Борис Агеев
ДЕРЕВЕНСКИЕ ДНЕВНИКИ
<<< Предыдущие записи        Следующие записи>>>

18.05.2012

Всё сложилось. И картошку вовремя посадил и огурцы с укропом. Погода не подвела. Нужная доля окропила землю, сейчас небесная пиротехника соответствует середине мая: и громыхает, и блещет, и порывы ветра достигают буреломного «градуса» - а дождики, тем не менее, благонравные, исправно-питательные.

Который день старый знакомый соловей заводит влекущие песни свои, стонет, исходит в истоме, завлекая новую подружку на гнездо, которое она обычно устраивает в зарослях сирени, в опасной близости от кошачьих маршрутов. Знакомые касатки иногда залетают в летнюю кухню на разведку, овевают крыльями мои голые плечи, с осторожным порхом находят обратную дорогу в открытую дверь, а не в слепое оконное стекло. Когда приходится осторожно накрывать их полотенцем и выносить на волю.

Знаю, что ещё несколько раз в жизни это повторится... И помрачневший Чёртов бугор, из-за которого с Азова несётся непогодь. И расцветающая во всей полноте древесная и травяная зелень, и проблески не могущего согреться солнца, и предутренний птичий щёкот и гомон. И предрассветные туманцы, поднимающиеся из лога, и стук взволнованных ветром каштановых ветвей о крышу веранды.

И с каждой новой весной просыпается и новая надежда. Надежда на то, что в жизни что-то удалось - или скоро изменится, - что не слишком много зла ненароком доставил ближним, что не иссякли душевные силы и ещё осталась потребность любить. И этот день и эту ночь, и тех людей, которые живут рядом, и тех, кто далеко... И соловьиный трепет, и шелест листвы, и холодок касаткиных крыльев, свечки на каштановых ветках, белую метель от цветущей во дворе старой ракиты. И этот тягучий сумрак, хмурую наволочь, катящуюся с Чёртова бугра...

Жена приехала, посадила капусту, перестирала и перегладила прошлогоднее бельё, вымела мусор, помыла полы и привнесла в мой первобытный хаос подобие тёплой упорядоченности. Она редко тут бывает. Но редко потому, что не впускал в своё болото иное бытие, - и в котором хотелось отсидеться одному. А это «болото», оказывается, имеет свойство зарастать паутиной и печной сажей, грубеть и окукливаться в тоскливом и часто творчески бесплодном одиночестве. И с её появлением дом после смерти другой женщины, моей матери, думается, обретает и новую душу. Мужчина лишь костяк дома, его остов, а подлинное бытие ему придаёт-таки женщина...

 

...Бегают под стену моей летней кухни две собачки - Пират и Рада. Иногда оставляю им косточки от магазинных бройлеров. Пират на рыбоводном стане арендатора Алексея Куроедова щенком появился. Всех чужаков приветствовал радостным лаем и жаждой ласки. Но на стане нужен был не клоун, а охранник. И Пирата принялись перевоспитывать . Сказать прямо - вырабатывали жестокость и недоверие к ближним побоями. И теперь он исправно лает на всех не только проходящих, но и приближающихся. Может и в ногу вцепиться. Хорошая собачка. В пару ему подобрали чёрную сучку, которую назвали Радой. Так и промышляют парой. Рыбу они на дух не переносят. А вот косточки куриные...

Алексей рассказал о своих планах. Весной была беда: размыло плотину в месте свежей гати, рыба бесконтрольно ушла по ручью. А корма было вложено в неё немеряно. Теперь опять нужно добирать новый кредит, откармливать молодняк в рыборазводном отделении, гатить старую плотину и запускать в новый наплывший пруд подросший рыбий контингент. Задумал взять четыреста утят на откорм, колотит из досок птичий загон, готовит базу.

По деревне не то чтобы осуждение, но - недоумение: детей нет, зачем им с женой эта обуза?

А думается, что он попросту из деятельных русских людей. Выброси такого на необитаемый остров, он первым делом пойдёт искать топор, потом построит, как Робинзон Крузо, загон для коз, наладит посевное хозяйство, приручит дикаря...

И пока в деревне тлеет его производство - часто неудачливое, зависящее от погодных случайностей - но от которого входят в зависимость многие деревенские жители (деревья нужно вырубать, пни на дне пруда корчевать, и грунтовыми работами заниматься, и огороды пахать), до тех пор он будет придавать местной жизни дух беспокойства и надежды на предпринимательский успех...

 

Добавлю о другом, не деревенском...

В издательстве «Славянка» усилиями курских писателей завершилось, наконец, производство двухтомника нашего земляка, публициста, поэта, прозаика и драматурга Серебряного века Пимена Карпова. Он входил в так называемую «крестьянскую плеяду» поэтов есенинского круга. После многих лет забвения стараниями московского литературоведа и критика Сергея Куняева и хомутовского журналиста и прозаика Николая Шатохина его имя было восстановлено в доступно полном объёме.

Двухтомник собрания его сочинений включает в себя публицистическую книгу «Говор зорь», избранные стихи, знаменитый роман «Пламень», несколько рассказов, - и крупный блок воспоминательных произведений. В конце каждого тома составитель и редактор разместили подборки критических статей о творчестве Пимена Карпова, отзывы не только его сотоварищей по литературному цеху, но и обсуждения с интернетовских форумов, отличающиеся внятной злободневностью и подтверждающие мысль, что карповские сочинения имеют отзвук и в современности.

Процесс издания, по уже сложившейся традиции, затягивается на несколько лет. Заказчик, комитет культуры Курской области сперва выделяет средства на издание трёхтомника, потом «срезает» заказ до двух книг, а когда первый том нами уже издан, оказывается, что средства на издание второго тома запланированы лишь на следующий год.

Это происходит и потому, что писатели со своими заботами и планами неинтересны комитету культуры, и потому, что чиновнику скучно заниматься такой «благотворительностью», как издание в Курске собрания сочинений некогда именитого земляка. По одной причине: нет закона о творческих союзах, который не принимается скоро как двадцать лет...

Среди статей и комментариев к первому тому сочинений Пимена Карпова мне пришлось опубликовать и своё эссе о его романе «Пламень», чтобы объяснить самому себе причину, по которой пришлось участвовать в подготовке к изданию его трудов.

Предлагаю его читателям «Дневников» с небольшим дополнением...

 

 

СМУТИЛСЯ ДУХ

О романе Пимена Карпова «Пламень»

Эссе

 

Огнь бо еси, недостойныя попаляяй.

Симеон Метафраст

 

Этот роман сперва завораживает. Его стихия взвихрена и беспорядочна, а по впечатлениям читателя - будто во мраке наэлектризованного хаоса физически зримо проскакивают синие искры, как от выгорающей магниевой спички. Потом начинаешь отделять изображённую стихию от собственно дара изобразителя и разбирать, где он управил стихией, а когда – она им. Это происходит и по самой природе художества – часто стихийно-подсознательной, языческой, поглощающей художника, подчиняющей себе его личность, созидательную волю и жар его сердца…

200 тысяч интернетовских запросов на роман «Пламень» в месяц, вот и аннотация на одном из специальных «пламеневских» сайтов: «Издание представляет одно из самых загадочных и потрясающих произведений ХХ века — роман незаслуженно забытого, а ныне «возрождённого» русского писателя Пимена Карпова «Пламень». Роман требует вдумчивого чтения, поскольку написан непривычным и ныне совершенно забытым русским языком. Описанные в нём реалии вызывают ужас — едва ли не на каждой странице льется кровь, вершатся чудовищные обряды, убийства, казни, садомазохистские сексуальные оргии; любовь в нём неотделима от ненависти, духовное очищение и святость достигаются через страшный грех и страдания. Эта книга являлась отражением глубинной русской жизни в мрачной атмосфере назревания «бессмысленного и беспощадного» бунта, который выльется вскоре в череду революций».

Философ и евразиец Александр Дугин ещё много чего увидал: «…Пимен Карпов зашифровал в своём романе уникальное эзотерическое послание, грандиозный гностический миф, предвосхищающий самые яркие прозрения Платонова или Мамлеева. Карпов обнародовал тайны глубинной русской сакральности, сделал достоянием публики секретные национальные учения, которые с предельной ясностью вскрывают самые тёмные и загадочные аспекты духовной истории нашего народа».

Но почти все интернетовские комментаторы связывают содержание романа и, соответственно, фигуру писателя, с наступившими вскоре кровавыми, переворотными событиями российской истории, последствия которой мучительно осознаются и переживаются нами по сей день.

Эти факты подтверждают мысль о том, что роман Пимена Карпова по какой-то причине вновь востребован и служит неким зеркалом для тех, кто хочет, как цыганская гадалка, увидеть то, что есть и в нём самом.

…Все звали Русь к топору, накликали кровь, жаждали очистительного огня. Никто не хотел царя, последнего, удерживающего от зла - ни его брат, ни его свита, ни генеральный штаб, ни интеллигенция, ни масса народу. Сколько свидетельств о выгнивании всего здравого и замутнении разумного! Везде писали с демонстративной ухмылкой об освобождении от догм прошлого, в обществе неприкрыто любовались грехом, входящим в моду, в интеллигентских кружках и толках процветали оккультизм, содомия, аморализм, повсеместно приветствовались девиантность поведения, богоискательство, презрение к разуму, апелляция к чувственности, к плотскому «освобождению». В романе «Бесы» Ф.М. Достоевский очертил круг губительных нигилистических идей, овладевших верхним слоем тогдашнего общества и уже раздольно втекших в русские пути и торжища - на улицу. Устремление к крови и смерти спустя десятилетия явственно обозначилось и внизу, на чёрной земле. И речь шла, если судить по роману «Пламень», о широком явлении, затронувшем сокровенные недра жизни - с «практичным» народным боговерием, утилитарной крестьянской «духовностью» и простецкой «религиозностью»… Заныла древняя кровь, взгудела утроба чёрной земли, - запросили разрушительной воли.

В зачине романа Карпова - шабаш злыдоты, откольный скит в совином логу, куда «ярость и ненависть скликает вместе» всех отверженцев. Один из «идеологов» романных идей Гедеонов вещает: «…Начало есть конец, конец есть начало (замкнутый круг); в религии Бог есть дьявол, дьявол есть Бог; в общественности: деспот есть народоизбранник, народоизбранник есть деспот; в морали: ложь есть истина, истина есть ложь, и т.д. Так что в известный период и в известной мере грех будет святостью, а святость грехом». И вот читатель с зашумевшей головой начинает погружается в карповское болото смутившихся понятий и идей-оборотней...

Не оставляло ощущение, будто либо у меня, читателя, либо у автора романа сбит глубинно-внутренний, мировоззренческий «прицел». Ни разу не прочёл Символ веры, или читал его «поверху», без проникновения и огня? А в церковь-то в детстве Пимен ходил?.. Да: он же из старообрядцев, «отверженцев» православия. Старообрядчество - это русский протестантизм, породивший густую ветвь изводов, согласий и сект. Судя по всему, Карпов многое изведал во мраке деревенских зимних глухих ночей, когда за окнами волчий вой, а на десятки верст вокруг – ни урядника, ни соглядатая: и изуверство откольников, и содомические оргии, и обряды кровавых инициаций... Неслучайно он везде повторяет: не знаете вы народа, а я всё видел , всё прошёл. Пожалуй, Александр Блок принадлежал к тем немногим, кто в личности, в творчестве и судьбе Карпова обнаружил эти русские разверзшиеся бездны. Поёжился, написал статью, поставил, может быть, самый точный «диагноз» «Пламени», но до конца ничего не договорил: или страшно стало, что не поймут, или нельзя было договаривать . А Блок - «видел», он в Бога веровал, в церковь ходил. «Видел» обрушение образа «народа-богоносца», выпестованного русской интеллигенцией в угаре «теоретических» споров, «видел», как в «Пламени» он был угашен и порублен у основания, у самой чёрной земли. Стихия карповской эстетики, идеология романа «Пламень» и не дали бы ему возможности иного толкования.

…Набредил мечтаний о Светлом Граде, о неком славном, идеальном мире, сравнимом разве с небесным Иерусалимом, с Эдемом до адамова грехопадения. Но за что Карпову Эдем, чем он заслужил Светлого Града? Только одним своим явлением «страдальца от народа»? Или как если бы ударник труда путёвку в санаторий заработал? Притравленный духом литературной вольницы, Карпов ведь землю не копал и на почву взирал уже отстранённо. Его «вопль о земле» как-то неискренне звучит. На земле, действительно, пахать надо, восемь месяцев в году крутиться на ней. На культуру, на книги мало времени остаётся – поздняя осень и зима. Тогда, видно, и намечтал. А весной, перед пахотой, его невольно тянуло на сторону…

В город приехал в сапогах и с обидой: в батраках-де тяжело, в детстве с печки падал, вообще – замучен неволей нести тяготу народной жизни… И уже издаваться стал. Вот карповский «Говор зорь». Восемь публицистических заметок, весь пафос которых свёлся к обвинению интеллигенции в том, что она обокрала народ, присвоив достижения высокой культуры. Будто бы можно присвоить архитектуру Петергофа или Царского села, оды Ломоносова, те же свершения Серебряного века. Культура тем и значима, что каждый может прийти и взять, сколько унесёт. У всех ли есть доступ к вершинам культуры? – другой вопрос. Карпов тогда сказал бы и о бесплатных билетах на экскурсию по Эрмитажу и на проезд до Петергофа, а не кричал огульно на всю округу, будто его обокрали.

В городе он людей не увидел, - всё какое-то зверьё в человечьем облике, с железными челюстями. Предлагает интеллигенции поменяться: они ему блага духовной жизни, он им – плуг. Блок усмехается: куда мне с моими хилыми мышцами – и борозду не вспашу и дела не сделаю. Но что лежало в начале искренних карповских обвинений интеллигенции в неискренности и его претензий к ней? Отчего он, самоучкой освоивший основы книжной культуры, восхотел большего и нашёл препятствие этому желанию в лице тех, кто, по его решению, и являлся заводчиком и «производителем» культуры? И обвинил их от «лица народа»… Это при том, что изначально именно на «почве», в самом народе, в его, вероятно, зимних раздумчивых уединениях и праздничном разгуле были зарождены основы культуры во всех её проявлениях: материальных, художественных, языковых, музыкальных… И которые город впоследствии из основ извлёк, упростил, отточил и перевёл в «универсальный формат», как классические образцы.

А выучился, книжки стал писать и обрёл дерзость задавать вопросы. Выбрал путь книги и через книгу нашёл способ выразиться, объявить о своём понимании… Но это вначале. Наверное, карповская русская судьба привела бы его к бунту против всего и вся – против интеллигенции, против властей, против … Блок это «видел»: «…Были в России «кровь, топор и красный петух», а теперь стала «книга»; а потом опять будет кровь, топор и красный петух».

«Говор зорь», правда, заставил всех возмутиться, поскольку рассказан был громко, продиктован несомненно чистым помыслом и обращён напрямую к сердцу другого человека с вопросом о «малых сих». На этот вопрос ответить же всегда непросто. Карпов в письме объяснился с Вячеславом Ивановым: «...Для меня большое несчастье, что я не обладаю большими знаниями, не способен к диалектике и говорю всё резко и прямолинейно... уверен, что всякий на моём месте не писал бы сдержанно и литературно, а - буквально - вопил бы!»

…Что же до «Пламени», то речь должна была бы идти о сектантском изводе русского верования с угасанием духа и его последующим перерождением, что Пименом Карповым осмысливалось, как угашение общей жизненной «температуры», переходящей в состояние теплохладности, которую необходимо было разогреть возгонкой греха, запредельным остервенением порока. С имеющейся целью якобы соблазнить Бога на кару, влекущую за собой высшее, экстатическое страдание, забывая, что Бог не соблазняется и не соблазняет, но попускает искушения. Епископ Кассиан (Безобразов) цитировал апостолов: «Всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать», опровергая этим общий для людей, впавших в отчаяние, вывод о богооставленности. Но в романе «Пламень» это непослушание человеком изведано до бездн последнего падения, когда он погружается во взбухшее всепоглотительное облако воспламенившегося зла, в котором замечаешь очертания символической религиозной иерархии, в основании коей, в самых недрах чёрной земли, начинает угадываться чей-то зыбкий, ухмыляющийся облик. Он наводит на догадку, что дело не в непослушании или провоцировании гнева Божьего, - в чём-то ином.

Роман пронизан отблесками пламени, духом грозного, очистительного огня, в котором можно увидеть и прообраз огня последнего, в конце времён. Но что за «священный огонь» в земляном, провинциальном захолустье у Пимена Карпова, вздутый такой религиозной экстатикой? Огнь ли бо еси из канона, недостойные попаляющий, сожигающий клубок деревенской бесовщины вместе с бесоносителями? Они же, эти мифические «хлеборобы», наделённые незаурядной духовной силой, с привлечением нутряных согласий и толков («бог - русский, а не чей иной») ещё хотят поделить и поджечь весь остальной мир.

И приглядевшись, замечаешь иное.

Когда лампа пуста, керосин кончился, а фитиль продолжает гореть ровным полым пламенем, то невольно задаёшься вопросом: а чей это огонь?

И начинаешь ощущать потребность в каком-то прямом, незамутнённом взгляде на этот роман, спутанный и самим автором - вычурной символикой и живописной перегруженностью, когда перестаёшь ловить ход авторской мысли, и отвлекающими объяснениями «толковщиков» от семи ветров (эка вон у Дугина: «секретные национальные учения», «загадочные аспекты»)… А изгарины и «золы» в этом романе хватает.

…Необходимость против желания занудила глянуть куда не надо бы. И вот что обнаружилось…

По учениям апологета сатанизма Алистера Кроули — «демоничность заключена в своевольных поступках, направленных на преобразование мира, что связано с перерождением через инициатические смерти и жизни. Ад — та среда, в которой сатанист или демон реализовывает свою волю (демоническая свобода). Неотъемлемые части демонического - внутреннее восстание, преображение себя на Пути «левой руки», с преодолением всего мира. Изменение мира демоном или сатанистом является выражением метафизического Зла».

Всё перечисленное мы обнаружим и в романе «Пламень». Разве что ад, как метафизическое понятие, отсылающее в мир духовный, люди в романе Пимена Карпова устроили на земле, в буквальном смысле на источнике жизни – на крестьянской «почве».

Земля изращивает по родам издавна посеянное. Народ до перерождения в нацию и сам был как земля: что посеешь, то растит и воспроизводит. Всходило и несеянное. Вот то, что в «Пламени» у «отверженца» Карпова – все эти дугинские «тайны глубинной русской сакральности», наследующие по восстанию на «пути левой руки», и что должно было бы с самого начала названо своим словом – сатанизмом.

Не хотелось бы думать, будто в раздоре и вражде дух народный иссяк и его оставило художническое горение, - а оно невозможно без согласия, внутреннего лада и душевного мира. Дело в чём-то другом. В том ли, что частично объясняется скрытой многовековой враждой двух рас, разделённых по цвету крови - красной и голубой, или двух костей – белой и чёрной? При всей условности такого деления, которому комментаторы «Пламени» отдали должное, можно понять, что в основе вражды лежит не только зависть, но неосознаваемое метафизическое ревнование, когда-то свойственное братоубийце Каину.

В зачине «Пламени» хлыстовский «первосвященник», ненавистник земли Феофан возносит моления в «потаённом доме» перед – (нет, не образами) - «отреченными картинами», на которых «праматерь Ева с обнажённым сердцем, прободённым острыми мечами, и Каин, в смятенье и ужасе застывший над убитым им Авелем». И «праматерь Ева» и адамический потомок Каин – эти образы в начале романа необходимы для верного понимания замысла этого хаотично исполненного и стихийно взвихренного произведения. В «Пламени» - продолжение истории Каинова семени, но образ мыслей и устроение внутреннего мира карповских братоубийц как-то неинтересно здесь разбирать. Братоубийство мыкает миром и близит его конец, но у брата всегда остаётся возможность выбора другого пути, - где «и истина и жизнь»…

Митрополит Московский Филарет заметил, что в русских людях мало света, но много тепла. Подумалось, что преображение тепла в пламя - исключительно русский способ избежать усреднённой теплохладности, от которой остерегали апостолы? Но с этим ведь можно и заиграться.

Боролся ли Пимен Иванович, в чём состоял «предмет» его борьбы и чем борьба завершилась? Двигал ли им протест против бытийного остывания, почему и в его представлениях и в явлениях тогдашней революционной реальности возникала потребность всё до уничтожения «разогреть»? Не заключался ли смысл жизни «хлеборобов» в том, чтобы на своём месте остаться, а не куда-то уйти? В царствии князя мира сего он, мир, движется внешней переменой, но, обретая Бога, человек начинает идти в обратном направлении. «Участники» пламенной мистерии Пимена Карпова всё глубже уходят по пути «левой руки», по пути внешней перемены...

«Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждёт. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть, более страшной», добавил бы тут провидец Блок. Советское время логически завершило «искания» взбесившейся интеллигенции Достоевского, карповских изуверов, сектантов и красносмертников: государство, возгласившее христианское по своей сути, справедливое к слабым и бедным идейное «оправдание», основалось на безбожной, антихристианской платформе. Пимен Карпов, уцелевший певец очистительного пламени, зовущий на почву кровь, не мог этого не понимать. Да и понимал, и оценивал точно, о чём можно найти подтверждение в разысканных московским критиком и литературоведом Сергеем Куняевым карповских дневниковых заметках: «…Но ведь в том-то и ужас, что иначе, как сатанинской тактикой, ничего нельзя пронести в жизнь - даже Божье дело. То есть сразу, сейчас. А ждать столетиями - кому охота? А впрочем, может в том и состоит каверза Сатаны, чтобы все сразу, сейчас. <…> Нищие духовно - нищие материально. Сатана - отец в образе Христа. Заклание агнца - русского народа. Голгофа…»

Читатель был бы вправе ожидать от автора раскаяния или правильного отношения к произошедшей на его глазах и с его участием трагической «истории» - он продолжал писать в 20-х годах и, хотя и скудно, но публиковался (а в 1924 году переиздал ещё и «Пламень»!). Оставался же тот, прежний вопрос о «малых сих», на который трудно ответить, - и которых Карпов своим романом искусил. А у него произошло стихотворение «История дурака», написанное с потрясающим всё существо отчаянием, с нотками глумливой истеричности – тяжёлое, гадкое, к тому ж и плохо исполненное. В котором есть и такие строки:

...Ты жив, - так торжествуй, холоп!

Быть может, ты, дурак, издохнешь,

Протянешь ноги и не охнешь:

Потомству ж - дикому дерьму -

Конца не будет твоему...

Все, кто звал к топору, жаждал огня и вымаливал кровь – их получили. Но так ничего и не поняли? Или не знали?..

Не знали, что это Бог творит, а лукавый извечно устраивает революции, прикидывается гностиком, «альтернативщиком», «толерастом», возбуждает кровавые инстинкты, вздувает пламена?..

«Огнь бо еси…» в страхе духовном повторяется перед таинством причастия, с принятием плоти и крови Христовой. Причащаясь ими, человек обретает толику святого и тем целит дух. Огнь попаляющий в романе Пимена Карпова – огнь мёртвый, подземный и, причащаясь крови людской, бессмертная человеческая душа корчится и дочерна обугливается на нём - без изгорания.

ЗАПИСИ 1976-2012

ПРО РОЗОВЫХ ПОРОСЯТ

Отец мой был механизатором широкого профиля. Начинал на прицепном комбайне РСМ «Сталинец», осваивал и первые самоходные комбайны СК-3 и СК-4. Потом зимой возил в колхоз жом с сахарного завода на самоходном шасси «Таганрожец», летом на шасси навешивался зерноуборочный комбайн и отец выезжал на нём в поля на жатву. Осенью он подпрягался и к уборке сахарной свёклы. Казалось, кому, как не ему, обучить сыновей обращению с металлом, привить первые навыки слесарных работ. Но отец считал, вероятно, что они научатся сами собой.

В Глиницкой же начальной школе на уроках труда мы вышивали. Мужчина в школе был один - директор, а моя молодая учительница Т. Г., только что закончившая педагогическое училище, не умела ничего, кроме вышивки. И теперь я смогу что-нибудь вышить хоть крестиком, хоть гладью. Но тогда мне перестало нравиться это девчоночье занятие. Таскать в портфеле пяльцы, иголки, куски белого сатина, мотки мулинэ было стыдно. Вышивать пошлые цветочки и розовых поросят - ещё горше. Однажды я взбунтовался и наотрез отказался этим заниматься.

Шум поднялся небывалый. Даже директор приходил посмотреть на малолетнего якобинца. У Т. Г. я и ранее находился на подозрении, а тут такое... Всердцах в присутствии всего класса она объявила о моём исключении из школы. «Забирай портфель, - горячо сказала она, - и чтоб духу твоего тут не было!».

Я брёл домой по пыльной деревенской дороге с сокрушённым сердцем, горечь и обида обуревали меня. Представил своё будущее - и оно устрашило. Вот мои одноклассники заканчивают четырёхлетнюю начальную школу, переходят в среднюю школу, вот получают аттестат зрелости и с широко открытыми горящими глазами ступают в новый, взрослый мир. Они напитаны нужными знаниями, снабжены правильным мировоззрением, каждый жаждет приносить обществу пользу. А я, несчастный, так и останусь недоучкой, маленьким выродком на пыльной деревенской дороге, сопливым неудачником, у которого нет будущего... И не заметил, как захлюпал носом от жалости к себе.

Разрешилось дело в тот же день. Мать сходила к учительнице, а, вернувшись с беседы, отхлестала меня мокрой тряпкой, которой мыла посуду, и приказала с утра собираться в школу. Вместо вышивания на уроках труда мне в виде исключения дали задание резать счётные палочки для первоклашек. Из ракитовых прутиков нужно было нарезать по размеру счётные палочки и связать их пучками по десять штук. Я наготовил этих утомительных палочек на годы вперёд, но никогда уже не испытывал побуждений вернуться к вышиванию позорных поросят.

В пятом классе средней школы на уроках труда учитель показал, как обрабатывать напильником зажатую в тиски «сырую» металлическую болванку. Она была так неподатлива, так заманчиво блестела на спиле, и её можно было с увлечением ушоркивать до нужного размера целый урок.

Но долго помнилась обида начальных времён - и до сего дня вспоминается то острое чувство горечи.

Горечи оттого, что тебя могут попросту выгнать...

 

ЦЫГАНСКАЯ УДОЧКА

После возвращения с Камчатки не рыбачилось на мелком пруду под деревенским родительским домом. На Камчатке промысловыми сутками рыбалили сетью, засолка рыбы на зимовку бочками - не ради забавы, а для пропитания. Здесь же уныло сидишь часами над удочкой, ожидая, когда под пробным надкусом наглого пескаря робко дрогнет поплавок… Не масштабно. Поневоле навело на размышления о породах червяка для наживки, неблагоприятной погоде, неугодном рыбе атмосферном давлении. Зеваю, потом начинаю тихо завывать чьи-то стихи под настроение.

Из зарослей крапивы и лозняка выскакивает лохматый цыганёнок лет десяти-двенадцати. Босой, голый по пояс, штаны закатаны до колен, дёготного цвета волосы завиваются пружинными колечками, чёрные глаза сверкают.

Цыгане в нашей деревне давно повывелись, а этот цыганёнок был скорее всего случайным, приблудным – из той новой породы маркитан, что разносят от утреннего поезда плохо крашеный китайский трикотаж, жестяные чайники и спортивные трусы. Обратно они увозили большие семейные перины со сбившимися по углам перьями, подвальные банки с позапрошлогодними огурцами, а за металлоломом потом приезжали отдельно цыганские «жигули» с прицепом.

Цыганёнок заметил меня, взобрался на плотину, сел рядом и принялся наблюдать за поплавком. Терпения его хватило на одну минуту. Искоса зыркнул на меня, изучающе прищурился и буркнул:

- Лески дай, бля.

Я покопался в задеревеневшей дерматиновой рыбацкой сумке, доставшейся в наследство от отца, отмотал от рулончика метров пять лески.

- А крючок?

Подумалось, что этот ребёнок ведёт себя со взрослыми если не нагло, то вызывающе. Однако дал ему и крючок.

Цыганёнок сломил над головой длинную ракитовую ветку, очистил её, привязал леску, к ней крючок, а вместо поплавка захлестнул петелькой подобранное под ногами гусиное перо. Наковырял из кармана каких-то тощих крошек, зацепил одну на крючок, поплевал, замер над ним на секунду и забросил удочку в сонную воду.

Зевнул, почесался под лопаткой, позыркал по сторонам. И вот – торкнуло… Минут через двадцать он наловил и насадил на ракитовый кукан восемь штук краснопёрок и карасей, среди которых один оказался увесисто неплох. Было даже удивительно, как его никто не поймал раньше…

Цыганёнок докурил до половины сострелянную у меня сигарету, притушил её плевком, сунул окурок в карман. Мелькнул чумазыми пятками и исчез с добычей в том самом крапивном месте, откуда и появился – видно, торопился к обратному поезду. И только спустя некоторое время я сообразил, что он забыл меня поблагодарить за леску и крючок. Но откуда же было взяться в нём воспитанности!

…Подобрал брошенную им удочку, – если это сооружение можно было так назвать – насадил собственного жирного навозного червяка на крючок, замер на секунду, подражая цыганёнку, забросил в воду и внутренне сосредоточился в ожидании скорого рыбьего клевка. Но так ничего не дождался – ни от первой, своей, удочки, ни от этой – цыганской. И скоро сокрушительно разочаровался в рыбалке вообще.

И вот гадаю, что было причиной цыганёнкова успеха: не крошки же из кармана, в самом деле... Не окурки.

Думаю, секрет заключался в его особой, колдовской манере поплёвывания на крючок…

 

СТАРШИЙ ПО ДЕРЕВНЕ

Всегда в деревне был человек, к которому обращались в трудную минуту. Чаще старый, потёртый жизнью, пошлый человек, в смысле – везде прошедший, бывалый. Он не учил, как надо жить – то делали редкие на деревне праведники. Он говорил, как поступать не надо и чего делать не нужно. Их мудрость исходила из наблюдений за людьми, да и из тюремного опыта тоже. Такие менялись: один удалялся в мир иной, среди живущих обозначался другой, старший в ряду.

И вот оказалось, что кроме Васи и Вити Грищенко, Вити Дроздика и Вити Мулюя на деревне среди старших оказался и аз грешный. Ощущение растерянности и одиночества. Чему же я научу других? Кто меня послушает, когда каждый сам по себе и другому голова?

То же видно и в жизни страны. Многоопытные и чуткие уходят, не возгласив совета, - или их даже и не слушали, на сцену жизни выпрыгивает кто-то случайный, лысый или кучерявый…

Говорили: раньше люди были мудрее, теперь – веселее…

 

ИМПЕРИЯ

Образ идеального правления – империя, где глава государства не правит, а царствует, отвечая перед Богом за державу и народ. При самодержавии возможны все формы общественного устройства и взаимодействия людей, но самодержавие должно быть абсолютным. Дабы хранились в нетленности строгость и логика его обрядности, общное служение порфироносного пастыря и народа, блюлись его внутренняя красота и его сродный с фаворским свет.

А как учредилась Дума, чуть появилось смрадное либеральное «многоголосие», свобода изъявления мнений – зашаталось, ослабло, а потом закончилось русское самодержавие. Его опоры, аристократию в чиновничестве и крестьянство, тягловую силу империи, а потом и промежуточные «классы» смело, когда потеряли центральную мысль самодержавия – стояние против зла.

 

КАМЧАТСКОЕ...

4. ВЕЧЕР НА «СВЯТОМ МЕСТЕ»

Мильковский этнографический музей на Камчатке, 9 сентября, годовщина Куликовской битвы.

Директор Миша Угрин собрал музей из брёвен в плане как крест, увенчанный шатровой крышей, и очертаниями он напоминал небольшую церковку. Миша зажёг в музее свечи и устроил тихий благовест, зазвонив в большой колокол, подвешенный под сводом крыши - и в десятки разнокалиберных колокольцев, развешенных там и сям. Вывел меня наружу, замкнул дверь, включил сигнализацию.

Музей встал на отшибе посёлка, на невысоком взгорбке берега реки Камчатки, с другой стороны к нему подступает прудик, питаемый донными ключами – ребячье отдыхалище. В его тихой глади отражались огонёк сигнализации, освещённые свечами изнутри оконные проёмы музейного сруба. В темноте вздыхала чья-то лошадь, Миша подошёл, покормил её с руки травой.

Потом разделся, вошёл в пруд по пояс. В редком свете ещё были видны его плотный торс, атлетические плечи. Рыжеватые волосы свиваются длинными прядями, густая борода задумчиво ложится на грудь.

Красивый мужик Миша, статный, голубоглазый. И то его вечернее омовение на «святом месте» отчего-то долго мне помнится.

Шёл 1985 год.

 

5. РУССКИЙ ДЕРВИШ

Миша съездил в Индию по приглашению Святослава Николаевича Рериха. Вернулся переполненный впечатлениями и праной. Семейство Рерихов приняло его благосклонно. Он жил в гостинице в долине Кулу, ходил пешком в гору в имение Рерихов, местная чумазая ребятня его узнавала и радостно приветствовала: «О, руси дервиш!». Население бедное, живет голышом, ночует под бамбуками, туалет в кустах, но чрезвычайно жизнерадостное. Миша ходил в институт гималайских исследований «Урусвати», интересовался постановкой дела. «А как же ты общался с ними, на каком языке?». Миша на секунду задумался: «На немецком». И рассмеялся, довольный.

Привёз латунные изделия, альбомы. Подарил набор открыток с видами «Храма любви» в Карнатаке: на семи ярусах снаружи храма мужчины и женщины в самых разных позах и положениях. Индусская «Кама-сутра» известна на весь мир. Я и так вертел, и этак, думал, потом в каком-то журнале наткнулся на описание внутренности этого храма. Тихо, пусто, прохладно, стоит возвышение, горит светильник. Как всегда - разгадка внутри. Снаружи «секс», скверна, буйство плоти. Загрязнился, а теперь войди вовнутрь, и очистись, и подумай, и возвышься.

 

6. ЧЕРЕЗ ПЕРЕВАЛ

Бывшая ответработница 72-х лет приехала на Камчатку из Прибалтики. На пенсии решила мир посмотреть. В музее спрашивала, как пройти в Долину гейзеров, дескать – всю жизнь мечтала там побывать. Миша Угрин объяснил, что наиболее удобно идти оборудованной конной тропой от посёлка Лазо, но вполовину короткий путь, около двухсот километров, отсюда – и через перевал.

Спустя неделю вертолётчики привезли её ободранную, полуодетую, но довольно улыбающуюся: Мишу она поблагодарила за интересную прогулку. Вертолётчики отвели Мишу в сторону и упрекнули: зачем-де ты дорогу ей показал? «Я же не думал, что она пойдёт!»

Пошла в шушлаечке, в тапках, через каменистый перевал и сквозь камчатскую тайгу, слушала по ночам рык на медвежьих тропах, питалась корешками, а сама - в чём душа держится...

Железная старушка!


Комментариев:

Вернуться на главную