Марина МАСЛОВА
ДНЕВНИКОВАЯ ПРОЗА БОРИСА АГЕЕВА

Речь пойдет о материале, опубликованном на сайте «Российский писатель» в самое недавнее время (1). С дневниковыми записями курского прозаика можно было знакомиться едва ли не в день их творческого рождения. На данный момент можно прочесть три цикла «Деревенских дневников», датированных июлем и августом 2010 года. Но даже этот небольшой материал представляет для нас определенный интерес – как открытие новой грани творчества уже знакомого автора.

Дневник Бориса Агеева – это именно писательский дневник. Впрочем, писатель, хотя и вернулся в родительский дом после долгого отсутствия, вряд ли сейчас именно в этом сельском местечке он «дома». Так что элементы наблюдений странника у него присутствуют. Например, такие: «В деревне мне лучше, чем в городе. Хотя большую часть жизни провел в городах… – город не полюбил. Поскольку в городе нет единственного, почему тянет вернуться в деревню, – благодатной тишины».

Наблюдается явная художественная направленность его дневниковых размышлений. В том смысле, например, что некоторые герои «Дневника» несколько напоминают отдельных персонажей его давних рассказов.

Слабоумная Галя Банская и другая Галя, Данникова, соотносятся в читательском сознании с Верочкой из рассказа «Убогая». Они же подсказывают нам сегодня и концептуальную мысль писателя, в свое время довольно сдержанно выраженную автором (2).

«Что-то в ней есть» – внимательно всматриваясь в Галю Данникову, признается сегодня Агеев.

В рассказе 1987 года присутствует та же недосказанность в обозначении духовного смысла «убогости». Нам приходится самостоятельно домысливать только намеченную писателем нравственную коллизию, художественно реализуемую через поступки людей, окружавших Верочку (3). Кажется, многих из них можно назвать, хотя и душевно здоровыми, но духовно больными…

Феномен «слабоумия», «душевной немощи» в русской литературной традиции нередко являет иную картину. Зачастую подобный герой наделен неким духовным даром, иногда – чудесными способностями.

В художественную литературу эта тема пришла из древнерусской исторической действительности. Как пишет И.В.Киреевский, русский человек допетровской эпохи «больше золотой парчи придворного уважал лохмотья юродивого» (4).

И образ Верочки из рассказа «Убогая» отсылает нас к этой традиции.

Кажется, «Деревенские дневники», может быть невольно, продолжают ту же тему.

«Галя была слабоумная. На деревне таких девушек, как Галя, втайне почитают. Они убогие, блаженные, в их душах нет зла, нарабатываемого неутомимым разумом. Даже деревенские мальчишки, существа изначально немилосердные, ее не обижали. Да и нельзя было – она, безропотная, не понимала самого существа обиды».

Удивительно здесь то, что в свое время при анализе повествования о убогой Верочке мы указывали как раз на эту особенность ее мировосприятия – неспособность чувствовать гнев, обиду, стыд. Сегодня нам становится очевидно, что писатель не придумал свою героиню. Некоторые черты ее характера он, судя по всему, заимствовал у Гали Банской. «Ее всегда приводили на свадьбы, на похороны. Считалось, ее присутствие освящает событие, придает ему должное значение».

Это уже совсем в контексте русской традиции почитания юродства. Так, например, относились к св. блаж. Ксении Петербургской, появление которой в доме означало освящение места и присутствие благодати. Считалось, что тот, кого она посетит или с кем вступит в разговор, обретет через нее особенное утешение и радость. Иногда ее присутствие в доме приносило хозяину благополучие.

В жизнеописании блаженной Феоктисты Воронежской, подвижницы ХХ века, звучит тот же мотив: «Во многих благочестивых семьях ее радостно принимали… к ее советам прислушивались… а уличные мальчишки дразнили и бросали в нее камнями. Верующие знали, что это юродивая, а для мира она была просто дурочкой» (5).

У Бориса Агеева читаем:

«… Когда Маня умерла, Галю забрала к себе сестра, к тому времени поменявшая место жительства. Прожила Галя долго и Бог ее хранил. Безмятежный ее взгляд, тихая полуулыбка впечатаны в мою память и иногда вспомянутся без усилий, сами собой…» (6)

Кажется, здесь мы можем угадывать «затекстовую» судьбу бездомной странницы Верочки, которая некогда сошла со страниц рассказа в бескрайние просторы земли, ушла, спотыкаясь, за горизонт, унося с собой несказанную тайну своего безмятежного бытия.

Несколько иной тип «безмятежности» представляет Галя Данникова из тех же «Деревенских дневников».

Хотя, по замечанию автора, с естественной логикой у Гали явно не все в порядке, эпизод с табуреткой посреди двора (7) свидетельствует, и достаточно красноречиво, что в ней действительно «что-то» есть, что-то здоровое, детское, непосредственное.

«С безгрешным взглядом васильковых глаз чешет иногда такую ересь о вещах простых, давно известных…»

Несмотря на свое слабоумие, Галя Данникова, в отличие от своей односельчанки (Гали Банской) и той, которая стала ее литературным двойником (Верочки), вполне может сама постоять за себя. Об этом говорит не только эпизод с табуреткой, но и другой дневниковый рассказ автора.

«Вспомнился давний случай – когда она еще не выкрала с Кавказа своего Гасана. Лошадь почтовая, неоседланная, сорвалась с привязи и понесла по деревенской улице. Народ с криками разбегался от нее. Галя с сестрами сидела у дома на лавке и – как током ее ударило. Гибкая, тоненькая, в черном обтягивающем трико, она метнулась наперерез коню и, оскалившись, с диким блеском в глазах, кошкой взлетела ему на спину и вцепилась в гриву. С гиканьем, визгом и ржанием пронеслись они в сторону Пятихаток… Обратно конь шел понурившись, тихим шагом».

Эта колоритная сцена многое говорит о том, о чем умалчивает автор, только невзначай упомянув некое странное состояние, периодически возникающее у Гали.

«Знаю, что она после школы закончила училище, попала в Махачкалу на швейную фабрику. Там вышла замуж за местного из какого-то глухого национального аула, родился сын Гасан. И то ли от соприкосновения с чуждым кавказским миром, то ли уж была к тому времени скрытно больна – но начались у нее помутнения рассудка. Родственники мужа Гасана ей не отдали, она вернулась в Кочановку, жила у матери. Видели, как она лунной ночью ходила по заборам…»

Далее портрет ее дополняется такими деталями, которые воссоздают образ сильного, стихийно и безоглядно бесстрашного человека.

«И вот задумала она вернуть Гасана. Не было ее несколько месяцев, потом появилась, оборванная, с блеском в глазах – но с сыном! На Кавказе ребенка ведь матери не отдают, да если это еще и сын… Доходили глухие слухи, что она Гасана попросту выкрала из семьи, бежала по горам, погоня преследовала ее чуть не до Краснодара».

Этот героический облик, свойственный ей в минуты трагического напряжения, в дальнейшем, по мере приспособления Гали к родной деревенской действительности, к сожалению, утрачивается, и образ сильной женщины приобретает черты некоторого комизма:

«И сама, бывало, идет разбитой зимней дорогой пешком со Льгова (десять километров ей не за труд) в ослепительно-алом полупальтеце с крупными прямоугольными лацканами, препоясанная каким-то бахромчатым шарфом, в черной фетровой шляпке! Нет, это нужно было видеть!..»

Впрочем, при желании и здесь можно усмотреть мотив подвижнического преодоления: в прошлом дерзкая укротительница коней ныне «препоясалась» на новую житейскую «брань» в попытке самостоятельно прокормить себя и сына.

Хочется снова вспомнить юродивую Феоктисту Воронежскую: «Одним из подвигов блаженной было «ходить по дорогам». Странствовать… Зимой блаженная ходила в пальто нараспашку… пешком… выбирая подчас самую неистовую погоду» (8).

В читательских комментариях на дневник Бориса Агеева прозвучали жалостливые рассуждения о «женской доле» и «бесправности женщины на Руси». На наш взгляд, ничего подобного образ Гали Данниковой не предполагает. Это сильная натура, с изрядным запасом внутреннего ресурса. Упомянутые автором периодические «помутнения» ее сознания ничего при этом не меняют. Непонятно, в каких правах она ущемлена по сравнению со всеми остальными… Некоторые свои права она ограничила добровольно (равнодушие к мужчинам) – и это делает ей честь.

Притом важны замечания Агеева о характере ее сына Гасана.

«Мне он доверял, заворачивал вечером с дороги на лавочку у палисадника – поговорить со мной и матерью за жизнь. И разговоры-то были серьезные: откуда пошло существование, есть ли Бог…».

Нет, не вызывает слезливой жалости эта судьба. Кажется, и сын достойно чувствует себя рядом с матерью: «Галя сажает огород… Гасан стоит рядом на грядке, поигрывая ножом – джигиту огород полоть нельзя». Да и не позволит Галя своему джигиту заниматься огородом после того, как она сама сумела смирить волю неоседланного коня и уйти от погони по диким горам с сыном на руках.

Да, есть женщины в русских селеньях…

В отличие от некрасовской Дарьи, героиня Бориса Агеева вряд ли захочет тихо свести счеты с жизнью из-за невыносимой тяжести обрушившейся на нее «женской доли». Дарью сломало не внезапное горе, а предшествующее ему благоденствующее бытие.

Галя Данникова счастливо наделена способностью периодически «отключаться» умом от сложных перипетий своей судьбы и окружающей действительности. И что удивительно – при этой своей умственной немощи она оказывается ходатаем за все село, точнее, «ходоком» к «начальству» с жалобами и сетованиями о насущных делах.

Застенчиво мнущаяся у порога Галя, пришедшая к писателю с заветной «тетрадочкой», уже не похожа на ту, «с диким блеском в глазах», бесстрашно вспрыгивающую на коня.

И тем не менее – никого же другого не делегировали к «городскому» односельчанину с важным документом («тетрадочкой»), а именно ее…

«Галя уверена, что если я живу в городе, то к губернатору дверь ногой открываю», – дивится ее детской наивности писатель.

Здесь уместна параллель с классикой.

В рассказе Н.С. Лескова «Однодум» жалостливые горожане «устроили» Алексашку Рыжова в пешую почту . Четырнадцатилетнему подростку предстояло «между ближайшими городами» с почтовой сумой ходить лесом и болотом в любое время года. Никто другой не рискнул заниматься этим «сомнительным для русского благочестия» делом («не заключается ли в такой пустой затее, как разноска бумаги, чего-нибудь еретического и противного истинному христианству?») (9).

Нам видится здесь некое типологическое созвучие…

Кавказские приключения Гали и ее нынешний статус «болезной сиротинушки» позволил сельчанам с чистой совестью вручить ей «жалобную» тетрадку и направить с миссией к писателю.

Вероятное содержание помысла их при этом удачно характеризуется цитатой из того же «Однодума», если на место Алексашки Рыжова мысленно поставить Галю:

«Он, – говорили, – сирота: ему больше Господь простит, – особенно по ребячеству. Ему, если его на поноске дорогою медведь или волк задерет и он на суд предстанет, одно отвечать: «не разумел, Господи», да и только. И в ту пору взять с него нечего» (10).

С Гали Данниковой, в случае какого казуса с городским начальством, тоже спрос невелик…

Чуть ранее писатель сказал о ней, что десять километров разбитой зимней дорогой пешком «ей не за труд». И здесь она близка характером лесковскому герою: «Ни даль утомительного пути, ни зной, ни стужа, ни ветры и дождь его не пугали…» (11)

Чтобы сравнение реального человека с литературным героем не показалось искусственным, напомним, что персонаж Лескова имеет исторический прототип, т.е. не придуман автором, а художественно преобразован, как и образ Гали Данниковой в тексте курского писателя. Причем о исторической его достоверности мы узнаем также из дневниковых воспоминаний (12).

Борису Агееву удалось найти такую тональность повествования, что Галя, «хрупкая, как подросток» (13), не может не вызывать симпатии читателя в каждой из ситуаций, описанных в «Деревенских дневниках».

Если и далее воспринимать эту женскую фигуру в ряду литературных персонажей, то стоит отметить: Галя прекрасно дополняет образ Верочки из уже упомянутого рассказа «Убогая», и вместе они, Верочка и Галя Данникова, могут подсказать многое в осмыслении типа «слабой», «беззащитной» женщины, каким-то неизъяснимым образом умеющей решать свои жизненные проблемы без истерического надрыва и обиды на мир.

В современной литературе этот тип нередко подается в обрамлении некоего трагедийного сюжета, с мрачным тупиковым концом.

Из старших современников Бориса Агеева можно вспомнить в означенном контексте В. П. Астафьева и его «Людочку».

Астафьев оказывается более пессимистичен, как в этическом, так и в эстетическом планах повествования. Мрачный драматизм «Людочки» оставляет в душе читателя горький осадок и чувство подавленности – от неприглядности изображенной действительности и отсутствия выхода к более или менее устойчивым началам бытия.

«Убогая» же Бориса Агеева последовательно, через несколько болезненных эпизодов, все-таки выводит читателя к некоему горизонту, за которым ожидается у каждого своя мера «бескрайности» просторов земли. За этот горизонт и уходит героиня повествования. И это именно «бескрайность» – отсутствие тупика и пустоты.

«Философией непреходящего оптимизма» назвал один христианский мыслитель эту способность творческого разума принимать всякую (даже самую трагическую) действительность как путь, а не тупик (14).

Мировосприятие героинь Агеева, кажется, созвучно этой жизнеутверждающей «философии».

Выбор же астафьевской Людочки, как можно предположить, был продиктован не столько безвыходностью ситуации, сколько отсутствием у героини способности к беступиковому мышлению. Иными словами, у нее было надломлено духовное основание бытия.

Подмечая «что-то» в облике Гали Данниковой («кроме болезни, конечно…», – подчеркивает автор), как и в образе Верочки из рассказа «Убогая», писатель мысленно отводит более значимое место этому «что-то» в иерархии духовных ценностей, нежели отсутствующему «здравому уму» своих героинь. Это означает, что они не много потеряли против тех, кто обладает этим «здравым умом».

Эту мысль можно подтвердить, если вспомнить, что к циклу очерков о старых людях курской «глубинки» Борис Агеев нашел соответствующий эпиграф: Бог избрал немудрое мира... (I Кор.1- 27, 28), тем самым обнаруживая свои художественные предпочтения .

В какой-то особенной системе координат, из которой как раз умные люди чаще выпадают, немощные умом и нищие духом занимают отведенное им место вполне с достоинством.

Но необходимо признать и то, что по сути, конечно, следует различать юродство духовное (Христа ради) и душевное (неадекватное социальное поведение по причине душевной болезни). При всем внешнем сходстве этих феноменов, их духовный смысл не всегда однозначен.

Другой особенностью «Деревенских дневников» является такое ценное для нас свойство текста, которое можно обозначить как исповедальность. В некоторых своих воспоминаниях о детстве и юности автор откровенен, кажется, до предела, и неслучайно сам потом признается, что ожидает морального «облегчения» после совершенного им усилия произнести подобную исповедь.

«Вспомнил об этом и написал, чтобы выговорить…»

Как из «черного футляра», он вынимает некую «душевную тяжесть» из своей памяти и отдает ее «на люди». Называя это «литераторской особенностью», автор признается: «способность переложить на других» то, что мучает писателя, нередко приносит облегчение его душе.

«Может, и теперь отпустит…» – неуверенно размышляет он, хотя читатель, судя по произнесенным ранее словам воспоминаний, уже давно уверен в том, что писатель не только «отпустил» все мрачное и тяжелое, но и совершенно простил тех, кто был виновником этой тяжести. Иначе не мог бы он сказать о них так просто и спокойно, без надрыва.

Правда, при внимательном наблюдении за текстом, замечаешь некие эмоционально-художественные перепады, когда писатель и ребенок оказываются рядом, и каждый говорит о пережитом по-своему.

«Я любил его и иногда страшился» – это воспоминание взрослеющего ребенка об отце, т.е. припоминание детского чувства.

Следующая фраза исходит от писателя: «В моем теперешнем представлении в образе отца, в его судьбе и характере воплощалась та русская широта, пагубность которой на одном его примере становится такой очевидной».

И вслед за этим снова возникает что-то глубоко личное, когда-то больно ранившее: «Необузданность нрава, звериное в родном человеке, как темная ударная волна – так гнетуще воздействовали тогда на хрупко-стекольную детскую душу!»

Восклицательный знак вообще-то не свойствен этому автору. Так что мы догадываемся, какого напряжения стоят ему сегодня эти воспоминания.

Но Борис Агеев не был бы писателем, если бы не находил выхода из самого себя в художественное русло.

Есть что-то от горьковской эпопеи («Детство», «В людях», «Мои университеты») с ее «свинцовыми мерзостями жизни» в его подробном описании одного эпизода из своего далекого детства, или, скорее, отрочества.

«Юра бросился на него, толкнул, схватил за руку, я заломил ему другую руку, и мы, еще мальчишки, неожиданно дружно, с ликованием повергли его на пол, – грузного, ошеломленного. Помню только, как мои детские кулачки отскакивали от его очугуневших скул, мать ястребицей пала на его грудь и с бабьим подвыванием начала слепо, исступленно бить его лицо. Все свои слезы, все женское страдание и всю материнскую горечь вымещала она в эту минуту, так что мы с Юрой в испуге отшатнулись от нее. Отец же только мычал с кровавой пеной на губах, дергал головой».

Эти строки написаны через тридцать лет после смерти отца. Столько времени потребовалось писателю на то, чтобы решиться произнести вслух слова примирения, которые внутренне, видимо, давно зрели. Старший сын (Юра) так и не смог простить. Младшему помогала некая способность видеть по-доброму то, что на поверхности выглядит жестоким. Видеть «невидимое в видимом»…

Наверное, он уже тогда ощущал способность преображать в себе чувства и зрение. Те качества, которые помогли ему стать художником.

«Но у меня до сих пор нет по отношению к нему тяжелого чувства. Только скрытая трещина по жизни пошла, потому что знаю то, чего не пожелаю другим детям – знаю, что такое бить отца».

Об особом доверии автора к читателю говорить вряд ли стоит – оно несомненно. На страницы дневника выпущена боль, и довольно жгучая. «И до этих лет еще иногда по ночам вздрагиваю всем телом и просыпаюсь. …Врачи говорили о последствиях детского невроза».

Эти воспоминания Бориса Агеева важны, может быть, не столько в качестве литературного материала, сколько в их терапевтическом смысле. Выражаясь высоким слогом, они учат смирять обиду и прощать ближних. А это уже совсем немало для того жанра, в котором представлена авторская исповедь.

И, наконец, третье впечатление, которое выносит читатель из «Деревенских дневников», – изумительная непринужденность и ненавязчивость, какая-то природная естественность повествования. То в одну тему уклонится автор, то в другую – к чему повлечет его в эту минуту задумчивая душа.

Сам факт появления дневников, кажется, свидетельствует о глубокой искренности писателя. Искренность здесь выступает как здоровое чувство оправданности бытия, как глубоко залегающая в недрах души спокойная, тихая вера в высокое призвание и достоинство человека…

Искренность как «искра», которая есть в каждом человеке (15).

Но в некоторых она гаснет… И писатель печалится, жалеет нас… Потому что любит. А эту любовь «литературным» талантом изобразить невозможно. То есть «сделать» (16) невозможно, можно только выразить. И вот тут, при этом «выражении», мы как раз и можем «поймать» писателя и уличить в подмене, фальсификации, лицедействе.

Художественный талант писателя – вещь, о которой даже и рассуждать не приходится, ибо нет художественности – нет писателя. Одно без другого, на наш взгляд, не мыслится.

А вот талант человечности – та самая искренность – осознанно и бережно хранимая Божья искра… Разве всякому удается похвастать такой бережливостью?.. А тем более человеку творческому, когда он за способность ловить озарения готов отдать все, даже душу, не обременяясь необходимостью критически исследовать источник своего вдохновения – какого он духа?

Я жизнь свою отдам за легкий вздох –

Предвестие разбуженного слога.

Здесь всех вселенских радостей залог –

Коснувшееся нас дыханье Бога. (17)

Последняя строка этого замечательного четверостишия курской поэтессы Валентины Морозовой характеризует обычное состояние поэтов и писателей: стремление принимать желаемое за действительное…

По этому поводу убедительно сказал известный подвижник ХХ века архим. Софроний (Сахаров): «…вдохновение…свойственное падшему естеству нашему, может быть понято как дар от Бога, но еще не дающий ни единения с Богом личным, ни даже интеллектуального ведения о Нем» (18).

Кажется, что-то похожее на духовное «в е дение» угадывается за многими образами агеевского повествования и взглядом на судьбы людей.

«Деревенские дневники» Бориса Агеева вызывают у читателя глубокий личный отклик. Об этом свидетельствуют комментарии к электронной публикации. Кажется, источник вдохновения писателя прозрачен и чист, как пригоршня родниковой воды. И хотя сам он как-то заметил в одном из своих эссе, что, на его взгляд, «природа творчества носит стихийный, языческий характер» (19), его собственное творчество говорит о другом.

Нам невозможно согласиться с утверждением, что искусство иррационально и безразлично к добру и злу. Это носитель таланта может быть безразличен. Творчество восходит к Творцу, Зиждителю. А если нет – то это уже не творчество, не созидание.

Манипуляции своим талантом могут быть сколь угодно виртуозны, но в них не будет жизни, и трудно будет не почувствовать мертвящее давление пустоты…

В заключение стоит отметить и такую важную особенность дневниковой прозы Агеева, как ее способность пробуждать у читателя чувство соразмерности и согласованности бытия. Именно это качество не позволяет думать о тех стихийно-языческих корнях, которые почему-то принято подозревать у каждого крупного писателя.

Примечания

(1)См .: http://rospisatel.ru/ageev-dnevnik.htm

(2) В эссе Б. Агеева о творчестве Е.И.Носова «И только дух животворит…» есть характерное замечание: «Большой художник знает, что нельзя написать полную картину бытия, если о чем-то умалчивать – требуется все договорить до конца. Но невозможно, и никогда не будет возможно сказать о некоторых предметах: на это существует негласный запрет во избежание глумливости над святым». Отсюда становится понятной сдержанная интонация автора-повествователя и в интересующем нас рассказе «Убогая».

(3) См.: Маслова М.И. Мотив юродства в рассказе Бориса Агеева «Убогая» //Курский текст в поле национальной культуры. Вып.2. Курск, изд-во Курского госуниверситета, 2010. С. 129-142.

(4) Киреевский И.В. Разум на пути к истине. Цит. по: Иеромонах Василий (Саяпин), Шарипов А.М. Иван Васильевич Киреевский: Возвращение к истокам. М., 2006. С.240.

(5) «Попросите молитв Феоктисты Михайловны…» (Жизнеописание блаженной Феоктисты). Воронеж, издание Св. Алексеево-Акатова женского монастыря, 2009.

(6) Так вспоминались архим. Серафиму (Чичагову) «детские, добрые, светлые, глубокие и ясные глаза» блаженной Паши Саровской, или Параскевы Дивеевской (1795-1915).

(7) В записи от 16 августа писатель рассказывает этот случай: «Поселились они с Гасаном в пустующем доме рядом с Зерновыми, на другом конце деревни. И начали ей досаждать не только парни, а и мужики закидывали намеки. Она терпела-терпела, однажды встала во дворе на табуретку, повернулась задом, задрала юбку и показала все, что те хотели. После этого отстали…». В жизнеописании блаженной Феоктисты есть эпизод, с которым можно соотнести поведение Гали Данниковой: «В кабинете следователя блаженная повела себя столь странным образом и столь неприлично, что привела в смущение всех присутствующих, и ее отпустили…»

(8) Подвижники благочестия: Блаженная Феоктиста Воронежская. См .: http://www.vob.ru/saints/podvizniki/vrn­_feoktista/main/htm

(9) Лесков Н.С. Собрание сочинений в 6 томах. Т.3. М., «Правда», 1973. С.271.

(10) Там же.

(11) Лесков Н.С. Указ. соч. С.272.

(12) Из воспоминаний лексикографа Н.П.Макарова: «Во время моей первой отставки в 1834 и 1835 году я жил у моего дяди Мичурина, в его имении в полутора верстах от Солигалича и хорошо знал чудака Рыжова, этого воплощения высокой честности и бескорыстия и героя рассказа г. Лескова» («Мои семидесятилетние воспоминания…». Ч.1. СПб., 1881. С.46).

(13) Подчеркнем еще раз это созвучие с героем рассказа Н.С.Лескова, в пору его отрочества, конечно.

(14) См.: Преподобный Иустин (Попович). Невидимое в видимом (Тайна добра и зла) // Преподобный Иустин (Попович). Философские пропасти. М., 2004. С.98.

(15) В очерке «Сколько терпения человеку нужно» писатель называет эту «искру» «святым местом» души. «Наверное, баба Дуня и сохранила внутренний мир непорушенным, потому что во все скудные годы было у нее в душе святое место. Оно у каждого должно быть» (http://www.rospisatel.ru/ageev9.htm).

(16) В «Деревенских дневниках» имеется такое свидетельство автора: «На одном из моих рассказов Е.И. Носов оставил карандашную пометку: «Это сделано, а не написано!» В моем представлении «сделанность», умение сконструировать, технически «склеить» произведение – признак литературного достоинства. Но из разговоров с Евгением Ивановичем, из анализа его прозы можно сделать вывод, что «написать» и «сделать» - едва ли не враждебные понятия. «Сделать» рассказ или повесть можно и на ремесле, но написать – сродни озарению» ( http://rospisatel.ru/ageev-dnevnik.htm ).

(17) Морозова В.В. Стихотворения. Курск, 2005. С.5.

(18) Архимандрит Софроний (Сахаров). Видеть Бога как Он есть. М., 2000. С.116.

(19) Агеев Б.П. «И только дух животворит…» // См.: http://www.rospisatel.ru/ageev-kritika.htm


Комментариев:

Вернуться на главную