Кошкин Руслан Леонидович
Руслан Леонидович Кошкин родился в 1975 году в пос.Аркуль Вятского края. Образование высшее экономическое (Вятская государственная сельскохозяйственная академия). Дипломант VI Московского международного конкурса поэзии «Золотое перо» (2009 г.), дипломант «Илья-премии» (2004 г.). Подборки стихов публиковались в «Литературной газете», журналах «Наш современник», «День и Ночь», «Волга. XXI век», в антологии «Русская поэзии. XXI век» (составитель Г.Красников, 2010 г.) и др. Автор сборников стихов «Чур» (2003 г.) и «Подобру-поздорову» (2010 г.). Живёт и работает по специальности в Вятке.

* * *

Вот какого надо «беспредела»:
бить – наотмашь, и любить – навзрыд.
Чтоб душа звенела и гудела.
Чтобы всё – вразнос и на разрыв.

Радость и веселье – без оглядки.
Горечь – полной мерой и до дна.
А судьба – с неё и взятки гладки,
потому задаром и дана.

Слышишь звон зазывный бубенцовый?
Что там? Свадьба? Гульбище? Разбой?
Побоку запоры и засовы!
Не тебя ль зовёт он за собой?

Нет на это лучшего ответа,
чем вдохнуть и выдохнуть простор –
и в луга ночные, где от века
на паях со звёздами – костёр.

ПРОПЕЛЛЕР

Не то над палёным афганским нагорьем,
не то над кавказским хребтом
своим – на спасенье, бандитам – на го́ре
Ми-8 мотыжил винтом.

Не зря перед ним и вершины робели.
Но есть всему срок и черёд.
Разрывом снаряда сорвало пропеллер –
и рухнул в провал вертолёт.

Но странное дело: в лепёшку вертуха,
огонь по ущелью и дым,
а винт, к изумленью пальнувшего «духа»,
продолжил полёт невредим.

Года под откос. Но доносится глухо
пропеллера гул маховой
порою до всякого чуткого уха,
пыль ви́хрится над головой.

И садит порой по винту батарея,
не видящая наперёд,
что бе́з толку это: ни стингер, ни время –
ничто летуна не берёт.

Над кручами реет он призраком, тенью,
на горних парит сквозняках.
По чейному только веленью-хотенью –
внизу не сойдутся никак.

Кивают на правую сторону эти,
иные налево плюют;
одни салютуют ему, словно дети,
другие поносят салют.

А грозный пропеллер, архангела вроде,
решает задачу свою:
мотыжит себе на нетутошнем фронте,
в неявленном бьётся бою.

ПОДОБРУ-ПОЗДОРОВУ

Прокатилась кривая молва,
мол, немой был Герасим,
собачонку свою-де, болван,
сделал кормом карасьим.

Клевета. Да, был смирен и тих,
терпелив долговато.
Не любил разговоров пустых.
Было б с кем толковать-то!

Да, дворнягу пригрел он одну,
ретивы́м прикипел к ней.
Но чтоб друга отправить ко дну –
да гореть лучше в пекле!

И рванул за буйки, за посты,
приготовив дреколье,
чтоб в обиду не дать, чтоб спасти,
уберечь – дорогое…

Говорили потом, как один
у трактира придурок
над куделью беглецких седин
поглумиться придумал.

И покуда над ним зубоскал
изгилялся в охотку,
молча псину Герасим ласкал,
улыбаясь в бородку.

Но когда ёра гнусным словцом
собачонку «украсил»,
тут уже не стерпел и лицом
омрачился Герасим.

И, чуток почесав в голове,
отцедил пустослову:
– Шёл бы мимо ты, мил человек.
Подобру-поздорову.

РУССКИЙ ЛЁН

То не плоть от голода голосит –
то, насущным хлебом по горло сыт,
да гнилым достатком не ублажён,
дух спросонья ломится на рожон.
Только нет отдушины, нет коня,
путь-дорожка скатертью не ткана,
и гниёт, не полото, не драно,
втуне во поле полотно-рядно.
Что ли, волком взвыть? Да луна бледна.
Что ли, посох выдернуть из плетня –
да пешочком, по уши-то в грязи,
всё по ней – по матушке по Руси?
Гой ты, князь удельный, педальный конь!
И куда ж собрался ты? Далеко ль?
Али жор без продыху стал не мил?
Али милым мерзостям изменил?
Волки сыты овцами целыми
и томятся новыми целями.
Ну а ты – с чего бы то? – сам не свой,
посыпаешь голову вдруг дресвой.
Нагонявшись досыта за рублём,
как паршой, стяжанием оструплён,
не деньгу – себя ты зашиб деньгой.
Оттого и маешься день-деньской.
А пойди-ка во поле ты, дружок, –
испытай экстрим, потрясенье, шок –
и, тоской неведомой обуян,
обозри в округе глухой бурьян.
Приглядись к нему, как к степи калмык, –
и, быть может, у́зришь на краткий миг,
как среди полыни, не тереблён,
на ветру колышется русский лён.

ДУРНОЕ СЕМЯ

А и было у меня всего-то,
всей родни-то было у меня:
дед-бодун да бабушка-зевота,
да дядья-бурьяны вкруг плетня.

А и что росло там, прорастало?
Что на целине души цвело?
Было бело цветом али ало?
И теперь, поди, ещё цело??

А и песни-то какие пелись.
Ох, какие песни пелись мной!
Прелым срамом сдобренная прелесть,
пополам чернуха с белизной.

И вела тропа через овраги,
путалась в бурьянах-лозняках.
Ладно было складывались враки,
да житьё не ладилось никак.

Дурью о́тчего некчемноземья
раздухмарена с пелён душа.
Что и взять с неё? Дурное семя?
Неужели больше ни шиша?

И была всего одна забота:
как бы так на всё махнуть рукой.
Лишь одна, одна всего-то.
И не надо никакой другой.

ПО-ХОРОШЕМУ

По-хорошему да по-доброму –
к ободрёну-то и к обо́драну.
Так бы можно и с полу подобрану
разогнуться до́пряму.

Разогнулся б до́пряму – дотянулся б до? небу,
может, кто-нибудь.

Вот бы так – по-хорошему,
чем бы ни огорошену.

С уважением, нежно, ласково,
хоть и скоро, да не наскоро.
Вот бы ровненько да укладисто.
Хорошо бы так, да не ладится.
Видно, сызмала не приучены.
Бо́шки, что ли, не так прикручены,
что ли, руки не ладно воткнуты?
Что? Что-что там про водку ты?

Научил бы кто
неученых-то.
А впрочем
не так, чтоб очень:

всё путём да ладом, по-людски,
так-скать, –
помереть с тоски!
Э-э-эх, тоска!..

 

БЫВШЕЕ БОГОСЛОВСКОЕ
(некоторые впечатления от пребывания на памятном месте)

1.
Бывшее Богословское,
вышними отголосками
слышишься ты и ныне,
словно в года иные.
Слышишься, словно эхо,
в жалостных кликах стерхов,
сбившихся в небе клином,
в лепете тополином.
Те тополя-старожилы
некогда сторожили
в этих местах могилы.
Но уберечь могли ли
горе-заградотряды
плиты, кресты, ограды,
если живым телесно
с мёртвыми стало тесно?

2.
С грязной работою – как с вражиной.
Долго же вышло возиться в жирной
глине, как будто налитой кровью.
Сдохнешь, покуда наряд закроют…
В день седина оттенила залысь.
Долго же после тебе казались
восково-склизковатые
мощи – в ковше экскаватора.
В сумерках дурки, душою сгорблен,
страстно отдавшись вселенской скорби
и бессознательного потоку,
с кем ты потом толковал подолгу?
Всхлипами перебивая стоны,
там ты и кончил свой век бездольный,
без панихиды и отпеванья,
экс-экскаваторщик Ваня.

3.
Время идёт. Прошло уже более полувека,
как поднялось на память беспамятство человека.
Школа теперь тут средняя, номером – 48-ая,
рядом – футбольное поле, подле – ДК Первомая,
бывший опять же, так как наново наименован –
только недавно, в годину веяния иного –
«демократично» домом – вот ведь! – народного творчества.
Правда, за те полвека с лихом, едва ль не дочиста
память в народе бедном о нём же самом затёрта.
Ну а для вида – вона: забавы любого сорта.
Всё ж – для народа. Как же! Райские прямо кущи.
На, мол, сердешный, твори. Вытворяй, дорогущий.
Лишь не пытайся горькое вытянуть из былого.
Не поминай, не спрашивай Апостола Богослова.
Глотку дери, выплясывай. Глохни на оба уха.
По-над забытым кладбищем сыплется топотуха.

4.
Сводит с досады скулы.
Тихое «гули-гули»
льётся из уст какой-то стоящей вблизи бабули:
сухенькой ручкой, хрупкой
хлебцем да пшённой крупкой
шлак посыпает, в глину втоптанный всей округой.
Для вечностно́й повестки
эти щедроты вески.
И через миг, как будто одёрнули занавески,
в облике голубине
из поднебесной сини
спархивает прощенье на пшённые благостыни.
Что для святого сонма
правильно и весомо,
вряд ли смекает кроха, выпущенный из дома.
С выдержкою сапёра
вот он из толщи дёрна
пуговицу со ржавью выковырял задорно.
Но, не придясь по нраву
ищущему забаву
крохе, летит находка в кормящуюся ораву.
А не заняться ль дичью?
И озорник, добычу
высмотрев, разгоняет набегом ораву птичью.

5.
В лепете тополином слышатся имена,
словно зовут кого-то. Может быть, и меня?
Вышнее откровенье – словно удар под дых:
мёртвые поминают каждого из живых.
Страшно, как ни подначивай,
но до чего заманчиво –
вслушаться в отголоски,
веющие Богословским.
Мёртвые о живущих памятуют. И их
изредка навещают в склепах домов жилых.
Но у живых по мёртвым памяти ни на грош.
Ну, показался призрак. Что ж ты, дурак, орёшь?
В ведренье и в ненастье –
молишься ли о нас ты,
чтущий памятованье,
Апостоле Иоанне?

6.
Мне нравится шагать с уверенностью, с лоском –
по жизни, по земле ли, – что бы ни стряслось.
Но стоит вспомнить мне о бывшем Богословском –
и шаг теряет мой уверенность и лоск.
Мне кажется тогда, что даже на приволье
попрание несёт он на священный прах,
и смертным через то становится живое,
само в себе не смерть – бессмертие поправ.
А тут ещё – война. И все приволья гиблы.
На вечной той войне, священнейшей из войн,
все храмы на крови? и братские могилы –
окопы, блиндажи одной передовой.
Стои́т микрорайон на костяном подножье,
выглядывая, как окопный перископ.
А, может быть, и нет фундамента надёжней?
А, может, так живей и плодородней – скорбь?

ПИСЬМО ИЗ ПРОВИНЦИИ

I
На задворках державы, в глубинке,
вдалеке от Сочей и Ордынки
жизнь прихрамывает по старинке
и вздыхает по старине.
Но не славят уже сквозь зевоту
никого здесь за хлеб и за воду,
за заботу и за свободу –
ту, что ищут на стороне.

II
Не на прок-таки избам годы.
Не из той они, знать, породы.
Не чета городам огороды,
и плетень Кремлю – не родня.
Верен касте удел селянина,
как столбы, что, по слову Совмина
встав здесь древле по стойке “смирно”,
проторчат так до судного дня.

III
Здесь колёса истории, с дрожью
продираясь по бездорожью
топких весей, рассыпанных рожью,
вязнут в видах глухой лепоты.
А провинция не капризна:
залетев от заезжего “изма”,
ей привычно и ныне и присно
быть к чему-то на полпути.

IV
Люд, что с вилами и граблями,
не намедни простясь с рублями,
сыт здесь крадеными отрубями,
и всплакнёт о нём разве статья.
Здесь от ветра скрипит калитка
так, как будто скрипеть ей – пытка,
и пылится меж рам открытка,
настоящее прошлым стыдя.

V
В глухомани, богатой лишь снегом,
много лучше аукаться с небом,
чем с далёкой столицей со склепом
благодетеля страждущих масс.
Да не близко, видать, и вышним
захолустье, суровое к вишням,
грушам, душам, с пелён привыкшим
к составлению скорбных гримас.

VI
Жизнь туземная проще, резче
вынуждает смотреть на вещи:
злоба дня здесь крепка, что клещи,
и зима, что чума, крута.
Но в письме тут сама собою
после жалоб на долю вдовью
вместо “SOS” – “из России с любовью”
чья-нибудь да выводит рука.

* * *

Не надо свечей и кадильного дыма.
Глазёнки пошире разувши,
смотри-ка, как светятся непобедимо
окружные души.

И наверняка только вышним вестимо,
откуда взялось столько света
и как этот свет приняла и вместила
вон та или эта.

И преображаются в этом свеченье
и тяготы все, и увечья.
С того и сравнима с зарей невечерней
душа человечья.

БОСОНОЖКА

Девочка-босоножка,
скромница, егоза,
повремени немножко,
не отводи глаза.

Дай приглядеться, что же
светится в них зарёй –
так, что тепло – по коже
и по земле сырой.

Дай приглядеться, что же
светит из их око́н.
Нужно на то, похоже,
ведать язык икон.

Вещее есть в них что-то.
И велика их весть,
ведь искупает оптом
мо́рок окружный весь.

* * *

Снегу бы! Снегу бы выпасть,
выбелить мёрзлую твердь.
Мир не ему ли под выпас
брошен неметь и мертветь?

Выпал бы, что ли, хоть скупо –
виду б добавил белил,
по чистоте недоступной
вдруг бы тоску утолил.

* * *

Зима скупа на краски,
но мел её снегов
невероятней сказки,
свежее сквозняков.

Ни ляпа, ни помарки.
Положены снега,
как чистый лист бумаги
поверх черновика.

Свободу «белым пятнам»!
Откуда эта прыть:
обняться с необъятным,
бескрайнее покрыть?

Непроходимы бездны.
Но осенит мелько́м:
не снег, а след небесный
скрипит под каблуком.

ЗИМОВЬЕ

Круглым-кругла, белым-бела
земля была.
Без края, но не без угла,
Белым-кругла.

Раскачивал, бывало, бор
ветров напор.
Порой в сосновый сговор-спор
встревал топор.

Струились время и вода,
и не беда,
что пробивались не всегда
из-подо льда.

А если зябла вдруг рука,
хотя слегка,
подмогою бедняжке был
дыханья пыл.

По небу плыли облака
издалека,
и взгляд, их провожавший вдаль,
таил печаль.

И дух подкатывал под дых –
изладить стих,
и каждый вздох в словах простых,
как Бог, был тих.

И было слово, что могло
давать тепло,
бывало многажды оно
затеплено.

И вечер был, и утро вслед –
закат, рассвет.
И день был – ладились дела.
И ночь была…

* * *

Протяни мне руку. Через сотни вёрст
протяни мне жарких поцелуев горсть –
свежеиспечённый хлеб любви земной,
протяни и щедро раздели со мной.
Припадая жадно к дорогой руке,
свой блаженный трепет не предам строке
и хрустящей корки заповедный вкус
утаю от прочих глаз, ушей и уст.
Кабы так. Не так бы в общем, как пока.
Как бы славно было, хорошо бы как!
Кабы я, да кабы ты, да кабы мы…
Кабы цвёл подснежник посреди зимы.
Но межой меж нами вёрсты пролегли.
Сквозняком разлука дует на угли,
на угли печные, на которых в срок
поспевал к причастью сдобный наш пирог.
А угли-то наши – погляди скорей –
от продува только жарче и алей.
Вот уже и новый спеет каравай.
Подожди немного, рук не опускай.
Посвети мне сердцем. В сумеречье дней
просияй мне ликом верности своей,
светом незакатным в тающих очах
из углей нетленный сотвори очаг.

* * *

О́тняли у трубача трубу.
Мол, ошибся в поводе и теме;
мол, связался со́слепу не с теми;
не на ту, мол, повернул тропу.

А трубач ни на кого не пёр.
Не искал врагов, не мерил вшивость.
Он трубил, как на́ душу ложилось,
и не ждал ни в спину, ни в упор.

«Жизнь порой жестока и груба…», –
слышно в триумфаторских охвостьях.
Вот не он теперь колышет воздух,
но дороже мне его труба.

Из былых, но незабвенных лет,
сквозь победный гул иных созвучий
льётся звук трубы его певучей.
И свежей его сегодня нет.

* * *

Никому не угрожая,
никого не тормоша,
словно к сбору урожая,
набирает сок душа.

Что-то копится и зреет
в лоне могутно́м её,
с каждым спазмом всё острее
порываясь в бытиё.

Вот и тянет – пусть ершиста –
на печать и в переплёт.
Вот и надо б разрешиться…
Да тревожно за приплод,

словно на мороз без платья,
словно под плевой целей,
словно миру для распятья
отдавать младенца ей.

С НОГОТОК

«Ну, дела! То алчбищи навал,
то раскаяние в окаянстве…», –
великан-людоед изнывал
от раздвоенности, как при язве.

«Вот бы целостность приобрести,
изведя из себя слой за слоем,
словно сыпь черноты с бересты,
всё кромешное, тёмное, злое!», –

бедолага в тоске восклицал,
горячо на светила взирая.
И услышал его, подлеца,
кто-то из обитателей рая.

И направил молитвы поток –
так, что вымолилось людоеду
обратиться в мальца с ноготок
и блаженно пуститься по свету.

ОСЕННИЙ ПЛЯЖ

Под напором разгульного сивера мечутся ивы,
словно загодя медью листвы от морозов и вьюг
откупиться пытаясь. Но пасмурны их перспективы.
Это птицы на юг
могут взять и махнуть. А вот ивам – пора потрясений –
только и остаётся сносить неуёмную блажь,
лихоимство – ветров, засыпая тропу на осенний,
обезлюдевший пляж.

Не играть в ностальгию приехал сегодня сюда я,
не ушедшее лето с привольем его поминать.
Не за шалым экстримом, не пошлого ради свиданья.
И не на променад.
Здравствуй, пляж. Не высматривай каверз в нечаянном госте.
Вот – явился к тебе я как есть – без личин и затей.
Так приходит к изгою изгой помолчать об изгойстве.
Вот и я же за тем.

По песчаным ухабинам с палой листвой разметало
вперемешку стекло, целлофан и полиэтилен.
Ивы ивами, но ни копья тут цветного металла –
только мусор и тлен.
Прибивается к суше волной и никак не прибьётся
чудо-рыбьим пузы́рищем пластиковая бутыль –
неприкаянна, как неприкаян бывает пропойца,
угодивший в утиль.

И какую бы ауру зримое ни излучало,
и какими б ни чудились нравы окрестной глуши,
этот скорбный пейзаж привлекательным стал не случайно
для скорбящей души.
Отщепенства отчаянней нет на земле положенья,
но при нём-то и видят реальность ясней очеса.
И, при всех «неудобствах», отверженность эта блаженна,
потому что честна.

Из новых стихов

Вернуться на главную