20 августа 2018 года исполнилось бы 80 лет замечательному прозаику, публицисту, общественному деятелю Ивану Сергеевичу Уханову (20 августа 1938 — 20 сентября 2017).

Иван Сергеевич всю свою жизнь поддерживал неразрывную связь с Оренбуржьем, где прошли его студенческие и юношеские годы, где он черпал вдохновение для своих публицистических работ –о людях труда, о пуховом платке, об уральских рыбаках. Творческий путь Ивана Сергеевича начался в литературном объединении имени Мусы Джалиля при областной газете «Комсомольское племя» (ныне – литобъединение имени В.И. Даля под руководством Г.Ф. Хомутова).  В газете «Комсомольское племя»  в 1961 году состоялся и творческий дебют Ивана Уханова – публикация рассказа «Настоящий мужчина». Многие ранние произведения Ивана Сергеевича также написаны на оренбургском материале. И.С. Уханов – автор эпопеи о Петре Ивановиче Рычкове, «оренбургском Колумбе».

Мы с благодарностью вспоминаем нашего земляка И.С. Уханова и предлагаем читателям сайта «Российский писатель» один из его самых знаменитых рассказов.

Иван ЕРПЫЛЁВ, председатель Оренбургской региональной
писательской организации Союза писателей России

Иван Сергеевич Уханов родился 20 августа 1938 года в селе Дордаково Горьковской (ныне – Нижегородской области), во время переезда семьи в Оренбургскую область. После окончания средней школы, службы в армии работал на стройках. Окончил филфак Оренбургского пединститута им. В.П. Чкалова.
Работал спецкором областной газеты «Южный Урал», посещал занятия литобъединения имени Мусы Джалиля при областной газете «Комсомольское племя». В 1980 году переехал в Москву, работал заместителем главного редактора журнала «Молодая гвардия», избирался секретарем правления Союза писателей России, председателем бюро объединения прозаиков Московской писательской организации.
Автор многих повестей, рассказов и очерков, опубликованных в центральных и областных журналах и газетах.  И.С. Уханов издал книги «Небо детства», «Завтра все будет иначе», «Играл духовой оркестр», «Светлым днем осени», «Живем один раз», «Окалина», «Побег», «Выстрадать и выстоять», «Оренбургский пуховый платок», «Рыбак в степи», «Сокровища асессора Рычкова», книги в серии ЖЗЛ «Рычков» и других произведений.
Член Союза писателей СССР (СП России).
Лауреат премии Всесоюзного конкурса молодых писателей за «Лучшую книгу года», премии Ленинского комсомола, Всероссийской Пушкинской литературной премии «Капитанская дочка», премии имени Сергея Есенина, победитель Международного конкурса имени А. Платонова.
Его книги изданы за рубежом на английском, испанском, немецком и арабском языках.
Уханов И.С. являлся членом клуба Оренбургского землячества в Москве, вместе с супругой активно участвовал в его работе.  
Скончался в Москве 20 сентября 2017 года.

 

Иван УХАНОВ (1938-2017)

МАМА, НЕ УМИРАЙ...

Автобус тащился по бесконечной хляби. То и дело его заносило, он становился поперек дороги и походил на раненого зверя, что огрызается от погони.

— Угораздило же меня в такую грязюку... — Сидящий рядом с Дымовым мужчина, стряхивая с фуражки воду, чертыхнулся. Автобус только что застрял в колдобине, и все ходили толкать его. Вывозились в глине, вымокли, и каждый удивлялся — почему люди едут именно сейчас, в эту беспросветную непогодь.

А дождь все лил и лил, густо и тяжело стуча по железной спине автобуса. От оконного стекла несло холодом, обдавало из щелей водяной пылью. Дымов дрожал всем телом и жалел, что в спешке забыл дома плащ. Неудачником, горемыкой видел он себя в эти часы-минуты: все складывалось плохо, против него.

Автобус ударился обо что-то, осел и яростно, но бессильно задергался на месте. Дымов отвернулся и неожиданно для себя заплакал. Дымов не вытирал слез, остро ощущая их забытый вкус: все вокруг — окна, одежда, лица — было мокро от дождя, и, наверно, никто не замечал, что он плачет. И кому было знать, что впереди, за толщей этих трудных километров, в осенней деревушке умирает мать Дымова и он торопится застать ее в живых. Ему надо сказать ей, как непоправимо виноват он перед ней, как всегда хотел любить ее, делать ей доброе, хорошее, и все недосуг было, руки не доходили — и вот уж поздно. С острой запоздалой болью и лаской он в мыслях обнимал ее, сухонькую, старчески кроткую, целовал маленькое родное лицо — ничего такого не будет теперь в жизни... И раньше он не баловал мать вниманием, а она рядом была, суетливая, добрая, беззаветно любящая их, детей...

В памяти всплыли какие-то далекие бедные времена: сидят они — Коля, Витя, Нина, он, Павлик, и самый старший, тринадцатилетний Борис, за столом, а мать ходит с кастрюлей по кругу и разливает жидкую лапшу. С половничек оставит себе. Но все, кроме Бориса, бессовестно просят добавки. И мать делит все, что оставила себе.

 

Мысли Дымова тянулись дальше, возвращая его в грустное голодное детство. Он глядел в окно, на мокрое, слезящееся стекло, испорченное пучком трещин. «Камнем ударили и не пробили».

...И увидел вдруг такую же паучью сетку под ногами, услышал хрустко, коленцами расходящийся треск, дико-радостные крики мальчишек. Вот они ватагой, тесно, бегут по зеркалу пруда, молодой тонкий лед, искрясь трещинками, гнется подними, зыбко, опасно, а они визжат от страха и отваги. Шарахаются по льду в жуткой удали, в сладостном риске — выдержит, не выдержит... Ледяная вода оглушила, ожгла, и он отчаянно заорал. Рядом тоже кричали и барахтались, обезумело лезли друг на друга. Хорошо помнит Дымов, как от крайних домов, с кручи метнулась к пруду женщина в одном платье, с непокрытой головой, протянула руки тонущим. А под ней обломилось, она ушла по плечи в воду, и он, Дымов, и остальные ребята бросились к ней, хватаясь за ее голову и шею, чуть не задушили ее, мать Дымова. Потом ему тепло, очень тепло было. Метался в жару, а мать горьким отваром да молоком его поила. Не спала две ночи, а глаза ее не были сонными, потому что как же ей спать, если ему плохо. И, глядя в ее блестящие от слез и бессонницы глаза, он клялся себе, что, выздоровев, ответит матери нежной заботой, совершит ради нее несовершимое, станет слушаться ее во всем и любить, как никогда прежде.

 

Но после болезни все пошло по-старому: с ленцой шел он на зов матери, отлынивал, когда его просили сбегать в магазин за солью, натеребить корове сена, принести с погребка дров. Занятия эти были скучны и мелки. Желал он какого-то особого дела, случая, когда можно будет по-настоящему доказать матери свою любовь. Однако такого случая так и не подвернулось... Город, учеба в институте, женитьба вовсе отдалили его от матери. Навещал он ее, вспоминал о ней все реже, в часы одиночества или когда бывало особо туго в жизни.

— Сволочь я, ну и сволочь же, — шептал Дымов, слушая надрывный визг буксующих колес. С глухой смутной ненавистью вспоминал братьев. Махнули в город братья. Только Нинка в селе придержалась, но с матерью не живет — вышла замуж за механика соседнего колхоза. И у всех дети. Нарожать нарожали, а нянчить, растить — кто-нибудь бы. На лето к матери везут: займись, дескать, внучатами, не скучай. Как будто и вправду есть у нее время на скуку, хотя и пенсионерка. Тут и коровенка, и овцы, куры, огород. И все это опять же для них, деток своих: то ли в праздник, то ли к приезду угостить, поддержать их, в городе за все деньги подавай, а тут — бери, ешь, вези — дармовое, свое... Хлопочет, крутится целыми днями, без отпусков и выходных. Трудится споро, любовно, без устали, робко мечтая переделать когда-нибудь все свои материнские дела и на недельку съездить в родные места, откуда прогнала война. Встретиться перед смертью с единственно оставшимся живым старшим братом Григорием. И все никак не выкроит время: дети росли — куда от них поедешь! Выросли — хлопот и тревог прибавилось. А тут — внучат орава...

Автобус вырвался из лужи и поплыл вперед, оставляя позади затихающий дождь. «Давай, родной, давай, — молил Дымов, чувствуя, как мотор набирает разгонную силу. — Только успеть... Увидеть ее глаза. Мама! Подожди, не умирай! Я сделаю все... Ты будешь жить. Я подниму на ноги всех врачей, всю область».

Дымов звал кого-то сжалиться над ним, помочь. К черту работу, городскую текучку! Он возьмет отпуск, побудут с женой в деревне. Поживут, за хозяйством приглядят, пока мать съездит на родину, под Смоленск. Он купит ей билет в купе экспресса, проводит: «Поезжай, мама, вечная наша труженица и нянька, поезжай, милая!»

Представил и горько пожалел: такого не было, не получалось. Какой год уговариваются уважить мать. Но... зиму заняты, а нахлынет лето с отпусками, Дымовы — кто куда. Однако успеют малышей к матери свезти, чтобы руки себе развязать. И нынче Дымов все предусмотрел: загодя куплены путевки на сочинскую турбазу, отвезен в деревню Владик. «Мама, прости... Теперь ты не будешь нянчить, не будешь! Хочешь, вдвоем поедем на родную Смоленщину?»

 

Гул движения дробил мысли, они путались, их было много, трогательных и тревожных.

Дождь умаялся, стих. Небо посветлело, однако все вокруг оставалось угрюмым, неуютным. Слышалось, как жидко, киселем раздавливалась под колесами грязь. Темная сырая пашня, тянувшаяся за окном, наткнулась на жарко-рыжую рощицу старых берез, за которой толпились нахохлившиеся от дождя домики с тесовыми и шиферными крышами.

Дымов взбежал на качнувшееся от ветхости крыльцо, увидел, как оно грязно и густо услежено. С упавшим сердцем приткнулся к двери, страшась открыть ее. «Может, все уже кончено...» — подумал он и рванул скобу. Тепло и сухо пахнуло в лицо натопленной избой, подовым духом русской печи и свежеиспеченного хлеба.

— Папа! — окликнул Дымова свесившийся с печки Владик.

За приоткрытой занавеской круглился еще один детский затылок. Дымов не задержался, шагнул в горницу, увидел мать и сестру Нинку. Мать лежала на кровати, лицом к двери, глаза были закрыты. Одеяло на ее груди то чуть приподнималось, то опадало. Дышит!

— Тиш-ш-ш, — зашипела Нинка, оглядывая Дымова. — Сними ботинки, грязь какая за тобой...

Дымов вернулся в сенцы, трясущимися руками развязал скользкие шнурки, стащил ботинки и, радуясь и злясь будничности Нинкиного голоса, прошлепал по полу босиком и сел на сундук, напротив сестры. Нинка плавно крутила ручку швейной машинки. Рядом лежало скомканное шитье из какого-то старья. Сердце Дымова стиснул и острый стыд, и жалость. С ненавистью к себе, к сестре и братьям глядел он сейчас на ворох этих обносков, на раздобревшее в замужестве тело Нинки, на ее круглые руки, ловко стригущие ножницами старое платье — ушивает для матери. Носи, мама, радуйся подаркам! И так из года в год. Слиняла скатерть, поветшала кофта, поизносилось платье — все матери, в деревне сойдет, любому тряпью будет рада. С каким-то возмущенным изумлением глядел он сейчас на сестру: мыслимо ли вот так спокойно сидеть, уютно чиркать ножницами, быть глухобеспечной, когда срочно надо что-то делать, как-то изменять жизнь!

 

— Брось ты это барахло! — едким шепотом крикнул вдруг Дымов. — Как мама, что с мамой? Говори же...

Нинка со страхом взглянула на бледное лицо Дымова, на мокрый, в грязных брызгах костюм, заговорила сбивчиво, виновато:

— Приступ. Позавчера еще скрутил... а теперь — вроде ничего. Вставать пробовала, но я не разрешила. Убралась, хлебы спекла, ребятишек накормила...

— Каких ребятишек?

— Наших. Чьих же? Владик, Мишутка мой...

— Наших! Детсад устроили тут. Почему твой Мишутка здесь? Что, дома места нет? Спровадила на шею матери. Ну? Или заработалась, заучилась? Разбедрилась, вон как пышка...

— Господи, да что это? Как с цепи сорвался... Поглядите-ка, — глухо запричитала Нинка, готовая заплакать. — Видели: я спровадила... А ты? Твой-то где? И еще скажу, братик, коли так. Нашего тут и не слыхать, смирный. А с вашим Владиком сладу нет, что ни шаг, то пакость: в колодец лезет, в розетку электрическую пальцы тычет... Какие нервы надо! Сто рублей давай, не пошла бы к вам в няньки. Измучилась мать с ним, а тут хозяйство еще, скотина, огород... и кругом одна разрывается. А вам плевать! Избаловались в городе... Но нас уж извините, мы пока в совхозе не обзавелись яслями, это в городе их не счесть... А сюда везете.

— У меня же работа, диссертация, отпуск, — слабея голосом, сказал Дымов и уставился на свои босые ноги.

— У всех работа, — примирительно буркнула Нинка, встала со стула, вышла в переднюю. Вернулась, подала Дымову кружку, ломтик огурца. — Выпей с дороги. Посинел-то, сляжешь еще.

Дымов выпил, захрупал огурцом.

— Па-апа! — донесся из прихожей голос Владика. Дымов не шелохнулся.

Он не заметил, как мать открыла глаза, и вздрогнул, услышав ее голос.

— Павлуша... Как же... Озяб, Павлуша. Ах, батюшка — тихо и радостно заволновалась она и задвигалась на постели, оглядывая и ощупывая себя. Дымов метнулся к кровати, присел на корточки, не зная, что сказать, и заговорил горячо и нежно: «Не тревожься, мама, лежи, мама, мы все сделаем, мама», хотя не ведал, где и какие есть дела; ему хотелось говорить матери что-то утешительное, до сладкой боли хотелось произносить и произносить само слово «мама». Он глядел на ее жалкое своей худощавостью и бледностью лицо, легонько сжимал ей руку, чувствовал слабость ее тела, видел себя виновником ее слабости, болезни, и, как тогда, в детстве, душу его охватили жалость и любовь.

 

А мать уже приподнялась с подушки, обеспокоенно оглядывала избу, из окна — двор, горевала, что кругом не прибрано, что три дня лежания отлучили ее от домашних дел, и она не смогла встретить гостей как надо, как всегда. Она извинялась даже за то, что больна, что на улице дождь: весной речкой прольет — капли не видно, осенью ситцем просеет — хоть ведром черпай. Потом вспомнила соседскую дочку Клавдию — почтальоншу, которая с испугу разослала всем Дымовым телеграммы: мать плоха, при смерти.

— Ну, егоза, людей-то как взбулгачила, — не то сожалея, не то радуясь, сказала мать и попросила у Нины платье. — Легче мне, ей-богу, вот взглянула на вас... Давай, доченька. Ну сама суди: стыд какой — гости в доме, а хозяйка на печи.

Нинка пробовала уговорить мать, потом достала ей теплое платье, подошла к кровати, велела Дымову на время выйти из комнаты.

В сенях Дымов надел на босу ногу тесные сухие калоши и шагнул во двор. Под навесом серыми валунами грудились овцы, а дальше, в приткнутом к избе сарайчике, стояла корова. Дверь сарая была открыта, и несло оттуда теплым запахом навоза, мокрого сена. Бродили по-вечернему тихие и осторожные куры, задумчиво вытягивая шеи, ступали в темноту сарая и искали насест.

Калоши тонули в клейкой грязи, и некуда было шагнуть.

По короткой мокрой лесенке Дымов взобрался на низкий чердак. Здесь было сумрачно и сыро, горько пахло березовыми вениками, развешанными над головой, из всех углов веяло шорохами и страхами, сказками и детством. Дымов увидел лыжу, когда-то обитую им жестью от консервной банки. Рядом висело ржавое, без спиц, колесо от велосипеда и крутой, словно коровьи рога, руль. Дымов подумал, что совсем недавно здесь текла его жизнь. Что-то он мастерил, переделывал, и эти, теперь никому не нужные, железки тогда ему очень годились. И оттого что они лежат так, как он оставил их, что их можно посмотреть, потрогать, в душе у него с новой силой вспыхнуло горячее, светлое чувство к дому, к матери.

Он представил, как выглядит эта щелястая, прогнившая крыша под ударами осенних дождей и ветров, как длинны своим одиночеством зимние вечера и ночи матери, как тяжко это одиночество, разбавленное заботами об овцах, курах, корове...

Слезая с чердака, Дымов глянул на стожок сена, обложенный со всех сторон горбылями. «Накосили, привезли... Неужели сама? И навес кто-то починил», — подумал он и вспомнил прошлое лето, как они — Николай, Виктор и он, Павел, — с женами нагрянули сюда из города на два выходных дня. Отдохнуть и заодно помочь матери: навес, ворота, крышу починить. Как обычно, с момента их приезда жизнь в доме понеслась галопом... Точно заводная, мать не отходила от печки, пекла пироги с калиной, оладьи, ватрушки, радостно гремела заслонкой, ухватом. Нина не вылазила из баньки, что дымила без продыха в огороде, и возвращалась красная, в поту, с фляжкой крепчайшего самогона. Два дня пролетели не видя как: в сытых пьяных обедах, застольных шумных разговорах, плясках. Вдруг кто-то вспомнил про заборчик и крышу, и все азартно кинулись в чулан и сарай, искали гвозди, топоры, доски и шли во двор, хмельные, улыбчивые, умиленные всем происходящим. Жены покрикивали вслед: «Переоденьтесь!» Но переодеваться никто почему-то не хотел. Наслаждаясь белизной своих рубашек и городским видом, нежно и даже как-то жеманно брали в руки топор или пилу, садясь на доски, расстилали платочек, поминутно стряхивали с колен опилки, и работа превратилась в какую-то игру, которая на время отвлекла их от стола, дав возможность размяться, повеселиться в свое удовольствие. Не прошло и четверти часа, как из дома выбежала мать и, чуть не плача, призвала всех бросить работу, не позорить ее перед людьми: раз в году собрались вместе — и не посидеть, не поговорить, работой, скажут, задавила. Да провались она, работа! До самой смерти будет работа! Все легко и охотно согласились с ней, потому что и вправду уж очень неловко было им, праздничным и нарядным, возиться с гнилыми досками, ковырять старую крышу. Их ждал по-крестьянски незатейливый, но богатый стол.

 

И теперь починенный кем-то навес вызвал в Дымове чувство стыда и укора. Он вышел на крыльцо, присел на перила, вынул волглую пачку сигарет, спички, стал чиркать.

— Ай засырели, Павел Никитич? Что там... Накось мои, — услышал Дымов за спиной знакомый голос и оглянулся. Перед ним стоял дед Влас, извечный их сосед — высокий, прямой старик без бороды и усов, в фуфайке и зимней шапке-ушанке.

— Здравствуй, дедушка! — оживился Дымов, принимая из мосластых, иссиня-красноватых пальцев теплый коробок. — Проходи, садись.

Тяжело и осторожно Влас поднялся по ступенькам, присел рядом.

— Ты, дедушка, послаб, гляжу, побледнел. А?

— Что так, то так, — согласно мотнул головой Влас. — Куда ж деваться? Выветрился. Это, поглядь, только земля всегда вон темная да небо голубое. А человек, он линяет, тускнеет...

Помолчали. Дымов мельком взглянул в серые, слезящиеся от старости глаза Власа, увидел в них крестики оконных рам и подумал, что когда-то в этих живых зеркальцах отражался и он, Дымов, сначала голозадым малышом, затем подростком, после юношей-студентом, что глаза эти ежедневно видят жизнь матери, дома, и поэтому им много известно. Дымову хотелось спросить о чем-то важном, о матери, но с языка машинально сорвалось привычное:

— Ну, как тут живете?

— А все так же... Помаленьку. Хлебушек ныне вволю, — сказал Влас и запнулся, припоминая новости. — Прошлой осенью Степан Дубнов помер, председатель наш. Да ты знал его. Одногодок твоему батьке. Они с Никитой и на войну вместе уходили. Вашего подбили, а Степан вывернулся. И вон еще до коих председательствовал! При нем и матери вашей полегче было... А теперича новый, молодой у нас председатель, чужая как бы для него наша деревня. И Анастасия ему — что пустое место. У него первый интерес — рабочая сила, а мать — что? Отдала она свое, было время. А тут сердце... Вон как приступ гвозданул, индык я напужался, внучку послал вас оповестить... Как она сейчас, мать?

— Ничего, лучше, — тихо сказал Дымов.

— Авось, полегчает... Так оно кругом. Обсмотришься: жизнь дает один только бог, а отымает всякая гадина. Жуть... Дружнее нам, людишкам, надоть друг за дружку цепляться... А мать у вас одна. Вы бы жалели ее, — в раздумье, с легкой укоризной говорил Влас. — Ведь одна-а! Ну? А на свете, поглядь, все купишь-достанешь, окромя отца-матери... Я вот и рад бы иной раз подмогнуть ей, да где тут... выветрился. Недели две, чай, навес налаживал. Скажи — куры нахохочутся, а в молодости иль, скажем, тебе вот сейчас это дело трех часов не займет. Верно?

— Понимаю. Спасибо, — сказал Дымов, бросил окурок и поник головой.

— Да оно бы еще туда-сюда, будь материал под рукой, — продолжал Влас. — Сарайчик хотел Анастасии намедни починить, крыша-то — видел? — из камыша, затрухлявилась, дождь начисто прошивает. И всего-то листиков двадцать шиферу надо, а поди ж найди. В колхозе есть матерьял, и вроде бы равноправие общее, а все одно скорее прошибает тот, что побойчее да к начальству ближе.

— Шифер будет. Завтра же пойду к председателю. Все сделаем, — твердо сказал Дымов.

Из проулка выскочил зеленый, ушлепанный грязью вездеход, подрулил к Дымову. Открылась дверца. На дорогу спрыгнул Виктор: высокий, длиннорукий, взглянул на дом и как-то слепо, неуверенно шагнул к крыльцу. Следом вышла жена Виктора Сашенька, толстая глазастая брюнетка, и младший Дымов — Николай, рослый, большеглазый, с бледным, осунувшимся лицом. Они подошли к ступенькам и замерли, уставились на Дымова.

— Ничего матери-то вашей, легче, — кашлянув, буднично сказал дед Влас. — Сердце у нее...

— Мамочка! — воскликнула Сашенька, колыхнулась своим мощным телом и неуклюже зашлепала по ступенькам. Топая и поскальзываясь на грязных половицах, все шумно повалили в сени.

— Вот и говорю: сердце... — оставшись один, договаривал Влас. — Материно-то сердце в детках, а детское — в камне. — Он встал, сошел с крыльца и зашагал к своему дому.

Часа через два Дымов потащил старика на семейный ужин.

— Нет, Павел Никитич, не пойду, — упрямился Влас. — Люди вы молодые... Чего мне там? Буду торчать средь вас, как пугало в горохе.

— Не обижай, дедунь... Ждут все. И на мать погляди. Встала, ходит мама! Она за тобой и послала.

— Коли так... К Анастасии я пойду, от ее зова грешно отказаться.

Дымов усадил Власа рядом с матерью, сам он за стол не сел. В клеенчатом фартуке вертелся с Нинкой на кухне, с готовностью исполняя каждое ее поручение: резал лук, мыл рюмки, лазил в погреб за солениями, подкидывал в печь дровишки. Ему нравилась эта веселая суета на виду у матери и родных, нравился их смех над его неопытностью в кухонных делах, он и сам улыбался всему, что видел и слышал. Пили с радости, что мама жива-невредима, пили с дороги, чтобы согреться, пили с устатку. Дымов ел мало, на бегу чувствовал оглушающий жар в жилах и с наслаждением отмечал, как скоро и хорошо пьянеет. Лишь дед Влас и мать не замечали спиртного, сидели, как святые, и лица их дышали счастьем. Дымов глядел на мать и все выискивал, какие сказать ей слова, чтобы она и все сидящие поняли, как он любит ее. Из какого-то трезвого кусочка его мозга прорывалась сквозь толкотню весело-пьяных мыслей нужная и верная, и Дымов норовил дать ей ход, развить, запомнить. Эта мысль несла в себе все высшее, светлое, чем полнилось растроганное сердце Дымова. Но хмель тупо тяжелил голову, не давал сделать эту мысль ясной, готовой для высказывания, и он уже без удержу торопил высказаться. Дымов оглянул стол, лица, высоко поднял рюмку и громко, очень торжественно воскликнул:

— Товарищи!

Все повернулись к нему, притихли.

— Товарищи, я счастлив видеть вас и нашу дорогую маму за этим семейным столом... Вот она, мама наша! Вспомните, как она в войну осталась с нами одна. На руках пятеро, мал мала меньше. Всех она вырастила, воспитала, не растеряла ни одного... И все хорошее, что есть в нас теперь, за что нас, Дымовых, в обществе признают, — это все от нее, от нашей мамы...

Голос Дымова становился тише, четче. Слушая его, все задумчиво и отрезвело смотрели перед собой, и мелькали в памяти картины прожитого. Мать глядела в лицо сыну, губы ее мелко, нервно дрожали, тянулись скривиться, и она прикрывала их уголком косынки.

— Всю жизнь она — для нас, а мы? — продолжал Дымов. — Увлеклись работой, рыбалками, женами. Да, да! А мама, единственная наша мама, — на задворках... Стыдно? Да, очень. Мама, прости нас! Береги себя, мама. Мы поможем, всегда будем... Сто лет счастья тебе, мама!

Дымов опрокинул рюмку, со стуком поставил ее на стол. Кто-то захлопал в ладоши, загалдели. Тинькнули стаканы.

— Да, сынки, да! Мать — оно... Жена, поглядь, для совета, теща для привета, а уж нет милей родимой матушки, — прослезившись, забормотал дед Влас и притянул к себе голову Павла Дымова, шепнул: — А ты шиферок-то, смотри...

Дымов радостно сграбастал старика, куда-то поцеловал его, затем поднялся для новой речи. Хотелось сказать что-то приятное, объединяющее всех, кто сидел за столом. Говорил он и о том, что чаще надо вот так встречаться, видеть родных веселыми и добрыми, «дружнее цепляться друг за дружку», заботиться, помогать, потому что все в жизни сложно, взаимоблагодарно: вот он, инженер, делает машины, на которых, ездит Виктор и еще тысячи других Викторов, а Николай строит дома, и в них живут тоже тысячи, Борис возит грузы в самолетах. На первый взгляд, у каждого свое дело, каждый работает себе, ради зарплаты или еще чего, и не печется о том, кому станет лучше, кто когда-нибудь получит пользу от вынутого кубометра земли, уложенного в стену кирпича. А это все не так. Каждый взмах руки кузнеца, каждое движение рабочего превращаются когда-нибудь в добро, в общее добро для всех. И если каждый из них, Дымовых, будет делать по чуть-чуть для матери, то ничего не потеряет, и всем станет хорошо.

И еще он что-то говорил и видел, как его вежливо хотят остановить, потому что уж очень длинна и замысловата показалась его речь. Всем хотелось сиюминутной простоты, ясности, веселья. Дымов чувствовал, как намечающаяся ценная мысль о доброте, о матери, идущая из самых его глубин, ускользает все дальше, плавится в жарком тумане тела, в разговорном гуле сидящих за столом. Он слышал, как они ублажают мать, зовут ее жить в город. Звал мать и Николай. «А этот врет. Нажрался совсем, — подумал Дымов, слушая младшего брата. — У самого комната — на троих. Куда же мать тянет? Ах, длинногач?»

— ...таз, вода разная: один кран вертанул — кипяток, другой — ключевая. Хотишь, ванну напусти и плавай. Все под рукой: и баня, и колодец, и печка. Вот жизнь, мам! Ни дров, ни угля — ничего, а только знай вентили включай, — продолжал Николай, и лицо его потно и густо краснело.

— Нет, Колька, ты сиди, — возражал Виктор, более трезвый на вид, по-шоферски осмотрительный. — Живешь черт знает где. Словом, Черемушки. А я — в центре, пуп города. Кинотеатры, базар, цирк — все тут. И уж если решать...

Долго еще спорили, советовались, как устроить все лучшим образом, и только мать сидела совсем онемелая и улыбалась неведомо чему. За нее, при надобности, высказывался дед Влас, потому как «все у них с Настасьей заодно, всю дыханию ее он знает».

— Эт-то лучше б не затевать, — бурчал Влас, заслышав о переезде матери в город. — Тут у ней хозяйство, свой угол. А там чего она? Птичкой в клетке будет. Ешшо на какую сношку наскочит... Э-эх, сладко ли на цыпочках да вприглядку в чужом углу-то жить? Наслухались мы.

Дымов поддержал Власа и даже привел какую-то удачную пословицу насчет родного уголка, куда они соколиками слетаться будут. Стали говорить о помощи: чем и как облегчить одинокую старость матери. Дымов веско и деловито напомнил о шифере, который он достанет завтра же; еще он намерен потолковать с новым председателем, с этим гнусным верхоглядом, чтобы впредь тот знал, какие люди окружают его, кого он забывает и не ценит. А чтобы у мамы больше оставалось времени для покоя и отдыха, Дымов увезет своего хулиганистого Владика. Конечно, все это аванс, в будущем он устроит матери что-то более значительное...

Потом выпили. Сашенька, разомлевшая и румяная, откинулась на спинку стула, прищурила черные лупастые глаза и робко запела о бирюсинке. Все спохватились, что не пели еще, разом оборвали разговор и подхватили песню.

А Дымов засыпал, глаза его совсем ничего не видели, в носу горчили слезы, и, забываясь, он свалился на диван. Падая в легкую, затягивающую пустоту, он чувствовал на шее горячие, мягкие, точно блинчики, ладошки Владика и все рвался проснуться и сказать ему что-нибудь ласковое...

Легли поздно и проспали до полудня. Дымов открыл глаза и испугался, что в окне дневное солнце и надо что-то наверстывать. Он встал, вышел на кухню и попал в объятия Федора, рыжеватого, низкорослого крепыша. Нинкин муж был уже под хмельком, так как Нинка с утра раздобыла где-то четверть самогона. Бутыль стояла посередине кухонного стола, грозная и величавая, и твердо обещала веселый день. Федор приехал на тарантасе из соседнего села за Нинкой: без нее он как без рук.

Один за другим из горницы вышли Виктор, Николай, чуть погодя Сашенька. Словно что-то припоминая, все конфузливо потряхивали головами, заспанно улыбались.

— Вот уж и повскакали. В городе бегом да бегом, а тут куда спешить, — суетилась мать, подавая каждому свежие рушники.

— А Борис, авиатор наш, что ж не приехал? Высоко летает, кучерявый. Его и телеграммой, видно, не сразу достанешь, — гоготал Федор, кружа по кухне и мешая всем. — Но молодцы... Дружно, по-военному. Тревога! — и вот вы...

На загнетке сгрудились в два этажа сковородки, противни, чугунки. Пахло наваром молодой картошки, тушеной капустой, укропной мятой. Как горница освободилась, мать и Нинка мигом перетащили все паренья-жаренья из кухни на раздвинутый поперек избы стол.

— Когда же успели настряпать это, мам?! — искренне подивился Дымов, вместе со всеми садясь за стол.

Мать совсем похорошела за ночь, худенькое лицо ее налилось тонким румянцем, держалась она молодцевато. И тяжелым сном вспомнился Дымову вчерашний день — дождь, автобус, дорога, острая тревога за мать. Теперь он тешился мыслью, что беда отступила, позади, что все пройдет, образуется, как вообще проходят и забываются в жизни всякие передряги. На душе была такая легкая радость, что хотелось бесконечно благодарить кого-то, любить. И уж очень к месту, к мыслям пришлись первая рюмка самогона и красный, ядрено растаявший во рту соленый помидор. После второй стало совсем хорошо, захотелось курева, разговору. Тараща голубые и уже бестолково-пьяные глаза, через стол к Дымову тянулся Федор.

— С шуриным-то ай не хошь? Городским заделался, да?

Дымов, сопротивляясь, взял из чьих-то рук граненый стакан и с напускной брезгливостью уставился на него.

— По третьей, по третьей! — поддерживая мужа, призывала Нинка. — Закон: по третьей, а там кто как может... насиловать не станем.

Двумя емкими глотками Дымов осушил стакан и увидел перед собой частокол вилок с закусками, добродушную улыбку Федора, услышал его сочувствующий голос:

— Н-да, никак не идет, зараза, ты ее туда, а она еще дальше...

Засмеялись, и Дымов подумал, что за этим веселым крепышом Нинка никогда не пропадет, она и толстеет-то, верное, от его шуток и доброты. И вообще, куда бы ни глядел Дымов, что бы ни слушал, все кругом казалось понятным, устроенным, ласкало слух и глаз. Мило и безобидно выглядел на коленях матери Владик, было что-то уютное, умиротворяющее в его приятно-картавом лопотанье, в детском толковании окружающего, во всем этом извечном, святом содружестве ребенка и старого человека. Без внучка на руках мать представлялась обедневшей, лишенной чего-то: так шел к ее морщинам, кротости и доброте внучек. И Дымова опять потянуло произнести тост, выплеснуть во всеуслышание радостный настрой души. Но вдруг его словно холодком окатило: он вспомнил, что надо идти к председателю. Но идти за делом к незнакомому человеку пьяным — значит, наверняка все испортить. Дымову стало скверно. Он враждебно посмотрел на стол, на краснощекого Федора, ругнул себя: дурак, если бы не тот, последний стакан... Но кругом клубилось веселье, и Дымов принялся уговаривать себя: больше ни капли, охладею еще до вечера, сбегаю к председателю. И опять с упоением стал он глядеть на родных, ловить в голове мысли о матери, которая, может, занемогла в тоске по детям и сразу налилась жизнью, расцвела при виде их.

Короток октябрьский день. С востока вместе с ветром надвинулся вечер, постриг солнце, слизал и растворил в бордовом сумраке его лучи, и оно холодным малиновым шаром затонуло в синих, точно застывшие волны, далеких холмах.

Федор глянул в окно, встал из-за стола и пошел запрягать лошадь. Велел Нинке поспешать собираться: ночью по такой грязюке не сладко ползти. Заторопились и Дымовы: дотемна надо успеть выехать на большак. Пуще всех хлопотала мать. Она уговаривала заночевать, надеялась, что так и будет, но все были непреклонны, всех где-то ждала работа, строгий порядок. Тогда ринулась она в чулан, оттуда — в погреб, тащила отовсюду яйца, помидоры, капустные вилки, стеклянные банки с желтым коровьим маслом и сметаной, белые пласты свиного сала, запорошенного солью и чесночной крошкой. Все это она торопливо совала в мешочки, в какие-то старые сумки, в газетные кульки.

— Ну зачем же, мама? Ну что вы... — виновато и благодарно ворковали сыновья.

Перед выходом из дома столпились вокруг стола, махнули еще по одной, допив остатки, — не пропадать же добру. Под ноги к Дымову подкатился откуда-то Владик, уцепился за штанину, захныкал.

— А ну, собирайся... Где пальтишко? — заботливо и строго сказал Дымов. — Вот разбойник, чуть без тебя не уехали.

— Как хотите, а детей не дам, — вдруг с несвойственной ей твердостью сказала мать. — Куда их на ночь глядя. Сами, помоги господи, доехали бы... Нет и нет!

— Не бойтесь, мама. Не такие мы пьяные. Вот я, например... и за рулем опять же я буду, — размахивал длинными руками Виктор, но его никто не слушал, и он потопал во двор заводить машину.

— Покрой голову, Витенька! Надует у окна-то... Не лето тебе. — Мать выбежала следом.

Басисто зафыркал мотор, нетерпеливо и резко прозвучали гудки, подстегнули, ускорили сборы. В последний раз оглядела мать сыновей и разом сникла, как-то уменьшилась вся и вдруг беззвучно закашляла в платочек. Все тянулись к ней, обнимали, утешали и пятились к вездеходу, залезали в его темное нутро. И вот она, маленькая, плачущая, осталась на крыльце совсем одна. А за ее спиной, расплющив носы о стекло, глазели из окна на отъезжающих Мишутка и Владик. И Дымова пронзила вдруг жестокая отрезвляющая жалость, хотел он что-то сделать в этот последний миг, но тут его мягко качнуло и понесло.

— Слезь с сумки, медведь! Там же помидоры, — сердилась на кого-то впотьмах Сашенька.

Не набрав скорости, машина вдруг тупо и резко стала, словно наткнулась на что-то. Дымов высунулся в окошко и увидел Власа. Старик стоял без шапки, на его розовом черепе ветер трепал пучочки седых паутинок, забрасывал на лицо концы старого шарфа, которым была укутана его шея. Перемогая ветер и шум мотора, он кричал хрипло и слабо, давясь одышкой и кашлем:

— Шиферок, Павел Никитич! Шиферок-то как?

— Будет, дедунь! Сделаем. Я из города председателю напишу... Я ему!.. Он у меня... — с грозной улыбкой прощально потряс кулаком Дымов.

1971 г.

 

 

Владимир ПРОНСКИЙ

СВЕТЛОЙ ДУШИ ЧЕЛОВЕК

Творчество прозаика Ивана Уханова, которому 20 августа 2018 года исполнилось бы 80 лет, оставалось светлым даже и тогда, когда он показывал драматические стороны жизни своих героев, взятых им из житейских глубин, которые он успел познать с юности. После окончания средней школы и службы в армии Уханов работал на стройках, позже окончил историко-филологический факультет Оренбургского пединститута имени В.П. Чкалова, стал спецкором областной газеты «Южный Урал».

Иван Уханов – автор многих книг, опубликованных в центральных и областных издательствах: «Небо детства», «Завтра все будет иначе», «Играл духовой оркестр», «Светлым днем осени», «Живём один раз», «Окалина», «Побег», «Выстрадать и выстоять», «Оренбургский пуховый платок», «Рыбак в степи», «Рычков» в серии ЖЗЛ и других. Его литературные достижения отмечены многими наградами. Статьи о творчестве Ивана Уханова писали Ю. Бондарев, Ю. Нагибин, В. Потанин и другие известные писатели и критики.

 Менее года не дожил Иван Сергеевич до юбилея, отойдя ко Господу Богу 20 сентября 2017 года, в день Иоанна Новгородского. После отпевания по православному обычаю похоронен 23 сентября на Перепечинском кладбище в ближнем Подмосковье.

Время бежит, а в душе по-прежнему живёт светлая грусть от невысказанности, от понимания невозвратности того, что произошло. И всё ещё не верится, что нет с нами Ивана Сергеевича, что его душа воспарила в горние высоты и блаженствует там, далёкая от земных волнений и переживаний. Но с нами остались его книги, запечатлённая в них тревожная забота о людях, о тех переломных моментах, когда они переосмысливали самих себя или были на пути к этому. Собственно, задача писателя в том и состоит, чтобы показать своего героя в наиболее напряжённые моменты судьбы. Именно тогда он во всей полноте проявляет характер: либо преодолевает возникающие трудности, либо превращается в человеческое безвольное подобие. И в каждом случае писатель обязан найти что-то такое, что давало бы надежду испытуемому, шанс возвыситься, прежде всего, над самим собой.

Свои силы в литературе Иван Уханов начал пробовать в армейские годы, когда  в газете Дальневосточного военного округа «Суворовский натиск» публиковались его заметки и миниатюры. А с рассказом «Настоящий мужчина» дебютировал в марте 1961 года в оренбургской молодёжной газете «Комсомольское племя».

После окончания института начиная познавать жизнь журналиста, он привозил из частых командировок по обширной области интереснейшие материалы о замечательных людях. Приходилось писать об их повседневных заботах, трудовых победах, но даже и в таких стандартных очерках того времени, он умел вскрыть ту или иную проблему, пытался разобраться в ней и, опираясь на опыт людей старшего поколения, найти приемлемый выход из сложной ситуации, не укладывавшейся в победные реляции. Работа корреспондента – это постоянное движение, встречи с разными людьми, живое общение с ними, и то, что не попадало на газетные страницы, оседало и накапливалось в душе. Это были судьбы, ковавшиеся, как и его собственная судьба, в послевоенное несладкое время. Страна бурно развивалась после тяжелейшего военного урона, с каждым годом жизнь становилась сытней, устроеннее, но даже и такие радостные изменения ещё долго не отпускали терзавшиеся души фронтовиков и тех, кто трудился в тылу, в основном, женщин. Радость и горе перемешались, создали ту неповторимую правду, мимо которой совестливому человеку было невозможно пройти.

Иван Уханов многое извлёк из опыта своих многодетных родителей, растивших девятерых детей, в череде которых он был пятым ребёнком. Именно глядя на отца-фронтовика и замотанную работой и воспитанием детей маму, которым постоянно помогал, он познавал жизнь. И ему ещё повезло, что не рос сиротой, как многие и многие пацаны, не дождавшиеся отцов с фронтов. Но их мальчишеская боль передавалась ему, помогала проникнуться состраданием. Всё это откладывалось в памяти, перекипало в душе, превращалось в литературные образы, в основе которых проявлялись характеры героев тех лет.

Работая в газете, Уханов вечерами и ночами корпел над рассказами. Не сразу, но они были замечены профессиональными писателями. В этот период большое влияние оказало заочное знакомство с Юрием Нагибиным. С детства полюбив его книги, кинофильмы, поставленные по его сценариям, он всякий раз нетерпеливо ждал появления его новых произведений. Узнав в герое повести «На кордоне» автора, Уханов вдруг понял, что у него, как и у героя повести, случился инфаркт, и написал ему, найдя в справочнике адрес. И чутьё не подвело – всё так и было с Нагибиным: инфаркт.

Внимание к незнакомому человеку было оценено им, он взял на себя роль литературного опекуна: помогал с публикациями, знакомил с ведущими писателями, когда Уханов появлялся в Москве. Очень радовался выходу первой книги своего протеже в Южно-Уральском книжном издательстве. Это событие, памятное для молодого автора, произошло в 1971 году. Книга называлась «Небо детства». Когда же через год в столичном издательстве «Молодая гвардия» вышла книга «Завтра всё будет иначе», ставшей лучшей книгой года.  Нагибин дал ему рекомендацию в Союз писателей СССР, и вскоре Уханов встал в один ряд с писателями того времени и занял в нём достойное место. После вручения премии имени Ленинского комсомола имя молодого писателя зазвучало по-настоящему весомо.

Но как часто бывает, чужие успехи не всем нравятся. За незначительное своеволие он получил незаслуженную проработку по партийной линии, после которой, понятно, сразу изменилось отношение сослуживцев. Такое положение долго не могло оставаться неизменным, тем более что литературные успехи затмевали происки всех недоброжелателей, и Уханов ушёл на «вольные хлеба». Статус писателя не позволял считать его тунеядцем, и он отдаётся сочинительству. Появляются всё новые и новые произведения, одна за другой выходят книги. Эти успехи были замечены, нашлись люди, взявшие на себя хлопоты по определению дальнейшей судьбы писателя. Вот как сам пишет Уханов в одной из своих книг: «В 1980 году меня пригласили работать в Москву. Сам же я не мечтал и не желал уезжать с Урала. Долго и тяжко размышлял: как быть? Решил посоветоваться, написал Валентину Распутину, Юрию Нагибину, Виктору Потанину… И вскоре от всех получил ответ-благословение: соглашайся». И он согласился, в 1980 году переехал с семьёй в столицу, влился в коллектив журнала «Молодая гвардия». Позже избирался секретарем правления Союза писателей России, председателем бюро объединения прозаиков Московской писательской организации.

Что ж, можно сказать, карьера состоялась, это, конечно, радовало, но всё-таки своё основное предназначение он видел не в читке чужих рукописей, поступавших в журнал, а в работе над собственными сочинениями, завершением работы над большой повестью «Окалина», ставшей с годами для многих его читателей главным произведением. Сам-то автор относился к ней, как и ко всем иным своим книгам – по-отцовски с одинаковой любовью, но именно в ней по-настоящему раскрылся его творческий дар, поднялся на новую высоту. А главное лицо повести – Устин Дедушев – встал в ряд самых запоминающихся и значимых литературных героев в произведениях о Великой Отечественной войне. Уханов поведал читателям щемящую историю возвращения Солдата с фронта в опустевшую деревню. Вернулся тот покалеченным, лишившимся речи, оглохшим от фронтовой контузии, но приступил к работе в кузне. Мог бы и отказаться, но шла война, рабочих рук не хватало, и он не стал отлёживаться на печи.

Всё это время его мучили и снились фронтовые воспоминания, в одном из снов его повели… на расстрел… Понимая, что пришёл конец жизни, он закричал во сне… Жена сперва не поняла его, но он-то сообразил, что́ с ним произошло, и до поры не выдавал своего нового состояния, понимая, если откроется, то со временем неминуемо пошлют на врачебную комиссию, вновь отправят на фронт, а у него теперь жена беременная. Какое-то время он сознательно скрывал своё, пусть и относительное, выздоровление. Скрыл его даже и тогда, когда его вызвали в военкомат. Шёл туда и обдумывал, как не выдать себя. Думал, устроят проверку, но его наградили фронтовой медалью, с опозданием нашедшей владельца. Вроде бы радоваться надо, а у него настроение никчёмное. По-прежнему, скрывая себя, он чувствовал, что будто обрастает окалиной, мешающей дышать, жить. Пытался в работе заслонить себя от лихих мыслей. Безвозмездно помогал солдаткам по хозяйству. А в один из зимних дней, когда провалился под лёд колхозный грузовик, даже вызвался спасать его, нырнув в ледяную воду, чтобы завести трос. Грузовик спасли, Устин же несколько дней провёл в горячке из-за воспаления почек, но остался живым – даже более того: при спасении автомобиля от перенесённого стресса он прилюдно закричал, показав, что окончательно выздоровел, чем огорчил отца. Тот просил, требовал, умолял сына, чтобы он скрыл до поры своё выздоровление. Мол, войне скоро конец, и без тебя обойдутся, тем более что ты своё испытал. Побереги себя, не огорчай меня, жену и ребёнка.

Вот отрывок из повести, пожалуй, один из самых психологически напряжённых: «Кручинился Кузьма Данилович, виновато поглядывал на сына, избегая разговора с ним. Но когда, выздоровев, Устин собрался в кузню, он робко посоветовал ему:

– А ты погоди, окрепни малость. Ветром шатает… Теперь шибко-то не живи, не рвись в работе за троих. Слаб, хвор ты ещё, сынок, хоть и выказался, заговорил. Да в энтой ледяной прорве сам чёрт закричал бы.

– Что – прорубь? Я ещё до того… раньше в район н-написал… И хватит меня ж-жалеть, батя! Нажалел досыта! – с нарастающей жестокостью в голосе сказал Устин, и на его сумрачно-бледном лице вдруг резко обнаружились, вспыхнули синими искорками будто кипящие изнутри глаза.

…– Как, чего написал-то? – отводя взгляд от лица сына, нетвёрдо спросил Кузьма Данилович.

…– Вот… Бумажки остались, ч-черновик…

Кузьма Данилович кинул на нос очки, пошелестел бумагой и уткнулся в тот листок, на котором было меньше помарок. Он читал, всё более сутулясь и бледнея, затем опустился на стул и растерянно взглянул на сына.

– Я… В кузню… – сказал Устин и нетерпеливо шагнул за порог.

Когда хлопнула дверь, Кузьма Данилович ощутил слабое головокружение и гулкие удары сердца в опустошённой груди. Он опёрся рукой о край стола и, сам того не желая, опять потянулся к бумаге, вдумчиво и не спеша разглядывая острые и прямые, как ножи у косилки, строки короткого письма:

«Товарищу райвоенкому.

Я, Дедушев Устин Кузьмич, командир орудия третьей истребительно-противотанковой артиллерийской бригады, в бою возле села Ольховатка, что под Курском, 10 июля 1943 года был ранен в голову и крепко контужен, отчего целиком оглох и онемел. Лечили меня в госпиталях, но без толку. Недавно контузия отошла сама».

Выбор для Устина был нелегким, но он поступил так, как подсказал ему характер – по-иному не мог, и собрался на фронт, довоёвывать, не превратился в нравственного дезертира. Этот выстраданный поступок главного героя поднимает повесть на необыкновенную высоту, автор будто спрашивает у всех, кто успел полюбить простого человека: а как бы ты поступил на его месте? И вопрос этот не может оставить никого равнодушным, пусть не у всех хватило бы духа поступить так, как поступил Устин, но примерить на себе его поступок, чувства, какие одолевали в тот момент, не помешало бы любому уважающему себя мужчине. 

Повесть «Окалина» неоднократно выходила в журналах, книгах, издавалась за рубежом, была замечена читателями. Вот что написал о ней известный критик Виктор Петелин: «Сложным путем нравственных приобретений и потерь идёт к осмыслению своего долга перед людьми герой упомянутой повести «Окалина» Устин Дедушев. Попав в невероятно трудные обстоятельства, он мучительно ищет выхода из них. Автор психологически верно показывает, что если честный по своей природе и нравственной основе человек склоняется по каким-либо обстоятельствам к преступлению, то совершает он его прежде всего против самого себя. И суд его над собой становится суровее и выше всякого юридического наказания: жизнь не по совести, вне душевного родства с людьми для Устина Дедушева теряет всякий смысл и ценность. Безразличными для него становятся дети, жена, отец, ибо есть в человеческой жизни нечто большее, чем просто жизнь, – это честь, достоинство, право на самоуважение… Иван Уханов – из тех немногих истинно талантливых и прозорливых писателей, которые первыми обнаружили в организме нашего общества симптом бездуховности и забили тревогу. Наряду с В. Шукшиным, В. Распутиным, Е. Носовым он ещё в середине 70-х повестью «Играл духовой оркестр» жёстко, в упор спросил себя и всех нас: что с нами происходит? Почему в нашей становящейся внешне благоустроенной и вроде бы богатой жизни стало теряться, навсегда выбывать самое замечательное, самое заветное из духовной жизни нашего народа, из его национального содержимого? Кто в этом виноват?»

После выхода первых произведений Ивану Уханову суждено было ещё не раз радовать читателей новыми книгами. Но пришла, разыгралась как злая февральская метель в оренбургской степи, перестройка, разрушила сложившийся уклад жизни, а для кого-то поменяла полюса нравственности. Книги, в их классическом понимании, как кладези познания и воспитания, по-прежнему выходили, но значительно меньшими, скукожившимися тиражами, и всё труднее стало доносить своё слово до читателей. Зато, подобно сорнякам, разбушевались коммерческие поделки, авторы которых играли на низменных чувствах легковерных. Из-за этого Уханов мало-помалу разошёлся с Нагибиным, с которым оказался по разные стороны «баррикад», хотя со временем, пылко подписывавший коллективные письма, и Юрий Маркович исподволь и тихо, как и многие его знакомые из либерального круга, пересмотрел отношение к новым, необдуманным поветриям. Но однажды нарушенное согласие в мыслях и в понимании литературного творчества, отношении к жизни, к месту в ней пишущего человека, так и не позволило им духовно сблизиться повторно.

И всё-таки полного уныния не было. Тем более что жил и творил Юрий Васильевич Бондарев, родившийся на Оренбургской земле. Он оказался ближе по духу: и сам по себе, и в персонажах своих автобиографичных книг. А главное, не уподобился флюгеру. Уханов писал незадолго до своей кончины в журнале «Наша молодёжь» о Бондареве: «Атакующий и непобедимый, сегодня ближе, сподручнее мне для жизнепонимания и борьбы». И он был таким для Уханова всегда, а не только в последние годы. Просто их знакомство и отношения оказались иного свойства: глубинные, проверенные, как оказалось, временем. И поэтому навсегда дорогими.

 Верность – слово для Уханова не случайное. Она выражается в любви к Родине, к ставшему родным Оренбургскому краю, к людям его населяющим. Помимо художественных произведений, он создал ряд очерков-исследований о народных промыслах, людях труда. Первым по-настоящему глубоко написал об оренбургских пуховых платках, закрепил на бумаге их всемирную славу и славу тружениц-рукодельниц. Поведал миру о рыбаках Оренбуржья, хотя, казалось бы, какие рыбаки, какая рыба в степном крае? Но она есть, самая настоящая, и в большом количестве попадала на местные прилавки из Ириклинского водохранилища, созданного на реке Урал. Не мог не интересоваться Уханов и историей Оренбуржья. Он ведь только по паспорту нижегородский, родился там, а всё детство его и юность прошли на Южном Урале, и история этого края, его известные люди, стоявшие у начала освоения обширных территорий за «Камнем», вся череда исторических событий не выпала из внимания писателя. Итогом этого стало повествование о тогдашнем молодом переводчике петербургской таможни Петре Рычкове, впоследствии названного «Оренбургским Колумбом», многое сделавшим для «прорубания» окна в Азию.

Мне довелось познакомиться с Иваном Ухановым именно в то тревожное и непонятное время разброда и шатания, как в стране, так и в писательском мире. Очень радовался знакомству, ибо давно любил его книги и следил за его творчеством, близким по тематике, отношению к жизни. Для меня оказалось совершенно неожиданным и счастливым случаем встретиться с Иваном Сергеевичем на заседании бюро прозы Московской писательской организацией. И хотя я внешне сдержанно воспринял личное знакомство, не желая навязываться, лезть, как говорится, на глаза, но в душе был безмерно рад этому. Уханов ничем не выделялся среди собратьев по перу, хотя имел к этому времени множество заслуженных наград, премий, к которым никогда сам не стремился. Мало-помалу общение переросло в дружбу, хотя не могу сказать, что мы часто встречались, но постоянно были на связи. И темы всегда находились взаимно интересные, волнующие: ведь оба были выходцами из села, знали деревенскую жизнь не понаслышке. Я радовался его успехам, он одобрительно отзывался о моих работах, появлявшихся в периодике, но иногда и критиковал их. Мы дарили друг другу книги, тем самым показывая степень взаимного доверия. Со временем он стал для меня словно старшим братом, которому я мог запросто позвонить и договориться о встрече, либо в телефонном разговоре обсудить новости, обменяться мнениями по тому или иному литературному вопросу.

Казалось, что со временем наши отношения будут только укрепляться. И тем неожиданнее было узнать скорбную весть, заставшую, как всегда бывает в подобных случаях, на вздохе. И перехватило дыхание от неожиданного сообщения. В такие моменты всегда начинаешь растерянно оглядываться по сторонам, будто что-то сместилось в мире, потерялась точка опоры. Тогда ищешь к чему бы прислониться, но не к чему – чёрная пустота вокруг.

В день его похорон сентябрьская погода стояла по-летнему жаркой, солнечной, кое-где летели паутины. Родственники, земляки-оренбуржцы прощались с Иваном Сергеевичем, до конца не понимая от переживаний, что к былому возврата не будет. А мне подумалось, когда всплыло в памяти название одной из его первых книг – «Светлым днём осени»: что бы ни делал Уханов, что бы ни испытывал радостного или горестного, от него всегда исходил потаённый всепобеждающий свет тёплой души. И, видимо, неспроста эта картина, давшая название книге, родилась когда-то и сопровождала всю земную жизнь светлого человека. Он словно знал, что прощание с суетным миром будет именно в такой звонкий и прозрачный день ранней осени.

 

Наш канал на Яндекс-Дзен

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную