострадание... Не озлобилась, не замкнулась. Тяжкий крест выпал ей, и она несет его безропотно.

Сколько таких матерей-страдалиц, как Наталья Васильевна. Один Бог знает...

Кто ей поможет?

От безысходности по ночам ей хочется, как подстреленной волчице, выть на луну.

 

Командир

Солдаты убирали арбузы на колхозной бахче, день был жаркий, воздух плавился, кругом голое рыжее поле. Ребята с черными от загара спинами часто ходили к шалашу, пили теплую воду, обливали стриженые головы, лениво переговаривались.

Сторож, худой горбатый старик в просторных штанах, босиком, прохаживался с лопоухим щенком по стежке, откидывая палкой из-под ног высохшие плети и арбузные корки.

Третий день он молча приглядывался к солдатам. Приводил их усатый старшина, команды подавал скороговоркой, лихо распевая окончания. Сотня запыленных, провонявшихся от ваксы и пота сапог потопает на месте, поднимая пыль, замрет, а через минуту уже мелькают босые ноги и голые, блестящие от пота спины. А к концу дня, будто по команде того же усатого старшины, необъятное для глаз поле сплошь покрывается горками рябых арбузов. Пора домой. Два-три отрывистых слова — и нарасхват сапоги, гимнастерки, ремни застегиваются на ходу.

— Р-равня-а-йсь!

Словно ветерок пробежит по шеренгам — замерли подбородки.

— Смир-рна-а! Вольна-а! Расслабились, зашевелились.

Дед обычно подходил поближе и, опершись подбородком на палку, жадно глядел на ребят. Однажды не утерпел.

— Товарищ старшина, дай покомандовать.

Старшина, предчувствуя хохму, улыбнулся, солдаты засмеялись.

— Ну что ж, покомандуй.

Старик ожил, глаза заблестели. Распрямился, насколько мог, отбросил палку, сложил сухие руки по швам, выкрикнул фальцетом:

— Слушай команду!

Солдаты, в том числе и старшина, несколько растерялись, видя, как посерьезнел старик.

А новый командир вперил глазами в строй и тем же фальцетом приказал:

— Напр-раву-у!

Строй послушно развернулся.

— Шагом мар-рш! Запевай!

Запылила дорога под сапогами, несмело взялась песня, но припев вышел уже стройнее, слаженнее.

А для тебя, родная

Есть почта полевая...

Старик старался топать в такт песне. Щенок забегал вперед, подпрыгивал и весело лаял. Строй с песней обошел вокруг шалаша и остановился.

Дед опять сгорбился, поднял свою палку, вытер рукавом лоб и не мог скрыть счастливой улыбки.

— Наверное, командиром был? — весело спросил старшина.

— Был, сынок... был. Пехотной дивизией командовал под Сталинградом...

Старик закашлялся и отвернулся. Старшина почтительно вздохнул, солдаты молчали. Через несколько минут прозвучала команда, опять дрогнула и поплыла строевая песня. А сторож все стоял, опершись на палку, и глядел на дорогу.

 

Проклятые награды

В Ростове на блошином рынке есть уголок, где покупают и продают ордена, старинные монеты и прочую атрибутику времен давно минувших. Я иногда заглядываю сюда. Любопытных, впрочем, здесь немало. Народ знающий, дотошный. Листают каталоги, разглядывают через лупу редкие образцы, толкуют, торгуются.

Недавно стал свидетелем обычной на этом пятачке сцены. Пожилая женщина в толстом вязанном платке осторожно доставала из большой сумки ордена и раскладывала перед скупщиком. Интеллигентного вида парень лет двадцати пяти быстро осмотрел в лупу — нет ли царапин — отодвинул в сторону четыре награды: орден Ленина, Трудового Красного Знамени и два ордена «Знак Почета».

— Пять, — коротко сказал он.

— Как? — растерянно спросила женщина.— Сколько то есть?

— Пять. Тысяч, естественно.

— А-а, — смущенно улыбнулась женщина.

— Давай, согласна. А медальки? Вот и значка есть, грамоты.

— Нет... Впрочем, подожди, медальки оставь. — Он глянул по сторонам, скупщики-соседи с интересом наблюдали за ними. — Значки? Гм, ударник комтруда, ударник пятилетки...

Парень подумал, бросил коротко:

— Пять.

— А грамоты не возьмешь? Выручи, сынок.

— Грамоты оставь себе — отрезал скупщик и протянул купюры.

Тетка старательно пересчитала деньги, сунула в боковой карман и опять с надеждой посмотрела на парня.

— А то бы взял, а? Тут и правительственные, и обкомовские, и районные есть, погляди...

— Забодала! — Парень хлопнул себя по коленкам и залился тоненьким, по-детски, смехом. — Заработала — ну и храни их в рамочке, внукам останутся.

— Умник какой! — обиделась тетка. — Сам-то получил хоть одну?

Она застегнула замок на сумке и собралась уходить.

— Подожди, тетка, — отозвался другой скупщик, с табличкой на груди. — Возьму за сто рублей твои грамоты.

Сделка состоялась, женщина облегченно вздохнула и не спеша побрела по рынку.

Я узнал ее, хотя и с трудом. Лет двадцать тому назад мне довелось писать о знаменитой доярке, депутате Верховного Совета страны. Ей как раз тогда только вручили орден Ленина.

Любопытство разобрало, я решил поговорить с ней.

— Анна Ивановна! — окликнул я женщину. — Вы наверное, не узнаете меня?

Она остановилась, окинула меня быстрым равнодушным взглядом, покачала головой.

— Нет, не узнаю...

Я напомнил о себе. Мгновенный интерес тотчас пропал в ее усталых старческих глазах.

— Э, давно дело было... Жизнь прошла... Укатали, видно, сивку...

Передо мной стояла худая, сморщенная старуха с желтым лицом, слезящиеся глаза смотрели тупо, отчужденно. А ведь когда-то газеты наперебой печатали портреты ясноглазой, кровь с молоком, степной красавицы. Ее имя было известно в области.

— Анна Ивановна, не жалко орденов?

— Что жалеть! — Голос звучал почти враждебно. — Меня бы кто пожалел.

— Да ведь это память, история.

Анна Ивановна вздохнула и отвечала уже спокойнее. В голосе ее слышалась застарелая обида.

— И ты туда же. Начальники толковали, как мой труд нужен Родине. Труд-то нужен, а я сама? Восемь тысяч пенсия, как жить? А ты говоришь, ордена... Вот где они вышли!

Анна Ивановна поставила сумку на асфальт и вытянула передо мной руки. Красные от холода, опухшие и искривленные ревматизме пальцы. Мне стало не по себе.

— Шестидесяти нет, — продолжала она, — а я как бабка восьмидесятилетняя. Молодая была, дура. Похвалили, я и рада была стараться. Тянулась из последних сил, по пять тысяч на корову надаивала. Это на нашу-то красно-степную! Ордена давали, а куда их цеплять, на фуфайку? Я ни одного платья праздничного не износила, некогда было. Раз в год в Москву, в Верховный Совет ездила, вот и все праздники. Детей собственных проглядела, при живой матери сиротами росли. Теперь один в тюрьме, другая как замуж вышла, уже пять лет глаз не кажет. Муж спился, парализованный лежит. А ты говоришь, ордена... Проклятые они для меня, награды эти! Старая власть дурила, а новая эти ордена не признает. Кому они теперь нужны? Разве в гроб положить?

Я молчал, было неловко, что растревожил наболевшее. Да и что я мог сказать, чем ободрить, утешить. Бывают минуты, когда лучше помолчать.

Анна Ивановна разговорилась, видно, мало осталось у нее собеседников в жизни. Рассказала про колхоз, про старое нехитрое хозяйство, корову Милку, на которую теперь вся надежда. Как трудно стало добывать корм для скотины.

— Да что уж... — Она как-то обреченно махнуло рукой. — Видно, доля наша такая. Вот у меня соседка, моя ровесница. Всю жизнь от колхоза справками о болезни прикрывалась. А в своей теплице овощи ранние, цветы выращивала, на рынке торговала. У нее сейчас хоромы каменные, дом — полная чаша. И здоровье дай Бог. А пенсию получает наравне со мной, по старости. Вот она и оказалась права. А нас, энтузиастов, дурили.

Анна Ивановна посмотрела на часы и засуетилась.

— Пора. Передачу сыну отнесу и — домой, муж сильно тоскует без меня. Как парализовало — слезливый стал, жалостливый, чисто ребенок. А тебе спасибо на добром слове. Дай Бог в новом году хороню прожить, не хворать! Прощай!

Я посмотрел ей вслед. Сколько их на Руси, вечных тружениц, оставленных на старости лет, обиженных и обделенных. Начальством? Государством? Судьбой?..

 

Вурдалак

Рябая синюшная рожа, распухший обвислый нос и маленькие, глубоко посаженные, острые, с блеском глазки — он обладает волчьим нюхом на происшествия и скандалы. Редкий экземпляр в хуторе, сторож сельповского магазина, пенсионер Карпович.

Его стараются обходить стороной, твердо зная, не тронь г... Но он сам лезет в глаза, как паук отыскивает жертву в своей паутине.

Встретит, скажем, своего ровесника, уважаемого в хуторе человека, бывшего учителя и расцветет:

— А-а! Наше почтение! Что в сумке-то несешь? Водку, небось?

— Бог с тобой, Карпович! — улыбнется учитель. — Ты же знаешь, не пью, сердце...

— Знаем, знаем, тихоня, на людях не пьешь, а дома лакаешь, как сивый мерин. Мешки вон под глазами...

— Дурак ты! — плюнет учитель и прибавит шагу. Карпович ухмыльнется и обязательно укусит вслед:

— Ты не дурачь! Вот пущу слух, что с невесткой спишь, старый кобель!

И видя, как учитель на ходу схватится за сердце, азартно щелкнет пальцами, молодеет лицом.

Если машина стоит у двора, Карпович обязательно заглянет в кузов, а на окрик возмущенного хозяина: «Ты что там забыл?!» таинственно погрозит пальцем:

— Ты, парень, не шурши... Знаю, что по ночам возишь... Вот пущу слух, что тайком от сифилиса лечишься. Оправдывайся тогда перед женой.

Парень схватит монтировку и, кажется, врежет между глаз, но в последний момент, глядя на нахальную рожу провокатора, махнет рукой: а ведь и вправду пустит, паразит.

— Ты, Карпович, того, не болтай, чего не следует.

А Карпович зальется, как ребенок, лопатки вздрагивают. Сквозь смех, сквозь слезы, пожалеет:

— Ладно, ладно, не буду. Только... того, парень, песочку бы подвез до моей калитки.

И идет по хутору счастливый.

А ведь лет десять назад он был не таким. Выпивал, и крепко. Пьяный, по-осени, вмерзал в лужи. Утром соседи обрубят ломиком, встанет Карпович и так, с кусками льда на фуфайке, молча ковыляет домой. Замкнутый, молчаливый был. Потом в Ростове какой-то гипнотизер полечил его. После этого, у трезвого, развязался язык, стал, как говорят хуторяне, дурковать. Шантажирует и малых, и старых и, наблюдая своими маленькими глазками реакцию, испытывает удовольствие. «И зачем его полечили, проклятого!» — возмущаются женщины.

 

Губернатор

Природа иногда взбрыкивает, выкидывает коленца.

Сын отлит, как памятник отцу. Пародия-шутка. Но в отличие от него, умного, — олигофрен. Глаза открыты — рот закрыт, рот открыт — глаза закрыты. В семь лет четыре пуда весу. Веселый и проворный, а главное — понятливый. Пугает старух:

— Пасть порву-у-у! — Пальцы рогаткой, и рычит.

Отец не рычит и слюни не пускает, он губернатор.

Восемь лет назад заночевал он в далеком степном районе. После застолья в охотничьем домике хозяева послали горничную Анжелу «посветить» барину, проводить в опочивальню.

У восемнадцатилетней красавицы родился сынок. Анжелу бросил жених. Она ушла от родителей. Мальчик подрос, бегал по улице с ребятами, крепко топая круглыми, каслинского литья пятками. И походка в отца. Его прозвали Губернатором и подарили майку с эмблемой области.

Бабы жалели Анжелу, давали ей еду и обноски. Советовали:

— Подала бы на алименты. Богатый, кобель, морда чуть не треснет.

Отец часто появлялся в телевизоре. Мягкий, улыбчивый, с умно моргающими глазками. У Анжелы тупо ныло под ложечкой. А Губернатор, мыча, захлебываясь от смеха, тыкал пальцем в экран:

— Папка... Пасть порву-у-у!

Губернатор помнил ночь с Анжелой, знал, что растет больной сын. Смутно, намеками доходили до него слухи. А ведь тогда был душевный порыв — упросить, умолить Анжелу отдать ему, бездетному, ребенка, усыновить его. Олигофрен... А она хороша. Как майский дождь в степи. Как удачный выстрел на охоте. В чем он виноват? Жеребятся кобылы, телятся коровы. Растет трава...

Однажды на загородной даче губернатора его друзья, хмельные и разгоряченные какими то успехом, заговорили о женщинах. Друг детства, покачиваясь и заикаясь, поднял рюмку:

— Выпьем за всех женщин, которых мы имели!

— И за детей, которых мы не знаем! — подхватил кто-то.

Губернатор медленно наливался бурачным соком, чугунел. Не сказал ни слова. Но друг детства получил отставку навсегда.

Бабки в селе прочитали в газете: «Губернатор подарил детскому дому компьютерный цех», — взяли Анжелу в оборот.

— Цех подарил! Езжай, девка! Денег на дорогу соберем. Пущай только откажется от сына, толстомордый.

Анжела молчала, глотая слезы. В самом деле, кто ей поможет? Пообносилась. Холодильник пустой. Сынок за день две булки хлеба съедает.

Собрала сумку, приодела сына в двубортный пиджак, подарок местного бизнесмена, — и на вокзал.

В приемной ее встретили охранники. Выслушали. Внимательно посмотрели на Губернатора-олигофрена. И сразу смекнув в чем дело, пошептались. Сержант отвел ее в сторону, строго сказал:

— Не жди и не звони. К губернатору тебе не положено.

Но у сержанта была совесть. Он почесал за ухом и дружески улыбнулся Анжеле.

— Только не продавайте. В полдевятого утра губернатор приезжает на работу. На выходе направо стоянка машин, там и ждите. Может, повезет.

Анжела с сыном переночевали на вокзале.

Ровно в полдевятого подкатил лимузин, вышли телохранители, и после них долго вылезал он. Круглый, выбритый, государственный.

Она шагнула навстречу, толкая сына вперед.

— Это я, Анжела! Поговорить надо...

Как дикий кабан, боковым зрением учуявший опасность, он попер мимо, поморгав глазками и обронив телохранителю:

— Выслушай.

Через месяц Анжела получила письмо. Простенький конверт с четвертушкой бумаги. Прыгающими буквами на ней было напечатано: «Вам предлагается передать Вашего сына для постоянного проживания и лечения по адресу... Главврач областной психиатрической больницы Орлик».

Прошел год. И еще. Все течет, все меняется. Анжела уже не думает о встрече с губернатором. По-прежнему живет вдвоем с сыном. Похорошела, стала курить. Покупает модные кофточки и косметику. Её часто приглашают «светить» в охотничьем домике. Там весело и культурно, люди не жадные.

А жизнерадостный Губернатор-сын любимец публики. Ему дают конфеты, он громко грызет их крепкими зубами, пускает пузыри. И по-прежнему любит пугать старух, делая пальцы рогаткой. Бабки круто огрызаются, тряся суковатыми палками, торопливо крестятся:

— Прости нас, Господи!

 

Крысиный волк

Давно уже, лет десять назад, старый зоотехник рассказал мне от деда еще услышанный способ борьбы с крысами, когда уже никакие средства не действуют. Отлавливают с десяток этих тварей и бросают в железную бочку, накрывают тяжелой крышкой. Через несколько дней крысы начинают поедать друг друга.

В конце концов остаются две самые сильные крысы. Схватка их настолько жестока, что победитель сходит с ума, что-то вроде бешенства. И кроме того, седеет. Вот тут и выпускают тварь на волю. Она скрывается в норах и отпугивает сородичей. Она излучает флюиды бедствия, смерти. Её называют крысиный волк. Крысы навсегда уходят с этого места. Способ, конечно, жестокий.

Нынешняя борьба политиков за власть напоминает мне старый способ выявления крысиного волка.

 

Отец

Маленькая желтая голова с редким пушком волос, выцветшие, по-детски ясные слезящиеся глаза и непонятная плутоватая улыбка. Дедушке 94 года.

Он целыми днями сидит у окна в валенках и длинной рубахе, высматривая прохожих.

— Понес, понес, — радостно бормочет он, потирая узкие костлявые ладошки, — петуха на базар... Дьявол рыжий. Пропьет. Ах, хозяева, мать твою так.

Следом мимо окна проходит долговязый подросток в огромных белых кроссовках, ожесточенно пиная консервную банку.

Дед заливается смехом, под рубахой дергаются острые лопатки.

— Вот и дурачок в новых ботинках! Ишь, поддевает. Подметки крепкие...

У дедушки три сына. Первый — умный, директор совхоза под Ростовом. Вылитый отец, высокий, сутулый, большая седая голова и чистые голубые глаза. Второй — военный, полковник-отставник, давно на пенсии, живет в Ростове. Нервный, весь в политике, всегда в синяках и под «мухой». И меньшой — Вовка — бизнесмен, не очень крутой. Ездит на ржавом «мерседесе», торгует памперсами и водкой.

Дедушка живет у Вовки, в летнем флигеле, с утра до вечера сидит у окна, засиженного мухами. В новый дом из итальянского кирпича не пускают, от дедушки «пахнет».

Вовка подруливает под самые окна флигеля, обед. Отец счастлив: «Вовка приехал!». Сын приносит большую миску рисовой каши и кусок вареной колбасы. Отец жадно и быстро ест кашу, потом долго гоняет в беззубом рту колбасу.

— Вовка, — тоненько спрашивает он, — почему пенсии нету? Президент сулил перед выборами.

— Какая пенсия, — морщится Вовка. — Вам она нужна?

— А людям? Три месяца не платют! Знаю.

Дед заводится и грозно смотрит на сына. Вовке надоело. Каждый день одно и то же.

— Батя, — решительно говорит Вовка, — завтра едем в Ростов, к Тольке.

— Ага, — соглашается дед. — В Ростове лучше. Тут, как в тюрьме...

— Батя! Как вам не стыдно?

— Вовка обиженно выходит во двор. Через кирпичный забор здоровается сосед, тоже бизнесмен.

— Чудит дед? — спрашивает, зевая.

— Да... — в тон отвечает Вовка. — Завтра отвезу в Ростов.

Три сына договорились, что по полгода отец будет жить у каждого из них по очереди. Вовка позвонил в Ростов. Брат, полковник — отставник, сказал откровенно:

— Вовка, погоди. С женой напряженка. Чемодан собрала, разводимся.

Вовка позвонил в совхоз, брату-директору.

Вова, — сказал брат, — завтра улетаю в Америку, на месяц, такое раз в жизни бывает. Потерпи.

Вовка напился. Жена не открыла двери. Он ночевал с отцом во флигеле. И хмельной, засыпая, грозил кулаком в темноту:

— Вовка плохой! Вовка дурак! А отца не бросит... Жена... Мешает ей отец, «пахнет». Чтоб вы все...

Наутро Вовка усаживал отца на заднее сиденье «мерседеса», обкладывал подушками и, пряча глаза, бормотал:

— Съездим в Ростов, батя... Там видно будет. Жена, в ночной рубашке, выглянула в окно нервно задернула занавеску.

Дедушка глядел на сына счастливыми глазами: с Вовкой хоть куда, в Ростов, на край света...

 

Старушка в палисаднике

Я шел через пустырь вслед за дамой в длинной норковой шубе, в сапожках на высокой шпильке. Бедная, она пробиралась среди останков новогодних елок, среди картонных коробок, по битому стеклу, по консервным банкам с осторожностью археолога. Ветер завихривал, подхватывал в воздух рваные целлофановые кульки, один из них чуть не залепил ей лицо. И только выйдя на дорогу, на проезжую часть, она остановилась, оглянулась. Выразителен был ее взгляд.

Подъезды и палисаднички у многоэтажек забиты размокшей бумагой, банановыми и апельсиновыми корками, пивными банками, тряпьем. У одного из таких палисадничков, возле девятиэтажки, я невольно остановился.

В палисаднике копалась старушка с тяпкой. Клочок земли, квадрат, от самой стены был огорожен на деревенский манер частоколом из веток, перетянут проволокой. Земля вскопана и распушена граблями. Грядки ровно и чисто окучены, из них зелеными стрелами весело торчали тюльпаны и петушки. Между грядок уже зеленели аккуратно подстриженные кусты крыжовника и смородины. Старушка сажала лук и сеяла в канавки какую-то зелень.

Это было удивительно и необычно, как оазис в пустыне. У старушки — хорошее простое лицо, умные веселые глаза. Она была так поглощена работой, что долго не замечала меня.

— С урожаем будете!

Она подняла голову и засмеялась, опершись на тяпку.

— Люди дела делают, а я, как дите, в грядки играю. Да что... скучно без дела. Торговать не умею, а к земле приучена, тянет.

— Соседям, наверное, нравится? Она вздохнула.

— Хорошие слова говорят... а окурки сверху бросают. Дом большой, как улей, — может, кому и не нравится, люди-то разные. Ничего, приучу. Сначала от алкашей отбоя не было — все подчистую рвали: лук, петрушку, цветы. Двое в нашем доме живут. Ребята не пропащие. Попросила Христа ради не топтать грядки, закуски, если надо, сама вынесу. Видно, совесть есть — перестали. Ты, говорят, бабка крутая, мы тебя уважаем. Неси, говорят, бутылку. И правда, смирно стало. А в этот раз — и вскопали. Нравится, как же... Если б через весь дом вскопать да цветов насадить — тут бы рай был. А то глянь — как черти переночевали. Сама бы вскопала, да сил нету. Ну, ничего, дай срок — приучу, лиха беда начало.

И приучит, подумалось мне.

 

Неправильный народ

Держава жила на великих плодородных просторах. Народ селился по темным углам, поближе к воде и зверю. Поля и леса были богаты рожью, картошкой, рыбой и птицей. Зимой народ лежал на печи, летом копался в земле, добывая пропитание.

Рожали детей, пили водку по праздникам, пели веселые песни, молились своим богам.

Правитель державы и его управляющие жили в больших городах, во дворцах и крепостях для Правителя и его слуг. Сгоняли из темных углов молодых здоровых людей в огромные казармы, давали им ружья и порох, одевали и кормили. Воины охраняли покои начальников и державу, пугали недружественные народы.

Население отличалось добротой и терпением, оно кряхтело по своим углам и снимало шапки перед управляющими. Правитель одаривал верных слуг и воинов поместьями и драгоценностями. Редких хулителей отлавливали, как зайцев. Варили в смоле и сажали на кол. Но их становилось все больше и больше.

Худые нервные люди смущали народ, они говорили:

— Вы нечесаны и немыты. Вы темные и неправильно живете. Вам нужен новый Правитель и управляющие.

Нечесаные хватали нервных и свозили начальникам. Начальники сажали их на кол.

Нервные упрямо точили по городам и весям. Правитель не жалел казны на новые тюрьмы. Все больше воинов требовалось для охраны, ружей и пороха для воинов.

Нервные учили народ побить каменьями начальников. А для смущенного народа управляющие строили новые тюрьмы. Людей стало не хватать для державы. Уже среди воинов появились нервные. Ослабла держава. Стали кликать нового Правителя. Он пришел и сказал:

— Неправильно вы живете. Я сделаю вас счастливыми. В державе не будет бедных и богатых.

Новые управляющие выпустили узников из тюрем, стали мыть и чесать народ. Учить грамоте. Приказали вылезть из темных углов. Согнали в гурты и повели строить новую державу. Отняли у подданных богов и велели молиться на нового Правителя, слагать песни и петь гимны.

Опять появились нервные: старые, и из новых. Управляющие погнали их в старые тюрьмы, а к ним загодя пристраивали новые. Просили у Правителя все больше и больше воинов, ружей и пороха. Из лесов и полей сгоняли подданных строить заводы, варить железо и молоть порох. Стало не хватать еды и корма для державы. Очередной Правитель все суровее глядел на смирных ослабевших подданных.

— Неправильно живете, — говорил он. — Едите жирную пищу, прячете излишки. Сало нужнее для моих воинов и слуг.

Управляющие послали воинов отбирать излишки, трусливо спрятанные по темным углам. Подданные ели траву и худое зерно, но слуги и воины были сыты, и держава окрепла.

Правитель приказал делать дешевую водку для народа. Жить стало веселее. Но добрый Правитель умер от старости, а новый, молодой, сказал:

— Неправильно живете. Погрязли в пьянстве и сквернословии, забыли Бога. Отныне запрещаю пьянство повсеместно и поголовно!

Впервые подданные без страха отвернулись от Правителя. И делали все наоборот. Никто не работал. Пьянствовали и сквернословили. Ходили толпами и требовали нового доброго Правителя.

В больших городах и селах появились новые люди с плакатами в красных, белых, черных, зеленых и синих одеждах.

— Держава или смерть! — кричали красные.

— Правитель и корона! — кричали черные.

— Церкви, мечети и синагоги! — кричали зеленые. Подданные в серых одеждах вожделенно слушали, и каждый выбирал своего оратора. Население разошлось за ними по разным углам. Каждый сам себе выбирал нового Правителя.

— Вы неправильно живете! — сказал всенародно избранный Правитель. — Отныне вы свободны. Делайте, что хотите. Тюрьмы разрушим, воинов отправим домой. Живите вольно. Обогащайтесь! Каждому свое.

Держава притихла в ожидании.

Давно, столетия назад, один из нервных подданных прокричал в отчаянии в небо:

— О, держава! Куда несёшься ты? Дай ответ! Нет ответа.

 

Сталина обидел!

Народный артист Константин Мокрогубов любим публикой и властями. Черные шелковые усы с колечками. Тонкая талия, выпуклая грудь. Гибок, стремителен и страстен. Играет только главные роли — любовников, генералов, вождей и даже государя-императора.

В последнее время Мокрогубова стали приглашать деловые люди, умеющие в узком кругу хорошо выпить, закусить и расслабиться. По желанию хозяев народный артист изображал известных политиков, произносил монологи, рассказывал анекдоты, пел составленные по случаю куплеты.

— Публика тупорылая, — делился с женой хмельной и возбужденный Мокрогубов, возвратясь с очередного банкета. — Но какие деньги! Сегодня пил виски по 400 «зеленых» за бутылку! А в каком театре столько заработаешь?

— Костя, среди наших уже разговоры пошли…

— Наплевать! Это от зависти, их-то не зовут.

На днях у Мокрогубова было очередное мероприятие в элитном ресторане «Георгий». Его владелец Георгий Гурашвили, известный «авторитет» в городе, отмечал свой 30-летний юбилей. Гости съезжались на иномарках. Блестели перстни и колье, попискивали сотовые телефоны. Рослые сытые мужики лениво переговаривались, женщины перешептывались.

Действо началось сдержанно и солидно. Мокрогубов торжественно объявлял ораторов и услужливо держал микрофон. Юбиляр в шелковом белоснежном костюме беспрерывно курил и безразлично взирал на происходящее. Внимание его привлекло только коллекционное ружье, инкрустированное золотом, стоимостью, как шептались за столиками, 50 тысяч долларов.

После тостов в зале стало шумнее. Мокрогубов «изображал», пел. Он был в ударе. Залпом выпив рюмку водки, народный артист вышел на середину и голосом Левитана объявил:

— А сейчас юбиляра поздравит сам...

В одно мгновение Мокрогубов превратился в сутулого пожилого, с тяжелым взглядом человека, характерным жестом раскуривающего трубку.

— Есть ли недостатки у нашего дорогого Георгия? Есть! Он слишком много работает и мало отдыхает. Совсем не бережет себя. Можем мы мириться с этим? Не можем! Значит, мы должны в принудительном порядке отправить его хотя бы на Канарские острова. Какие мнения будут, товарищи?

Георгий медленно встал, побелевшими пальцами впился в массивный хрустальный бокал. Тишина нависла угрожающая.

— Зачем передразнивает? — лающим голосом вопросил он. — Сталина обидел! Меня обидел! Я его зарежу!

Бокал, как граната, разорвался под ногами Мокрогубова. И тот не помнил, как оказался дома. В разодранном пиджаке, в ссадинах и кровоподтеках, с тупой болью в ребрах. Неделю не выходил из дома.

А в записной книжке был помечен очередной юбилей. Кряхтя и вздыхая, Мокрогубов стал собираться. «Вождей лучше не трогать, — твердо решил он. — На всех не угодишь».

 

Счастливый

 

Иван Аполлонович Темерницкий пишет легко и споро. Его стихи доступны людям и продаются в каждом лотке.

У поэта влажные от возбуждения глаза, легкая порывистая походка, в руках неизменный тяжелый кожаный портфель. Он мало ест, мало спит и даже в короткой дреме в голове гудят рифмы. Иван Аполлонович очень добрый человек. Его пускают в белый дом, он пишет начальникам автографы. Коммерческий банк «Гамаюн» финансирует его творчество.

Размеренную жизнь поэта немножко подпортила жена.

— Не могу с этим Петраркой! — сказала она соседям и ушла насовсем неизвестно куда с двумя малышами.

Поэзия не любит соперниц, даже среди близких.

Целый месяц Темерницкий не показывался на люди. И как-то на рассвете, небритый и голодный, поставил точку в рукописи о непонятой и неразделенной любви под названием «Запали меня с четырех сторон!» и стал плясать, хлопая в ладоши.

А среди коллег непонимание, какое-то тупое неприятие, насмешки, даже агрессивность.

— Редкий графоман, счастливый!

Поэты ревнивы. Впрочем, и он иногда платит тем же.

Мой стих, как чебак, маслянист и прозрачен,
А ваш, как чехонь, пересолен и сух.

Современники при жизни редко когда понимают поэта. Иван Аполлонович находит свое счастье только в общении с детьми. Он ходит по школам и детсадам. Недавно я был на утреннике, где выступал Темерницкий. И вместе с ним пережил несколько счастливых минут. Этот тихий и скромный человек у микрофона воспарил. Детские глазенки ловили каждый жест... Читал поэму. Финал ее был прост и трагичен:

Я видел драму в поле.
Колхозник с комбайном стоит.
Нет горючего, смазки и воли.
Ком обиды у горла саднит.

Дети дружно хлопали в ладоши, топали ногами и просили читать еще и еще. И Темерницкий читал до самого звонка на перемену. Заключил стихами, положенными на музыку.

Твои глаза, как два ореха
С брильянтовою скорлупой...

Учительница подарила цветы. А конопатая девчушка, робея и заикаясь, спросила:

— Иван Аполлонович, а что такое счастье?

Темерницкий благодарно крякнул, улыбнулся по-детски и развел руками:

— Это когда запой творческий, когда стихи прямо из нутра.

Дома в пустой квартире с ободранными обоями Темерницкий обдумывал новую поэму и испытывал при этом редкие минуты счастья, недоступные никому в огромном спящем городе.

В счастливую полночь я предками зачат.
Талант мой с пеленок трудяга-паук...

 

Золото армии Корнилова

Жарким летним днем ездили мы с Сергеем Чумаком, фермером из хутора Россошки, по полям. Любовались созревающей пшеницей, говорили о житье-бытье, о кредитах и налогах... Потом вдруг, отвлекшись от злобы дня, Сергей рассказал мне удивительную историю.

— Дело было давно, в гражданскую войну, когда Добровольческая армия отступала на юг. В обозе под большим секретом везли золото — монеты, утварь, ювелирные изделия. Шесть мешков, с полтонны весом. Команда состояла из пяти солдат под началом генерала.

Под станицей Староминской красные прижали, и генерал решил не рисковать, зарыть золото до лучших времен. Нашли заброшенный колодец метров шесть глубиной на окраине станицы, опустили на дно мешки, закопали и заровняли землю.

Ночью генерал самолично расстрелял пятерых спящих солдат и ушел вместе с отступавшими. В Новороссийске след его потерялся.

Но один из расстрелянных солдат остался жив. Его, тяжело раненного, подобрала и выходила староминская казачка. Солдат остался в Староминской, женился.

Властям открыться боялся, могли шлепнуть как белогвардейца. В тридцатые годы ОГПУ все-таки накрыло его, десять лет отсидел за прошлое от звонка до звонка. Потом война... Решился искать золото только в шестидесятые годы.

Примерно обозначил место, где был колодец, и стал копать. Выкопал несколько шестиметровых стволов — пусто. Старик сделал расчеты: никаких сомнений, клад должен быть на этом пятачке. Он где-то вычитал, что золото уходит в землю на три сантиметра ежегодно. Значит, оно опустилось за это время примерно на два метра...

Старику не хватало силенок. Хотя он здоровьем крепок был, но что сделаешь с одной лопатой, когда клад на восьмиметровой глубине? Решился дед поделиться тайной с мужем моей двоюродной сестры, зятем. Рассказал все как есть и показал место. А вскоре, в 1989 году, помер.

Зять, опять же, начал искать один. Но, оказалось, перед смертью дед рассказал про клад еще одному станичнику, пчеловоду. Зять сразу заподозрил неладное: стоят ульи на голом месте. Он к пчеловоду: какой тут медосбор, вези в посадку! В общем, дурили друг друга, пока не открылись.

Стали искать вместе. Выкопали глубокую яму, нашли истлевший обруч, кусок бревна от сруба, еще какой-то хлам, а золота нет. Зять вспомнил, что у него родич в Новосибирске, военный, связан с радиотехникой. Решили посоветоваться с ним. Заказали переговоры и по телефону объявили ситуацию: нужен прибор.

Вскоре приехал родич-офицер с магнитотроном. Звали в компанию и меня, но я отказался: хозяйство не на кого оставить. Искали-искали — безрезультатно, магнитотрон, оказывается, «прощупывает» только на шесть метров. Офицер сказал, что нужен другой прибор, ультразвуковой, и буры. Недавно он уехал в Новосибирск за этим оборудованием. Окончательная операция намечена на сентябрь.

Вот такая история — хочешь верь, хочешь проверь. Лично я верю, — закончил фермер.

Минувшие времена оставили много тайн, и вполне вероятно, что золото армии Корнилова ждет своего часа на дне затерянного колодца.

 

В Новочеркасске

С вечера снег — сырой, редкий, а к утру все округлилось, опушилось, и городские улицы стали белы и чисты, как в русской сказке. Сказочные деревья, крыши домов, киоски, машины, густо припорошенные метелью. Непривычно видеть город сонным, неподвижным, тихим, умиротворенным толщей мягкого пахучего снега.

В автобусе светло и жарко. Мужики чинно дремлют, женщины толкуют о выборах. Вялый разговор напоминает желания гоголевской невесты: если бы Ивану Ивановичу да нос Ивана Никифоровича, да степенность Николая Ивановича, да веселость Никифора Ивановича.

На автобусных остановках, столбах обрывки прошлогодних листовок ЛДПР, НДР, ДВР, КРО... На фоне снежной целины они напоминают милицейские — о всероссийском розыске.

Мальчишки на санках, снежные бабы, лотки с разноцветными бутылками, вороны на деревьях и снег, снег... Сыплет, порошит, метет.

У памятника Платову вереница свадебных машин. Решительный взмах атаманской сабли. Гвоздики у заснеженного пьедестала, как брызги крови.

Серая громада Войскового собора. Нищие в лохмотьях на паперти. Внутри темно и пусто. Несколько застывших, как тени, фигур перед аналоем. Юноша, почти мальчик, напряженно замер в молитве. Горящие глаза и протянутые к алтарю худые руки. Какой ответ он ждет для успокоения впервые, может быть, обожженной души?

В музее донского казачества, как и в соборе, — две-три скучающие пары. Пусто и тихо, поневоле говоришь шепотом. И — чудо: как первый подснежник, нечаянная радость — «Радуга» Николая Дубовского. Среди других картин именно она притягивает душу. Рядом с «Радугой» жалкими кажутся останки человеческого тщеславия — сотни раззолоченных и инкрустированных сабель, кинжалов, пистолетов и ружей. Ржавчина, перегной истории...

В бывшем атаманском дворце, в кабинете главы города, несмотря на воскресный день, посвистывают телефонные звонки. Хозяин и его помощник складывают бумаги, собираются в детдом.

— Кстати, побывайте в нашем детдоме, — с каким-то, как, показалось, тайным смыслом посоветовал глава. — Только женщины и ходят. А появится мужик — как диковинка, как медведь... Его хватают за полы, обнимают за голову, целуют. Беспризорные... Там человек десять моих крестников. Государство должно кормить ребятишек, а денег у государства нет. Кому это объяснишь? Вот мы и кормим, и будем кормить...

Снег... Глаза Христа с внутреннего купола собора в душу глядят, огромные, строгие, пронзительные. Точно спрашивают: пройдут годы, века... Что оставим после себя? «Радугу» в музее, крестника в детдоме или листовку?

Жизнь коротка.

Снег...

 

Егоровна

Она сидит, подперев маленькую сухую голову в белом платочке, и не задумчивость в ее умных старческих глазах, а — готовность. Вот-вот ее кто-то окликнет, и она, живо спохватившись, засуетится среди своих кастрюль...

У нее худые потемневшие руки, улыбка мягкая, внимательная.

Живет в старом саманном домике на краю хутора. По двору, пугая кур, бегает шальной увалень-щенок, в левадах за огородами пасется телок — вот и все хозяйство. Никого у нее нет из близких, вся ее привязанность — к этим чумазым горластым мужикам. Двадцать лет она кормит в страдную пору хуторских трактористов.

В обед полевой стан похож на улей. Ей приятен этот шум, приятно, как молодежь и старики обращаются к ней одинаково по-простецки: «Егоровна!»

— Егоровна, подлей борща!

— Егоровна, компотику!

— Спасибо, Егоровна! Она рада:

— Ешьте, голубчики, день большой.

Зимой ей скучно. Длинные ночи наводят тоску.

Задумается иной раз, поплачет. Пойдет к соседям, у телевизора посидит. Все равно скучно.

Прошлый год было хорошо, всю зиму работала в школе уборщицей. И хотя ребятишки народ непослушный да бедовый, привыкла и тут. В школе ее тоже звали Егоровной.

Осенью появилась на хуторе новая учительница Лидия Васильевна, совсем молоденькая, с ребенком на руках, мальчику годик. Попросилась на квартиру к Егоровне, чтобы та и за малышом глядела. Старуха обрадовалась, разместила своих постояльцев. Соседям хвалилась:

— Теперь у меня семья.

Мать в школу, а она с Сережкой дома, обед готовит, сказки ему рассказывает. Малый хотя и не понимает, а глазенки живые, смышленые.

Соседи говорили:

— Вот у Егоровны и внук появился.

А она довольна. Носки шерстяные ему связала, перинку сшила. И он привык, заснуть не мог без нее.

Мать рассказала свою историю. От мужа месяц назад ушла. Жили вместе с родителями, а свекрови невестка с первого дня не понравилась, скандалить стали. Завязалась вражда — не унять. Муж за мать стоял. Что оставалось делать? Взяла направление в сельскую школу. Он инженером в городе работает.

— Образумится, — успокаивала Егоровна. — Что ж, у него сердца нету?

— Мне лучше без него, — отвечала Лидия Васильевна. — Я ему не пара.

Летом Лидия Васильевна уехала в институт, она училась заочно. Сережа даже не заплакал, когда мать расцеловала его и села в автобус. Заплакала, сморщившись, Егоровна и, всхлипывая, стала вытирать пальцами слезы.

— Об нас не беспокойся! — только и успела она сказать Лидии Васильевне.

Вскоре после этого остановилась как-то возле домика Егоровны легковая машина, вышел мужчина в костюме, белой рубашке, окликнул хозяйку, подождал возле калитки.

— Учительница у вас на квартире?

— У нас, — ответила Егоровна.

— Я ее муж, приехал за сыном.

Растерялась старуха, не знает, что делать. Попятилась назад. Мужчина шагнул в калитку, но Егоровна, спохватившись, юркнула в сени, хлопнула дверью. Он стучал в окна, уговаривал, просил выслушать его. Старуха не отвечала. Походил-походил вокруг дома, делать нечего — уехал.

А через несколько дней явились вдвоем с Лидией Васильевной. Он и виду не подал, что был здесь, она чувствовала себя неловко.

— Мы, Егоровна, уезжаем, Сереже без отца нельзя... У Егоровны задрожали губы, она через силу улыбнулась:

— Дай вам бог, детки... И давно бы так.

Пока укладывали вещи,  старуха тихонько всхлипывала, суетилась. А когда стали прощаться, заплакала навзрыд. Сережа с отцом сидел в кабине, а Лидия Васильевна успокаивала Егоровну. Но она не могла совладать с собой. И болела потом, неделю из дому не выходила.

Перед октябрьским праздником наведался к Егоровне бригадир, ее одногодок, на глазах друг у друга, считай, и жизнь прошла.

— Ай помирать надумала? — спросил он весело. — Заперлась и не выходишь на свет белый. Что загоревала? Постояльцев я тебе других найду. Десять человек командированных кормить будешь. Угля, дров сегодня завезем, продукты завтра с утра. Что еще нужно?

— Надолго твои командированные?

— На всю зиму тебе забот.

— Ну и ладно, позаботимся...

От хлопот Егоровна повеселела, ожила. Целыми днями кипела у нее дома работа. Ребята молодые, здоровые, проголодаются на стройке, сядут за стол — только подавай. Стряпухи все любят, когда люди с аппетитом едят, а Егоровна налюбоваться не могла на своих работничков.

Незаметно и зима прошла, ребята засобирались домой. Пришли завтракать, наверно, первый раз за все время в новых костюмах, ботинках, выбритые. Егоровна и руками развела:

— Вон вы какие красавцы!

Ребята принесли подарки. В свертке был отрез на платье и цветастый шерстяной платок. Егоровна и смеялась, и плакала:

— И куда ж вы теперь, бездомные? Кто вас накормит-напоит? Кому об вас позаботиться?

...А через неделю она перебиралась со своей кухней на полевой стан. Начиналась посевная.

 

Посадила!

Грел душу последний день бабьего лета. Бабушка Матрена успела снести остатки с огорода перед самыми заморозками. На днях стрельнуло в поясницу — ни охнуть, ни вздохнуть. По двору с табуреткой передвигалась. А тут, в погожий денек, вроде отпустило, раскачалась к обеду, ноги сами на огород понесли. Там и добра-то осталось на три ведра перца, помидоров, редьки, да десятка полтора полосатых кабаков. А бросить жалко. До самого вечера кряхтела бабушка на огороде. Сын в соседнем хуторе то пьет, то болеет, помочь некому. При лампочке уже опустила урожай в подвал, перекрестилась с облегчением.

Ухадокалась, старая. Ночью спала бесчувственно и сладко до позднего утра, пока не постучала в окно соседка.

— Вставай? На митинг зовут, насчет воровства.

За последний год на хуторе воры увели три коровы. Что ни ночь — то кражи. Гусей, уток, банки с соленьями из подвалов выносят. Райцентр далеко, участковый один на три станицы. Да и тот с гонором. Вынарядился в камуфляж, на иномарке рулит. На козе не подъедешь. «Я при исполнении»; «Срочно»;«Некогда»; «Вали отсюда!» — вот и весь разговор с участковым.

Его-то и ждали на «митинге» хуторяне. Человек двадцать собралось у крыльца сельсовета, галдели, поругивались, зубоскалили.

Участковый вышел как Чапаев, стремительно, с напором.

— Значит, так... Заявления ваши принял, будем принимать меры. Но., сторожем возле ваших катухов, — голос его взлетел над крыльцом, — сторожем я не буду! Выставляйте дозор сами, по очереди.

— А стрелять по супостатам можно? — спросила бабка с клюкой.

— Стрелять нельзя! Митинг кончен. Расходитесь. Пороптали бабки, пошумели деды, на том борьба с воровством и закончилась.

— Как же быть, баба Мотя? — спросила соседка по дороге с «митинга».

— У меня три курицы. Что ж, из-за них ночи не спать? У тебя корова, пишись в дозор...

С месяц, наверное, по три-четыре человека ходили по темной хуторской улице, приглядывались, прислушивались. Вроде поутихло с воровством. Сошла на нет и охрана. Всю жизнь не насторожишься.

В ту ночь, морозную, ясную, не спалось бабке Матрене. Как луна — не спится, и все тут. Мысли бегут, годы прожитые мелькают, как в телевизоре, голоса воскресают давно умолкшие. И томительно, и жутковато. Ближе к утру послышалось старой вроде как железо звякнуло во дворе.

— Накинула полушубок, со страхом приоткрыла дверь на веранде. Тихо. От луны свет, как днем, «хоть голки сбирай». Осторожно вышла во двор, огляделась... и обмерла:

— Из приоткрытой двери подвала сочился розовый свет лампочки и кто-то приглушенно разговаривал.

«Воры!» — обожгло бабку. И — куда страх делся! — метнулась старая к подвалу, хлопнула дверью и задвинула железный засов. И тотчас внутри завопили отчаянно, застучали, затопали.

Через полчаса во дворе бабки Матрены было шумно. С десяток мужиков, кое-кто с ружьями, курили, обсуждали инцидент, поджидая участкового. Подсчитывали, когда, чего и сколько в последнее время было украдено.

-Вчера телка на том краю пропала...

— А у меня два гуся.

— Счас выясним, у кого аппетит хороший.

— Ты, кум, держи на прицеле дверь. Мало ли... эти жохи с пустыми руками не ходят.

— Затаились, падлы!

Подкатил участковый, сонный, нервный. И — сразу в бой:

— Посторонние — за двор! С ружьями — оцепить объект! Участковый с пистолетом наголо осторожно выдвинул засов и распахнул дверь.

— Руки за голову! Выходи по одному!

Явление народу двух мазуриков в куцых фуфайках было поистине ошеломляющим. Бабка Матрена ойкнула и ударилась оземь. Из подвала, белый от страха и дрожащий, как цуцик, выполз на четвереньках ее сын Андрей.

— Во дела! — ахнула толпа.

В подвале обнаружили разделанную тушку пропавшей на днях телки. Сынок таким образом решил замести следы, переждать пару дней: кому придет в голову искать скотину у бабки Матрены.

Сыну с подельником дали по три года. А бабка Матрена слегла от горя и позора. Странный народ на хуторе: не сына-вора осуждали, а ее, старую.

— Сына посадила!

И как анекдот рассказывали про мать-старушку, отловившую сына-разбойника в собственном подвале,

— Сына?

— Родного! И внуков осиротила.

С внуками бабке повезло. Старшенькая Наташа, четырехклассница, и пятилетний карапуз Иван до смерти любили бабушку. Виделись, правда, редко. Десять километров до хутора, а гостили только на каникулах, да и то после слез и уговоров. Невестка Ирина не любила бабку и детей не пускала к ней.

Через месяц после суда пришла Ирина с детьми. Матрёна обрадовалась, засуетилась, накрыла стол скатертью.

— Счас обедать будем.

Ирина нервничала, прятала глаза. Отказалась сесть, нетерпеливо поглядывала в окно. И как-то угрожающе-вежливо, как о деле решенном, объявила:

— Радуйся, бабуля, отдаю тебе внуков.

Бабка поперхнулась, закашлялась. Испугалась.

— Чи ты сдурела?

Ирина сорвалась, задохнулась.

— Сдурела! Мне их кормить нечем! Хлеб соседи за рада Христа дают. Наташка в обморок падает.

Бабка перекрестилась, всхлипнула. А невестку жгло внутри, глаза, круглые от кипения, отливали фарфором.

— Посадила кормильца, корми сама! У тебя пенсия, проживете. А у меня — вошь на аркане. Поеду в город работу искать.

И, не прощаясь, хлопнула дверью. Матрена поохала, потужила и успокоилась.

— Может, и слава Богу... Еще как проживем. Дети золото, родители непутевые. Лучше всех проживем!

Распрямилась Матрена от гордости, обняла детские головки и погрозила кому-то скрюченным пальцем.

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"
Система Orphus
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"

Комментариев:

Вернуться на главную