1 июля выдающемуся русскому критику Вячеславу Лютому исполняется 70 лет!
Секретариат правления Союза писателей России и редакция "Российского писателя" от всей души поздравляют Вячеслава Дмитриевича с юбилеем!
Желаем крепкого здровья, радости и удачи, новых творческих замыслов и свершений!
Андрей РАСТОРГУЕВ (Екатеринбург)
Лютый В.Д. Предназначение. О литературе и современности / Вячеслав Лютый. – Воронеж: АО «Воронежская областная типография», 2022. – 704 с. Читать книгу
Жил в своё время такой человек – Мартин Лютер. Нет, не Мартин Лютер Кинг. Тот был тоже протестантским священником, но в середине XX века боролся за права американских чернокожих. А я – про бывшего немецкого монаха, что за четыре с лишним столетия до него и почти за одно до первых английских поселенцев в Северной Америке породил весь европейский протестантизм. Точкой отсчёта, напомню, стали 95 тезисов с критикой католической церкви, бумагу с которыми Лютер прибил 31 октября 1517 года к дверям своего храма в Виттенберге. Ещё он, говорят, запустил в дьявола чернильницей. Но это уже к делу не относится. И вообще, на этом экскурс в историю, Европу и за океан можно завершить. Ибо основой для него стало простое звукоподобие. Очень уж созвучна фамилия Вячеслава Лютого, которого приверженцы традиционного течения отечественной литературы считают ведущим критиком своего направления, с именами этих двух исторических персонажей. Впрочем, только ли это? Протест против сегодняшнего состояния дел в литературном процессе и отношения государства к настоящей, по оценке Лютого, русской литературе в его статьях опять же налицо. Правда, выступает он всё-таки за сохранение и продолжение традиции. Однако назвать его консерватором язык тоже не повернётся: он за традицию постоянно обновляемую. И ещё одно сходство, на мой взгляд, имеется. Вышедшая в 2022 году в Воронеже тиражом всего 300 экземпляров объёмная книга этих статей, рецензий и интервью «Предназначение» содержит россыпь и вполне позитивных высказываний о том самом течении русской литературы, сторонником которого является автор. Будучи выделены в качестве тезисов и собраны вместе, эти утверждения вполне могут составить своеобразный манифест, систему координат этого течения. Тем более в контексте нынешних активных попыток сформулировать критерии настоящей литературы. Сделать это – выделить и собрать, не мудрствуя лукаво – я и попытался в следующем далее связном тексте. Возможно, небесполезно. Согласятся в этих тезисах, уверен, далеко не со всем и отнюдь не все. Однако вряд ли имеет смысл встречать их спешными раздражёнными комментариями типа тех, что мы оставляем под теми или иными постами в социальных сетях. Такого рода тезисы, на мой взгляд, требуют спокойного прочтения и системного же отклика.
На тяжком рубеже Выказывая себя современным православным человеком, Лютый считает, что на невероятно тяжком для неё рубеже тысячелетий Россия держится святыми молитвами старцев и волевыми поступками тех, кто принимает на свои плечи всю тяжесть глухого времени. В ряд «самоотверженных матерей и жён, монастырских послушников и истинных художников», что защищают красоту от пошлости и низости, он включает и русских писателей. Одна из составляющих этой тяжести и глухоты – в том, что правилом «хорошего» тона стала грязноватая ирония по отношению к первостепенным вещам: детству, материнству, Родине, родной истории. «А слова правды и любви, слёзы боли и горечи, радостный смех и прозрачный утренний свет над русским простором оказались в изгнании, были удалены из зоны прямого доступа…» В последние десятилетия, когда «горлопаны» и газетные обозреватели «демонстративно не замечали всего действительно значимого и серьёзного», реализм как основное традиционное течение русской литературы оказался в неравных условиях с иными литературными течениями. Изменилось и восприятие самого слова «писатель». Почти два столетия всем было ясно, что это человек, «который умеет складывать слова в понятную и благородную по звучанию речь, закреплять их на бумаге и затем, уже в виде книги, передавать свой труд всякому, кто будет заинтересован в новом взгляде на жизнь и судьбу, в достоинстве и нравственном чувстве, в красоте и глубоком смысле жизни, в её высоком и скрытом от постороннего глаза предназначении…» Никто не сомневался и в том, что «писатель любит родную землю и готов постоять за неё не только словом, но и кровью своей». Однако сегодня, по мнению критика, писательство можно представить как «некое ветвистое дерево», где наряду с родными ветвями появились искусственно привитые. А некоторые ветки переродились в изогнутые хворостины. При этом автор отделяет русское писательство от мировой литературы. Да, прежнее «множество ярких имён и произведений» в ней, по его ощущению, стало для русских авторов строгой школой. Но сегодня мировая литература, считает он, превратилась в тупик, где «происходит обработка достаточно прогнозируемых и порой навязанных желаний, мечтаний, часто рассудочных размышлений нынешнего западного частного человека, который утратил ощущение необъятного бытия и погрузился с головой в физическую реальность». Тогда как русские писатели всегда «искали самобытную форму, которая адекватна историческому содержанию, не желающему укладываться в прокрустово ложе привычной литературы». И по-прежнему, наследуя Шолохову, стремятся создавать собственный оригинальный художественный мир.
Раскол литературы Литература, убеждён Вячеслав Лютый, является смыслообразующей частью культуры и призвана противостоять духовной смерти человека, который способен утратить первоначальный космизм своего «я», становясь едва тёплой шахматной фигурой – рациональной, послушной внешним предписаниям. К примеру, в русской поэтической почве более чем достаточно прекрасных и целебных цветов и трав, необходимых для такого противостояния. И не только в почве. Современную поэзию критик вообще видит богатой и цветущей: «её интонационное богатство, умение по-новому взглянуть на большое и малое достойны не только изучения, но и читательской влюблённости».Однако эта поэзия «обеднела талантами, к которым приложим образ родового древа, объединяющего прошлое, настоящее и будущее». И потому травяная и цветочная поросль распускается лишь на сезон, «она не связывает живыми жилами разные земные слои и не устремлена в наступающий день». Не связанная воедино россыпь лирических зарисовок скрывает «неспособность автора к переживанию глубокому, соединяющемуся множеством тончайших нитей с мирозданием». Приглашение читателю погрузиться в быт сочинителя при этом обоснуется правом художника на самовыражение, к которому предлагается приравнять творчество. Чуть ли не единственным признаком настоящей литературы объявляется стиль, созвучие с читателем – необязательным. Между тем главным смыслом творческого акта, напоминает Лютый, является одухотворение. И когда литература вместе со всем остальным искусством этот смысл утрачивает, она мертвеет, наступает апокалипсис. А современное искусство оказывается художественной дверью в метафизическое ничто. Со сломом советского государства, отмечает автор, появилось чувство свободной речи. Но одновременно была сломлена и внутренняя идея, без которой не может жить даже просто мыслящий человек, а тем более художник. Все «соскользнули с поверхности бытия» в некую мировоззренческую котловину. «В обществе возникла психология рыночного хама и во весь голос стало озвучиваться циничное отношение к русской культуре и русскому человеку как таковому… Современное общество с любопытством умалишённого стало поверять высокие истины низкими понятиями и предметами…» Общественное сознание советской эпохи, напоминает критик, было пронизано необходимостью постоянно делать нравственный выбор. Однако после перелома начала 90-х «в литературе… образовалась некая территория, на которой названный лейтмотив негласно признавался совершенно не обязательным или даже порой предосудительным…» На рубеже нового тысячелетия совершился «мировоззренческий поворот автора от внешнего мира – к внутреннему». Ранее было принято говорить о сверхзадаче писателя. После – ставить во главу угла фигуру автора, придавая ей большее значение, чем созданному произведению. Опять же: в центре внимания оказалось «самовыражение литератора и свобода его личности, уставшей от невнимания публики». А то, «что наполняло культуру в прежние десятилетия и эпохи, стало пониматься буржуазным бомондом как отжившее свой век морализаторство и диалог с вымышленными инстанциями и персонажами: с богом… или с великими именами…» В то же время «русская литература традиционного звучания… осталась в своих духовных берегах», и нравственные акценты в диалоге литературного героя с окружающим миром «только обрели дополнительные нюансы и оттенки». Так, продолжает автор, «прежде относительно целостная отечественная литература разделилась на две части: либеральную, коей сам чёрт не брат и море по колено – и русскую, в духовном отношении глубоко традиционную…» Обратим внимание: альтернативу либеральному направлению он называет не антонимом и не более расхожим термином «почвенническая», а по национально-культурному признаку – русская. Антитеза формального авангарда и консерватизма тут тоже ни при чем. По его оценке, «сухая ветка сегодняшней либеральной литературы обходится без нравственных координат в изображении своих героев…» Во второй «вполне могут быть какие-либо новации в интонационном строе и повадках персонажей, однако связь со старыми временами в самых главных определениях здесь по-прежнему незыблема…» По существу, убеждён критик, всё-таки возвращаясь к прежнему обозначению антитезы, «настоящий читатель вынужден выбирать между литературой почвенной и литературой «мертвенной»… Литература почвы пытается проникнуть в тайну возникновения родовой памяти и природы, в народную традицию и сложнейшую проблему ее соприкосновения с цивилизацией. Здесь художник озабочен уже упомянутой сверхзадачей, а всё, что позволяет ему двигаться к назначенной цели, имеет служебный, инструментальный характер…» Именно такая литература, убежден критик – инструмент идентификации русского человека. А пока есть русский человек – существует и Россия.
Обновление смыслов Художественная литература, считает Вячеслав Лютый, «всегда позволяла читателю понять время и события, узнать в них знакомые черты и открыть неизвестные прежде стороны происходящего. А уже потом соотнести себя с литературным изображением и исторической реальностью, взятой из нехудожественных источников…» Такая русская литература «всегда объясняла читателю жизнь на художественных примерах». И вопреки всем позднее возникшим бойким «теоретикам», которые осмеяли её «учительство», и «больным на голову» сочинителям, которые стали «хихикать надо всем серьёзным, что от века поддерживало русскую жизнь», бытие в ней непременно подразумевает жизнь человеческого духа… Такая литература, по мнению критика, является по определению традиционной. Она «есть воспроизведение уже сказанного на новом материале, то есть постоянное возобновление традиции на фоне многообразия тех вызовов, которые предлагает нам реальность…» И для этой традиции «характерны кристальные смыслы и понятия: детство, мать, честность, справедливость, чистота, затаённость женщины, любовь, верность, Родина, память…» Ими насыщены «все главные произведения русской литературы вне зависимости от века…» Всё это отнюдь не означает остановки, поскольку «традиция понимается не как воспроизведение старых образцов – но как развитие принципа…» И начало XXI века, отмечает Лютый, требует русскую литературную традицию активно обновлять. Однако на первое место он ставит подпитку тех самых базовых смыслов новыми, современными. Как та или иная литературная идея воплощается стилистически и формально – тут, по мнению критика, возможна полная свобода. Правда, при одном условии: читатель знакомится прежде всего с отображающим реальность произведением, а не с автором…Кроме того, автору стоит помнить, что «авангард только называет явления и их грани, тогда как реализм проникает в само существо события, человека, времени». Ещё один из главных признаков собственно художественной литературы – наличие художественного мира, который создал писатель… А «писателя-профессионала характеризует сверхзадача, которая складывается в его сознании, когда он подступает к своему новому произведению…» В то же время, по мнению критика, интеллектуализм является не самой лучшей стороной художественного произведения. Требовать его от современной литературы и попрекать её «неизобретательным изображением распространённых типажей» вообще не стоит. Постмодернистская литература и СМИ, заявляет Лютый, в предыдущие годы «вывернулись наизнанку в своем животном старании дегероизировать наше бытие». Так что «исстрадавшийся в постмодернистской пустыне русский человек тянется к теплоте, к конкретному герою, к узнаваемой ситуации…» «Литература живет образами и только в связи с ними – смыслами и рассуждениями. Именно поэтому легковесные любовные романы имеют большее отношение к литературному повествованию, нежели интеллигентские опусы рефлексивного характера, в которых человеческого мало, но относительно «умного» – через край…» И с откровенной публицистикой надо быть поосторожнее. Фраза «я не поэт – я гражданин», замечает Лютый, сегодня популярна у плохих поэтов, а писать о Родине плохие стихи нельзя. Хотя и оговаривается: «публицистические стихи вчерашнего дня могут поразить глубиной нового дыхания, будучи вписаны в неожиданный образный и предметный контекст...»
Правда и мужество Для современной русской прозы, убеждён Лютый, очень важно создать характер литературного героя, в котором житейские недостатки сочетались бы с некоей идеей, которой подчинена его жизнь. Он может ошибаться и быть порой несправедливым, но одновременно не может отказаться от себя самого, от того, что любит всем сердцем… Говоря о смещении многих понятий в современной России, автор резко заявляет: «Неизвестно, какой уклад… считается властью доминирующим и перспективным: социальное государство или вертикаль воров и лжецов…» В такой ситуации, в частности, для молодого поколения чрезвычайно важно, чтобы приоритетными понятиями в литературе оказались правда и мужество. «Чтобы новый герой обладал мужскими качествами, а героиня – женскими, в противоположность нынешним образам самца и самки, настоятельно внедряемым в сознание молодёжи…» Исключительно важно «показать в литературном произведении действительных героев современной жизни, которые держат стены нашего дома-государства – несмотря на ложь пропаганды и воровские ухватки ничтожной «элиты»… Только тогда современная русская литература станет сильным союзником надежды на завтрашний день и «духовно верного воспитания нового поколения… И тогда заново начнет выстраиваться общественное мнение уже иного образца – в отсутствии корысти и пошлости, пронизанное искренностью и верой в справедливость.» Какой бы ни была эпоха и насколько бы ни развратили юное сознание безудержной пропагандой наживы и беспринципности, отмечает критик, молодому сердцу всегда важна правда. Сегодня же особенно актуален «вопрос взаимного триединого согласия: молодого человека – государства – Родины… Нужна воля к действию, нужны сильные мужские характеры, определенные решения, за которые герой может отвечать…» А что касается формы, то «в эти смутные годы требуется… осознанная скупость и точность литературного письма…» Сама отечественная словесность, утверждает критик, немыслима без проекта о человеке и его мире: такова форма её существования… «Подлинную литературу, которая есть бытийное зеркало нашей реальности, земной и духовной… важно отличать от текстов, которые присутствуют в «реальности книжного рынка», и то лишь благодаря неким специальным подпоркам в виде хорошо подготовленного пиара и пошлого «креативного» горлопанства…»
Литература и власть Главным, наиболее востребованным писателем страны между тем до последнего времени считался Борис Акунин* – по словам Лютого, «бойкий беллетрист с отточенной способностью лукавить там, где это необходимо лично ему и его либеральному лобби…» В том же ряду он упоминает Сорокина, Дмитрия Быкова*, Минаева, Рубину, Улицкую*… Именно из этого ряда до последнего формировались писательские делегации, представляющие российскую литературу на книжных выставках за рубежом.Именно этим авторам, чья «внутренняя ложь и нравственная вседозволенность на поверхности», раз за разом оказываются адресованы «властные улыбки и участливые взгляды». И именно их томами, а не книгами, скажем, Валентина Распутина, Петра Краснова и Владимира Крупина, завалены книжные магазины. Пачку именно акунинских книг, напоминает Лютый, «юркие чиновники» преподнесли как-то Президенту. Хотя тот, «видимо, хочет, чтобы защищали родину молодые ребята, читавшие, скажем, прозу Константина Воробьёва». Высказал это критик в 2015 году, а через семь лет его предположение, похоже, подтвердилось. Во всяком случае, выступивших против СВО Акунина и Быкова в Донбассе вроде бы не поминают – как минимум добрым словом. А военную лейтенантскую прозу Воробьёва наверняка и впрямь читали многие из тех, кто на передовой. Поддержки подлинно отечественной литературы, утверждает Лютый, в России нет. Государственную политику в литературном поле он именует «слепоглухонемой», что вполне соответствует «странной иллюзорности» нынешнего российского государства, «в котором постоянно происходят перемены совершенно нелепого и безжалостного по отношению к народу свойства, неочевидные только слепому или сердечно глухому человеку…» Политика же издательская в двух российских столицах ориентирована на столичных же авторов и «отличается странной герметичностью», а в провинции практически отсутствует. Между тем литературу в сегодняшней России по существу представляют именно региональные, а не столичные писатели. «…столица поставляет в традиционно здоровую в духовном отношении провинцию всякую модернистскую чушь – таково следствие информационной эпохи… сегодня издательский процесс, главным образом сосредоточенный и финансируемый в столице, практически враждебен собственно литературному процессу как отображению сегодняшней жизни во всей её художественной и реальной полноте…» Поэтому вопрос читателя, где найти хорошую книгу, обречён остаться без ответа. Инструментов, позволяющих его дать, практически нет. Главные современные литературные премии, например, превратились в коммерцию, «лохотрон» и вообще авгиевы конюшни. Хотя, предполагает автор, лучше повторить один из подвигов Геракла: вычистить, а не развалить до основания. Чтобы они «обрели творческую содержательность и фиксировали важнейшие достижения в русской словесности наших дней…» «О самом драгоценном для нас, – вновь резко замечает Лютый, – мы говорим под вой и проклятье «писателей» поддельных…» Их, по его оценке, не очень много, зато в их распоряжении – все СМИ, издательские и финансовые ресурсы. Бытие же «прозаиков и стихотворцев, которые назвались «русскими» и выбрали для себя иной житейский и творческий удел в этом гнилом соседстве, в ситуации недоброжелательного или, в лучшем случае, осторожного присутствия государства» проходит «в мучительном преодолении враждебности окружающей социальной среды». Что государство поддерживало и Союз писателей России, который стремится быть центром притяжения патриотических сил, критик признаёт – однако называет эту поддержку часто лукавой и вынужденной. В том числе потому, что, по его мнению, если бы русские литераторы заняли «непримиримо враждебную позицию по отношению ко всем ступеням… административного устройства», на пользу это бы не пошло никому. Властная элита, считает Лютый, «должна знать, что писатели её не любят и после некоей «точки невозврата» могут такую свою нелюбовь любыми средствами транслировать российскому читателю». Но уточняет: «не с позиций либеральных любителей осетрины и публичных соитий перед объективом камеры, не с позиций «баррикадного» решения всех идеологических и социальных вопросов…» А вместе с нарастанием глухого народного ропота, приобретая «оттенки бури в тисках терпения…» Хотя, продолжает критик, уже в СМИ произносятся широко прежде немыслимые слова «патриотизм», «Родина» и «русский народ», на деле «либеральный шабаш продолжается, только без всемерной огласки. Государство пока ещё не подтвердило в полной мере свою приверженность национальным ценностям, героической и многострадальной русской истории…» Да и патриотизм «озвучен в качестве национальной идеи», не исключено, только потому, что «этот вектор развития необходим российскому истеблишменту для сохранения сложившейся властной вертикали…» Что же касается высокого русского языка, «которым владели Пушкин и Чехов, Достоевский и Толстой», он той самой элите, уверен Лютый, практически не нужен. Для достижения ее собственных экономических целей «вполне достаточно обеднённого английского». Который, заметим по ходу, последствиями своего использования вполне сравним с обеднённым ураном. Так что, подытоживает критик, «…истинные литературные достижения сегодня существуют в нашей стране наперекор издательской политике, которая выуживает из тьмы неизвестности и бумагомарания опусы подчас совершенно бездарные. А также превозносит в СМИ и поощряет тиражами произведения весьма средние, главным образом – либеральные или буржуазно-коммерческие…» Но всё-таки Лютый надеется на будущее, когда «…государственная власть придет к пониманию того, что с русскими важно выстраивать особые отношения, а считать огромный народ аморфной «массой» есть самоубийственное заблуждение…» Всё либеральное творчество, по оценке критика, утверждается под девизом «здесь и сейчас» или «после нас хоть потоп». Почвенная же литература, как правило, многомерна, устремлена и в будущее, и в прошлое… Чутко улавливая медлительность и неуверенность власти в традиционных приоритетах, издательские круги вновь и вновь дают импульс порочному развитию современной литературы. А подлинная русская словесность вновь остается на голодном пайке, в положении просящего. В этой, считает Лютый, духовной войне проведённый в 2015 году Год литературы стал обманчивым перемирием. Эрозия либерального уклада происходит, однако «отечественная словесность должна понимать необходимую строгость своего внутреннего состояния, а также ответственность за художественную и интеллектуальную строку, обращенную, конечно же, к Богу – но и к читателю…» Важны также «самодисциплина и понимание, что русский язык – это твой язык, и от тебя зависит его чистота и содержательность…»
Вдалеке от бытия Основной принцип либеральной литературы, отмечает Лютый: всё, кроме эго – избыточно. Главная тема её представителей – проблемы человеческой личности, однако «огромное большинство произведений таких авторов подают «личность» как нечто неприятное и часто низкое…» Самозабвенное копание в бытовом и сексуальном существовании героев низводит их до уровня особей… Лучшие авторы-либералы обходятся без этого. Однако и они отрицают связь человека с родной землёй, её историей. Духовных обязательств перед своим родом их герои не ощущают. Отчасти именно это стало основой для разделения писательских объединений, когда Союз российских писателей отделился от Союза писателей России. Для первых, категорично заявляет критик, писательство – только умение, вторые – впитали «соки здешней почвы». Хотя и в СРП «есть много честных художников» и появляются «совсем иные люди с правильно поставленной душой и верным нравственным чувством…» Но дело не в организационной принадлежности. На рубеже 1960-х годов появилась, по словам Лютого, и «целая когорта авторов, которые не переносят всё русское и которых доводят до изнурения собственные припадки ненависти к самобытности русского начала». Лучшие из них писательским мастерством вполне владеют, «однако вся бытийная глубина, присущая органическому русскому творцу, категорически обходит их сочинения. Буржуазные пошловатые графоманы, фигуры приятные во всех отношениях, они любят посидеть сразу на двух стульях… Опытные версификаторы, …они не способны вдохнуть живую искру в слова, чтобы возникли стихи, равноценные строкам Сергея Есенина или Николая Рубцова…» Мир во всей его сложности, который существовал до появления поэта на свет и будет существовать после его ухода, творцу экспериментальной, авангардистской лирики, стремящемуся выразить, в первую очередь, собственное внутреннее «я», принципиально не интересен. Такие произведения и такие авторы, считает Лютый – «явление сугубо литературное, в основе своей искусственное…» Только, считает критик, «искусственная удалённость лучших русских поэтов от читателя позволяет иным аналитикам от литературы говорить с придыханием о чём-то совершенно ином и достаточно мелком: о Вере Павловой, Сергее Гандлевском, Дмитрии Быкове, Льве Рубинштейне, Вере Полозковой и им подобным…» По мнению критика, «новая лирика, насыщенная предметами и личными переживаниями автора до предела, оказывается только дневниковой записью в соответствующей литературной форме – и больше ничем… Читать это можно только в малых объёмах, поскольку в целом подобные стихотворцы представляются литературной толпой, в которой каждый жаждет рассказать тебе только свою историю и поделиться исключительно собственными обыкновениями и привычками…» Либеральная литературная практика, констатирует Лютый, «понимает поэта как одиночку, который говорит о мире только в связи с собственными переживаниями и бедами – но категорически не воспринимает себя в качестве части мира, истории, рода…» Такой в самом тривиальном виде субъективный идеализм прежде не вклинивался в литературу. Но сегодня он стал оружием, «которым уничтожают русскую поэзию, лишая её великих смыслов, низводя их до частных построений творчески не состоявшихся школяров, которые не уяснили себе сложные законы соединения большого и малого, частного и общего, уходящего и нарождающегося…» В общем, сурово заключает Лютый, это – «либеральная короста на потаённом теле русской поэзии…» Различия между «либеральными» и «почвенными» произведениями он видит прежде всего в авторских ценностных установках. «У либералов во главу угла поставлена частная жизнь, свобода волеизъявления и сочинительства и все подобное, имеющее отношение, в основном, к фигуре городского человека, как правило – интеллигента. То, что касается взаимных отношений человека и его Родины, здесь почти всегда считается темой пустой и затёртой, более того – государство однозначно совмещается с Родиной, и уже потому либеральный человек отчуждён от почвы. Да и само название «почва» для него находится в одном ряду с сапогами, портянками, грязью, захолустьем и непросвещённостью...»
Материк русской жизни Почвенная литература «государство от Родины отделяет принципиально: она внимательна к родовым знакам, нравственному чувству, которое способно объединить человека с его предками. Государство приходит и уходит, возникает и изменяется, а Родина – остаётся незыблемой. Поэтому литература «почвенная» и «либеральная» так по-разному изображают исторические события, семейные коллизии, любовь…» Эта современная русская литература начала проявляться также на рубеже 1960-х, когда благодаря образованию Союза писателей РСФСР «начался процесс неуклонного… ментального объединения художников, которые прочувствовали под ногами родную землю и осознали уже конституционально свой долг перед ней…» Возникла «атмосфера русского художественного поиска, в котором цена традиции высока, а прозрение грядущего невозможно без оглядки на старину… образ Родины стал являться перед читателем всё более объёмно, а тяжкие времена её летописи начали получать осмысление, порой далеко выходящее за границы собственно писательской творческой практики…» Примерами такого осмысления Лютый называет роман Леонида Леонова «Русский лес», произведения Василия Белова и Валентина Распутина, которых «литературные говоруны назвали «деревенщиками». С ними «возник огромный материк традиционной русской народной жизни, воплощённой в слове, в образах и живых примерах, в деталях, именах, умениях и распорядке…» Эти авторы «сражались за свою страну, спасая уже самые её основы от поругания и уничтожения. Однако государство… было уже обречено – и собственной вненациональной доктриной, и людьми, вскормленными западной «манной» и находящимися на ключевых постах державы…» Одновременно и параллельно с укреплением течения литературы, посвящённой русской почве, «на узловых точках литературного ландшафта… напитывалась соками нашей земли иная словесность, национально выхолощенная, словно обладавшая какой-то дистиллированной кровью. Она отодвигала наследников отечественной художественной традиции на обочину литературного процесса…» Однако русская литература, считает критик, «жива без всяких оговорок и сегодня очень разнообразна». Мировоззренческую особенность патриотов он видит в проявлении родовых и почвенных связей: «не тобой всё началось, и с твоим уходом всё не закончится…» Одно время их упрекали в примитивизме формы. Однако лучшие из них освоили всё её богатство. Просто искреннее стремление говорить с читателем всегда ограничивает формальные изыски. «Тогда как формализм без берегов есть свидетельство отсутствия твёрдой писательской руки…» Сам Лютый, как уже отмечалось отчасти, уверен, что формалистические искания отнюдь не бесполезны для литературы. «Исчерпав себя, они передают драгоценный опыт и умения реалистическому направлению, обогащают его оттенками, придают стилистике необходимую гибкость и способность отразить в искусстве слова новую реальность…» В частности, современная поэзия, по мнению критика, «вобрала в себя интонации самые разные, формы порой причудливые и гротескные, антураж мистический – и предметно документальный, духовные устремления как экзистенциально невыразимые – так и публицистически наглядные. Кажется, всё вошло в нынешнюю русскую поэзию, взбаламутило её содержание, сбило привычную иерархию прекрасного и безобразного – и оставило в растерянности читателя, доверчивого и сердечно неиспорченного…» Однако практически все бытийные достижения русской поэзии, считает Лютый, «связаны со стихами традиционными по форме». В середине второго десятилетия такая поэзия, по его мнению, достигла расцвета. Он видит в ней «новое мощное поколение…, ему около пятидесяти лет, спектр его интересов и размышлений весьма широк и независим от идеологических разнарядок…» Эта поэзия представлена именами Светланы Сырневой, Дианы Кан, Геннадия Ёмкина, Евгения Эрастова, Владимира Скифа, Евгения Семичева, Николая Зиновьева, Анатолия Аврутина, Юрия Перминова, Виктора Брюховецкого, Николая Беседина, Александра Нестругина… Книги этих авторов и ещё целого ряда других поэтов «составляют фундамент современного здания русской лирики – многообразной, широкой по интонации, иногда лёгкой по речи и не забывающей о литературной игре, но всегда помнящей о собственном высоком призвании…» Называя их продолжателями лучших традиций отечественной поэзии, чьи стихи отмечены «неодолимым притяжением ясности слога», Лютый видит в них «массу коллизий, чрезвычайно богатый оттенками язык, интонационную широту и способность совместить большое и малое…» В преддверии своего расцвета в то же самое время оказалась русская проза. «Пройдя очерковую фазу, «черноту», подражание злободневному в 1990 и 2000-е годы», пишет критик, она выходит на новый уровень своего развития, когда глубокое эпическое дыхание руководит авторским слогом, а герои начинают жить собственной жизнью, а не отражать композиционные и стилевые схемы сочинителя…» К числу лучших современных русских прозаиков Лютый относит Владимира Крупина, Василия Килякова, Лидию Сычеву, Наталью Моловцеву, Веру Галактионову, Михаила Тарковского, ушедших Виктора Никитина, Петра Краснова, Любовь Ковшову. Среди новых имён называет Андрея Антипина, Юрия Лунина, Михаила Калашникова. Среди коллег-критиков – Юрия Павлова, Сергея Куняева, ушедших Михаила Лобанова, Валентина Курбатова... Из числа прозаиков Лютый выделяет тех, «которые художественными средствами выясняют: в каком времени мы живём, что вокруг происходит, как действовать, чтобы стало меньше искушений и зла, а также – как не потерять собственную духовную и национальную идентификацию и сообщить ей импульс дальнейшего развития…» В последние годы, отмечает критик, «появились рассказы, повести и романы, в центре которых – самоидентификация русского человека как фигуры родовой и православной одновременно». Наиболее выразительными каждый в своём роде в одной из статей он называет большой роман Петра Краснова «Заполье», повесть Андрея Тимофеева «Навстречу» и повесть Михаила Тарковского «Полёт совы». «Заполье» он, в частности, считает одной из «самых серьёзных книг о переходе русского человека от сна к бодрствованию, от социального обморока – к пытливому поиску главного содержания – и в прошлом, и в настоящем, и в будущем…» Позволю себе и тут собственное замечание: оба мы совпали в оценках, назвав эту книгу, повествующую о 1990-х годах, романом поражения. Правда, лично я, в отличие от Лютого, не дерзнул провести параллель с шолоховским «Тихим Доном» – а ведь так и есть… В целом же, по его мнению, художественная панорама всех трёх упомянутых современных произведений «пусть и выборочно, характеризует движение русской души сквозь три десятилетия испытаний и дает нам надежду на постепенное восстановление государства, для которого слова «человек» и «смысл» являются понятиями неразделимыми…» Открывая новые книги уже знакомых ему или ещё не известных писателей, Лютый, по его словам, жаждет полноты, поскольку «горестными штрихами и радостными порывами нас уже перекормили». Ему «хочется прочесть книгу, в которой все было бы названо своим должным именем, сложное нарисовано с сочувствием и вниманием, а жизнь явилась бы… во всей своей непредсказуемости…» Но, к сожалению, «в обществе, лишённом творческого эха, подобные вехи мимолётны…»
Из авторской рубрики на сайте "РП" "Литературная разведка" Вячеслав ЛЮТЫЙ ТРАВА МОЛОДАЯ Эти бедные селенья, ...Удручённый ношей крестной, ...что мне – покорная родина? Разве скажу! 1. Почва Говоря о почве в поэзии, стоит для начала уяснить, что, собственно, имеется в виду. Речь идёт о приметах исторических, бытовых и психологических – это самые общие обозначения сторон интересующего нас предмета. Подобные знаки и черты окрашены родовым чувством художника, каким бы оно ни было: национальным, ментальным, наконец, просто семейным. Маленькие предпочтения, едва уловимая теплота в голосе, сострадание и жалость к памяти. Или к тому, что уже становится памятью, прямо на глазах... Но скажем определённей, аналитически сухо: это интонация, выбор предметов, нравственная оценка и принцип одухотворения. И если мы именно таким образом углубимся в толщу поэтической ткани, то нам станет ясно, почему одна творческая фигура истинно русская, а другая – только советская, тогда как третья – отчётливо клановая. И пусть характеристики, которые мы затем соединим с именами поэтов, кажутся, на первый взгляд, вполне внешними, поверхностными. На деле же каждая из них обладает своей последовательной логикой и, что очень важно, собственным пространством существования, в котором – и строго вычерченная топография, и отобранная топонимика, и не редактируемый путеводитель по всем достопримечательностям, жизненно необходимым этому творцу. Так, Высоцкий окажется выразителем вненациональной советской почвы, Окуджава – корпоративно-интеллигентской, а, скажем, Твардовский – певец, в первую очередь, почвы русской, советской – уже потом, как бы в качестве хроникального уточнения. Понятие национальной почвы, как самое широкое, в состоянии вобрать в себя все иные укоренения: и замкнуто-интеллигентские, и семейные, и сугубо ментальные – что реально и происходит в последние годы, кажется, со всем советским. Однако не всякое советское может раствориться в русском. Очень часто наше национальное начало исподволь сопротивляется и не впускает в свои пределы того или иного «чужака». С течением времени подобная несоединимость становится вполне наглядной. Впрочем, отталкивание национального и вненационального вовсе не умаляет обаяния, которое сопутствует тем или иным стихам. Речь идёт только о движении их во временном потоке и об их способности сохранить себя в людском сознании. Именно потому клановое и ментальное – явления краткие: их опора чрезвычайно временна. Скажем, поэзия Высоцкого сегодня жива и востребована в значительной мере в силу того, что советское ещё не ушло окончательно из нашей жизни, а находится в состоянии длящегося распада, тогда как национальное ещё не вполне обрело себя, оно медленно и мучительно самоопределяется. Творческие имена из разных «почвенных ареалов» не спорят друг с другом, им достаточно сохранить свою собственную привлекательность. Но вот что примечательно. Художники вненациональные, как правило, делают всё, чтобы не раствориться в культуре и сохранить факсимильный отпечаток личного творчества. Национальные же творцы стремятся напитать собою почву, их взрастившую. А если при том сотрутся их портретные черты – что ж, это достойно сожаления и горьких слёз, но земля жива, и на ней вновь взрастёт молодая трава. Подобное утешение обладает уникальным качеством: оно обращено ко времени и живёт в нём, соединяясь с прошлым и надеясь на будущее. И здесь внутренняя сила и неслучайность художника по своей сути – национального. Оговорив предварительно самые общие контуры нашего рассуждения, обратимся к имени, которое станет его художественным центром: Светлана Сырнева.
2. Автор Среди современных поэтов, хранящих верность национальной почве, имя Светланы Сырневой обладает некоей отдельностью. Причиной тому – сложность восприятия её стихотворений как целостного художественного мира, в противоположность широко распространённому в поэзии образному пунктиру мира внешнего. У Сырневой взаимопроникновение пейзажа, людской доли, личного жизненного пути и глубоко экзистенциального, невыразимого до конца собственного сердечного переживания доведено, кажется, до крайней степени. Переводя взгляд с одного поэтического предмета на другой, почти невозможно определить, где кончается контур первого и начинаются пределы второго. И потому, говоря о сырневских стихах, так трудно выделить в них какую-то одну мысль или одно чувство: узнавая в них только себя, читатель забывает обо всём остальном. По существу – он забывает об авторе, представляя его лицо исключительно на свой лад и в связи со своими литературными привычками. Разумеется, так происходит очень часто и со многими другими поэтами, однако в случае со Светланой Сырневой такое изначально заданное прочтение носит характер постоянства. Не узнанный и не понятый до конца художник всегда склонен к горечи. Его слово звучит в каком-то ином, как видно, недоступном для общего слуха «частотном интервале». И потому мотив душевной невыразимости, столь знакомый нам по тютчевскому «Молчанию» («Silentium!»), закономерно стал одним из главных в творчестве Светланы Сырневой: Живо слово нетленное, Так, не привлёк к себе литературно-критического внимания опубликованный в 1997 году в журнале «Лепта» её шуточный роман в стихах «Глаголев», посвящённый как будто художественно низкому предмету – богеме. Однако стихотворная повесть о поэте местного значения вовсе не так проста, как может показаться при её беглом чтении, загодя настроенном на непритязательную «хохму». Там есть строфы, в которых с грустной улыбкой говорится о вещах нравственно и житейски трудных, почти философских. Кроме того, роман является поистине полигоном поэтических характеров, бытовых коллизий и обыденных интонаций. Такой опыт для поэта просто бесценен. Этот художественный дневник прошлых «литературных» лет написан Сырневой с любовью и иронией. Считать его вещью принципиальной в корне неверно. Замечательное значение «Глаголева» – в «весомом пустяке», без которого не было бы в стихах поэтессы ни вдохновенных признаний, ни оголённого в своей сути её разговора с Небом, с Богом. Тут проверялась свобода поэтической речи, нащупывались её допустимые для автора пределы. Что примечательно: в «Глаголеве» все коллизии, кажется, вполне понятны и искушённому читателю, и читателю с поверхностным литературным зрением. И судьбы человеческие здесь так ярко и кратко выписаны, что «лабораторным», сугубо вспомогательным опусом это произведение назвать никак нельзя. Тем не менее, «Глаголев» словно падает в пустоту. Для одних в нём недостает романной формы. Другие, горячие поклонники лирических стихов Сырневой, сетуют, что потрачено много времени на «ненужную» большую вещь. Третьи видят в повествовании только «забавные» места. И никто не остановил свой взгляд на горестных словах главного героя романа, которые отчётливо перекликаются со всем творчеством поэтессы: Впервые Глаголев у Бога К настоящему времени Светлана Сырнева выпустила семь поэтических сборников: «Ночной грузовик» (1989), «Сто стихотворений» (1994), «Страна равнин» (1998), «Сорок стихотворений» (2004), «Новые стихи» (2006), «Избранные стихи» (2008), «Белая дудка» (2010). Ей присуждено несколько престижных литературных премий, она награждена Пушкинской юбилейной золотой медалью. Её стихи постоянно публикуются на страницах многих российских журналов и альманахов. И всё-таки... Персонажи её стихотворений чрезвычайно разнообразны по своей роли в земных событиях. В одном можно угадать «сидельца» сталинских лагерей, в другом прочитывается образ сирого горемыки, а третья – женщина с неудалой личной судьбой, с разбитым сердцем... Строгий ум заподозрит в подобном круговороте действующих лиц нечто театральное и для поэтического произведения – искусственное. Смена масок – это ведь как смена личин в душе автора. И потому лирический герой или героиня в стихах Сырневой недостаточно откровенны, и перед нами, похоже, художественная игра. Однако упускается из виду речевая интонация, значение которой в поэзии огромно, даже – основополагающе. Ни в одном случае Сырневу невозможно уличить в психологической фальши и деланности голоса. Именно голос поэтического рассказчика есть связующее звено всех человеческих историй, которые живут на страницах сырневских книг. И ещё – постоянное соизмерение частной судьбы – с Небом, с небесной, духовной задачей. Впрочем, эта последняя, метафизическая примета вдруг оказывается весомым поводом для очередного литературного упрёка. Неразрывные нити между землёй и небом пронизывают, кажется, любое стихотворение Светланы Сырневой. Всё вокруг одухотворено: и поле, и дом, и дорога, и материнская ласка, и дерево у окна, и ветер, и снег, и бушующая вода, и перемены к плохому и хорошему, и переход от дня к ночи и от темноты к свету... За видимой реальностью стоит другая, невидимая, но от того не менее значимая и куда более властная над тобой, нежели обыденность – плотная, рациональная, горькая и конечная. Однако если ты привык жить размеренно и земные следствия выводить исключительно из земных причин, подобная картина мира – не для твоих глаз и не для твоего уха. Твой тщательный ум придумает для неё соответствующее название: «метафизическое болото» – и назовёт тупиковым этот художественный путь. Хотя для высокой русской поэзии он уже два столетия является духовной традицией и важнейшим признаком нашей национальной литературной почвы.
3. Миф В разговоре о произведениях поэта стоит с самого начала уяснить для себя некое правило понимания художественного высказывания автора. Это освободит нас от многих почти дежурных дидактических сетований при рассмотрении отдельных поэтических строк. А также даст возможность представить образ автора объёмно и даже противоречиво, но никак не плоскостно и однозначно. В первую очередь, речь идёт о необходимом сопряжении отдельных авторских слов и мыслей – с фигурой целостной, состоящей из множества проговорок и переживаний, во вторую очередь – о сопряжении с внешним миром, который насыщен поступками и событиями. У Светланы Сырневой есть одно чрезвычайно примечательное стихотворение, которое вполне можно счесть едва ли не ключевым для её поэтического характера. Оно открывает книгу «Страна равнин» (1998), хотя написано значительно раньше: «Даже там, в темноте, через толщу земли...». На первый взгляд, автор выписывает духовный облик «катакомбного человека» – будь то первохристиане или хранители православной традиции в советской России. Многие детали и черты в стихотворении нам, кажется, прямо говорят именно об этом. И здесь необходимо понять, что для Сырневой куда важнее реальных указателей – приметы духовные, потому что именно они определяют отношение автора к миру и отношение автора к самому себе. Перед нами – катакомбные «хранители», от лица которых ведёт речь лирическая героиня, и «строители-созидатели», действующие во внешнем мире (их характеристики есть видимая противоположность свойствам людей, скрывшихся «под толщей земли»). Малые числом сёстры и братья – «их деды детьми в катакомбы ушли» – в своём глухом затворе «весну различать научились». Они не винят никого в своей участи, не сетуют на судьбу, делят меж собой «ежедневное бремя труда» и понимают друг друга без слов. Единственная их задача – не умереть, «беречь, и дыханием греть, и спасать, и держаться друг друга». Им «доступны веселье и смех», они сильны, но и «закрыты для всех, неделимая чёрная каста». Мы сильны. Наши очи привыкли во мгле. Сдержанность и самоограничение, страдание и мужество, – у «хранителей» много самых похвальных качеств, но нет одного главного: внутренней свободы. Здесь изначальная духовная задача съедает человека, который думает о себе как о единственном носителе драгоценной правды и не желает делиться ею ни с кем. Вот приметы его аскезы: «мы весну различать научились» (нет радости, но есть знание); «надменный, не плакался, мучась» (нет простоты сердца, но есть «умное» чувство долга); «нам доступны веселье и смех» (нет непосредственности, но есть рациональность размышления о движениях души)... Весь этот сюжет словно бы рассказывается тому, кто ничего не знает о «подземном затворе» и находится наверху. Кто же он, собеседник «хранителя»? «О, сестра!» – восклицает героиня, и всплеск её чувств говорит об искренности слов и о мучительности её переживания. Такие эмоции не в почёте у жителей катакомб. И если в рассказе о стоицизме «затворников» вдруг появляется мука – это свидетельство кризиса «подземного царства». Ведь мучения сердца – не от того только, что «огонь или хлеб и вода в подземелье» бесценны – «когда бы вы знали!». Совсем нет: душе не хватает жизни, её цветущего буйства и радости, её широты и непредсказуемости. Именно поэтому «хранители истины» выходят из недр «безоглядно». И, наконец, смысловой ключ стихотворения: «ничего мы не создали» – «мы совсем не умеем ступать по земле» – «мы... в смятенье, уходим обратно». Чувство смятения здесь кажется первым непосредственным откликом на земную, верхнюю и солнечную, реальность. Так, теперь уже почти отчётливо, проявляется конфликт: герметичное знание истины против живой жизни, категорическое неучастие в строительстве дома на песке – и, как следствие, утрата самой способности к созиданию. Здесь же современный разлом живой жизни – на её смысл и самоё жизнь. Как справиться русскому человеку со всем этим горестным разъединением основ? Особенно жёстко этот поэтический монолог напоминает читателю о нынешней эпохе – времени предательств и компромиссов, времени стоицизма и личного мужества. Трагические страницы отечественной истории всякий раз ставят русского человека перед напряжённым и ответственным духовным выбором: какая дорога верна, где живой путь, в отличие от схематичного маршрута... Вместе с тем, необходимо отдавать себе отчёт в том, что перед нами – поэтический миф, обладающий универсальностью, и всякие прямые ассоциации здесь весьма относительны: в чём-то похоже на реальность, а в чём-то – нет. Словно дуновение ветра донесёт вдруг до тебя горьковатый дым пепелища, а потом – всё как обычно, нет ничего тревожащего. В этом сюжете главная саморазрушительная черта катакомбных жителей – герметичность их затаённого существования. Избранность членов секты пресекает возможность воссоединения как с другими, не подземными, жителями, так и с самой жизнью, неправильно текущей, по их разумению. Этот идейный оттенок мифа более всего заботит Сырневу. Как, сохраняя драгоценную традицию, не остаться в прошлом, не превратиться в её архаического и недееспособного стража? И так ли уж не правы те, кто радостно принимает жизнь во всём её многообразии, очень часто – многообразии жестоком? Речь идёт о личном выборе и о способности привить духовно беднеющему миру утраченные им бесценные нравственные свойства. Кроме того, страдательное восклицание «О, сестра!», адресованное женщине-наперснице (не брату, не отцу, не матери, не прохожему, не чужаку...) объединяет в говорящем и облик подземной послушницы, которая изливает свою измученную душу лирической героине, и психологические черты творческого «я» автора, знакомые нам по многим иным сырневским стихотворениям. Так душевная рана поэта становится видна внимательному глазу читателя. Русский человек на распутье – словно дерево с обнажившимися корнями и страстным желанием физического движения. Это конфликт кроны и корней, когда закипел древесный сок.
4. Судьба Многие стихотворения Светланы Сырневой трудно характеризовать вскользь: плотность смыслов соседних строк чрезвычайно велика, и потому всякое выборочное цитирование становится не более чем поверхностной иллюстрацией того или иного умозаключения критика. Любопытно, что в сырневских произведениях ядро смысла находится в поле как минимум двух строк, а это обстоятельство практически исключает афористичность. С другой стороны, сколь часто мы встречаем в сегодняшней поэзии «тёмные» поэтические высказывания, трудность понимания которых, по существу, обусловлена лишь искусственным нагромождением предметов и бесконечной сцепкой художественных ассоциаций автора... Напротив, в поэзии Светланы Сырневой все значительные предметы одухотворены, а не только осязаемы, к тому же – у каждого предмета есть строго своё пространственное место. Тогда как ассоциации вполне предметны и не случайны, во множестве своём они связаны с русской природой и русским пейзажем, и, что чрезвычайно важно, накрепко связаны с судьбой человека. Судьба – именно это Сырневой важно понять в человеке. Меньше, чем очерк судьбы, она не станет высвечивать в своём стихотворном повествовании. И потому миф для неё – естественное художественное пространство, поскольку именно миф «берёт» человека как судьбу. И закономерно, что мифопоэтические сюжеты в изобилии разбросаны по всему творчеству поэтессы (помимо раздела «Лишь мифы…» в книге «Сто стихотворений»,1994). В стихах Сырневой очень часто рядом с мыслью о Судьбе с прописной буквы, которую можно кратко определить как значение и духовный смысл человеческой жизни, выводится очень точно, с отчётливыми деталями, судьба житейская – её принято обозначать словом «удел». Несовпадение этих судеб, а порою их вопиющая «вилка» приводит к трагизму нашего земного существования. И у каждого столба, В стихотворении «По дороге плетётся машина...» выведен характер совершенного простеца, покорного своему уделу. На комьях мёрзлой глины в кузове грузовика сидит «мужичонка... глаза бестолковые щурит» и для тепла курит, «папироску упрятав в кулак... но согреться не может никак». Он доволен минутой покоя «На безлюдной глухой переправе» машина опрокинется, и мужичка «раздавит опрокинутый под гору воз» замёрзшей глины, из которой, по преданию, до начала времён был слеплен человек. Заметим, глиняный человек был затем одухотворён. У Сырневой косная материя, тяжёлая и мёртвая глина убивает человека, уже и так сломленного холодным распорядком каждодневных забот. Его младенческая душа, так и не понявшая, для чего она приходила на землю, «в рай вознесётся на златом херувимском крыле». И уже там она сможет вкусить всё, что хочет: «ей позволится досыта плакать и позволится пить допьяна». Плакать – как ребёнку, это изначально; пить допьяна – как беспутному взрослому, это единственная усвоенная жизненная наука. Душа попросила бы в раю чего-нибудь ещё – но, увы: она не знает, о чём ещё можно просить. Вот она, пресловутая «вилка» Судьбы и удела. Отсутствие смысла в движении по жизни – и, как результат, «бестолковое» незнание себя, мира, надмирного Неба. Над этим можно горевать и об этом можно рассуждать, однако незлобивая душа, несомненно, достойна жалости, хотя бы одной пролитой слезы – читателем, поэтом-соглядатаем, любым милосердным человеком... В этом сюжете определённо есть сниженные черты мифа, но и реальность здесь равноправно присутствует, более того – именно из неё и вырастает миф. Складывается впечатление, что русская жизнь насквозь пронизана мифологическими токами, что она перегружена моделями, по которым можно или же нельзя выстраивать бытие. Оглянувшись на исторический путь России, поневоле придёшь к этой мысли.
5. Движение Шелест и шум по равнине пустой Странное и, кажется, необъяснимое чувство непокоя исподволь присутствует практически в любом стихотворении Светланы Сырневой. Если в центре поэтического сюжета рисуется человеческая судьба, то она непременно дана в своём наиболее драматическом движении. Бессмысленная смерть и бессмысленная жизнь («По дороге плетётся машина...»)... Безлюбовно и расчётливо оставленный отчий кров («Через реку тебя перевезёт паром...»)... Отречение сына священника – от рода своего («Сельский вечер, звон пасхальный...»)... Самозабвенное выполнение солдатского долга («Песнь о сохранившем знамя»)... Примечательно, что ни в одной строке мы не встретим тут прямой авторской оценки происходящего. Только сопереживание, сомнение, печаль, вопрошание. Если перед нами в стихотворении возникает природная картина, то она мастерски «схвачена» в самый переломный момент смены времён года. Грозный ледоход («Тесно ли дремучим берегам...»), первый снег, покрывающий усталый город («Господи, пошли снег...»), мартовская талая, очистительная вода («Март»), осеннее время утрат («Когда в осенней тишине...»)... Эти и многие другие стихи Сырневой до предела насыщены ожиданием срыва событий, предчувствием нового, которое отменит старое. Если действие стихотворения происходит днём, то он уже почти всегда завершён, и в пространстве разлит сумеречный свет («В час закатный стоят над безлюдьем полей...», «После ливня выдался закат...»). Но когда на дворе ночь – это полуночный час, тёмное ночное дно, и предчувствие рассвета едва уловимо. Во мгле угадывается какое-то далёкое и грозное движение, чуть слышится гул и невнятный шум – но и светится одинокое окно, и блеснёт фарами случайный тряский грузовик, и как будто длится дорога, конца которой не видно... Оцепенелая пустошь! Ты цельным, единым пластом Сырнева поразительно легко и на редкость органично увязывает вместе большое и малое, метафизически общее – и предметно-конкретное, зримое, обиходное. «Дерево, угол соседнего дома – а дальше ни зги...». Взгляд за окно с резкой отчётливостью выделит сирое земное, а за плотной завесой мглы каким-то надмирным, внезапно поднявшимся над кронами и над домами зрением увидит таинственный русский простор, у которого своя громадная жизнь, едва понятная человеку и лишь в ничтожной степени терпеливо послушная ему. И к этим бескрайним пространствам загадочно подсоединена русская душа, а вместе с нею – и скромный русский дом. Поэзию Светланы Сырневой причисляют к отечественной неореалистической школе. Любовно и точно прописанные предметы, которые сопутствуют нам с детства и хранят тепло рук наших родителей... Родные стены, на которых едва заметны давние щербины, и с каждой из них связана какая-то особая история... Природа, увиденная через трепещущую травинку или одинокое дерево-великан... Житейское, пустяковое, сиюминутное – и всепоглощающее... Всё это составляет саму материю человеческого существования, её плоть, её сочную, как у осеннего плода, мякоть. Осторожного и бережного касания достойна каждая вещь, а лица, которые смеются и плачут – в особенности. Но ветер, сквозящий «по равнинам пустым... полынную сушь теребя»... Но – морозное дыхание судьбы, что затягивает инеем «три побледневших лица», приникших к оконному стеклу... Но Русь, «где даже бессмысленный знак отчётливый смысл несет»... Неореализм тесен для этого неизъяснимого второго, оно много больше, чем мир человека, и живёт словно бы над ним и вокруг него. Поэзия Светланы Сырневой согрета земным теплом и выстужена «осенним» дуновением бытия. Она не вписывается в рамки какой-то одной современной художественной школы и занимает своё место: отдельное и невероятно одинокое. Такой удел есть скорбное правило для всех русских поэтов-духовидцев.
6. Усталость У Сырневой есть очень яркий образ простой в своих заботах, размеренной жизни, в которую не проникают высокие словесные символы и куда не доходит даже «посланный на землю свет луны». «Донная жизнь», вставшая по углам, – отношение поэтессы к ней двояко. То Сырнева видит в ней основу необъятной, медленной и раздумчивой русской повседневности, на которой вытканы зигзаги отечественной истории, то она обречённо пытается вырваться из вязкого пространства обыденности, которая не позволяет её душе взлететь над землёй и окинуть взором всю русскую равнину. Характер её лирической героини, скорее, созерцательный, нежели деятельный, и это всё объясняет: внутренне сосредоточенная душа требует свободы. Потому ей так близок ветер – «сам учитель себе, сам себе господин, сам себе утешитель и врач». Он вьётся над полями и рощами, залетает в людское жилище и волшебно видит всё, что происходит внизу и рядом. Его таинственное зрение охватывает и настоящее, и прошедшее, и пейзаж, и судьбу человеческую – это зрение «сердечное». Оно до предела насыщено состраданием и лаской, печалью и благодарностью. Щемящие детали самоотверженной и скудной русской жизни ясно встают перед умственным оком читателя, и он неизбежно проникается чувствами автора – невидимого соглядатая происходящего. Скачет телега по стылой стерне, Им досталось местечко в углу фотографии. Поле безлюдное, полдень и зной, Добрый путник! Порою закатной Все поэтические наблюдения Сырневой отличает одна принципиально важная для её творчества и духовного самочувствия черта. И предметный мир, и метафизическое пространство, которые поэтесса столь естественно «укладывает» в стихи, в свою очередь не подвластны её человеческой воле: она не в силах изменить ни одной роковой случайности или поворота судьбы, помочь страждущему или тоскующему, вернуть уходящее или хоть чуть-чуть приостановить мимолётное. Её рука, протянутая для участия, словно призрак проницает вещи, людей, события... Это тяжкая для сердца доля: слышать «жизни тихую речь», чувствовать себя частью любимого всей душой русского мира – и понимать, что ты – не действующее лицо, ты – свидетель. Тебе под силу парение в нематериальном «воздухе», твоё зрение легко видит сквозь толщу земли, для тебя не существует понятий «далеко» и «близко» – всё доступно, только протяни руку. Но рука, увы, бесплотна. И везде тебе путь! Никому не понять, И тогда становится понятно, почему одинокий ветер – «накопитель своих неудач», а сквозное понятие для многих стихотворений Сырневой – усталость: «тяжкой усталости, долгих невзгод сколько скопилось? за сколько «и устали они до того, что уже не считают ни дней и ни лет, и не ждут «...душу ты не жалей, не тревожь: безвозвратно она утомилась»; «...скройся, отстань и усталое сердце не рань»; «город вечной усталости многих...»; «...время томатов и яблок... для сердца усталого отдых. Чистую воду «лёг бы и ты в эту пору, уснул – душу усталую больше не трогай...»; «и лишь календулы цвели ...как современники души невосполняемо Как и всякий большой поэт, Сырнева не может не чувствовать груз мира на своих плечах. Но русский мир как будто отяжелел и устал от самого себя. И плечи опускаются, и всё больше сил необходимо прилагать для того, чтобы в твоём лице, в твоей до предела напряжённой фигуре он не лишился, быть может, главнейшей своей опоры и устоя – ведь затем и даны тебе Божественным промыслом талант художника и зоркий дух. Помогать великому целому всем существом своим – это стоическая, мужественная задача, она сродни христианскому подвигу во имя любви и веры. Но что же делать печальной душе с горькой невозможностью изменить малое, напоить живой водой всех умирающих от непомерного труда русской жизни, мечущейся между небом и землёй? Мучительное противоречие духа и души – важнейший нравственный признак поэзии Сырневой. В этом чуть ли не противостоянии побеждает то одна сторона, то другая. Иные сырневские стихи пронизаны почти визионерством, другие – напоены нежностью, жалостью, теплотой слова и жеста. А небожительница-муза в стихотворении «В твоих краях цветёт сирень...», напротив, получает едва ли не отповедь – ничего подобного категорически не найти в современной поэзии: И муза со своих высот Так в поэтическом характере Светланы Сырневой умещаются, взаимно споря, два до крайности обострённых желания, два стремления: к высокому и вольному Небу – и к Земле, тёплой и родной.
7. Русские Вникая в художественный мир стихотворений Светланы Сырневой, мы не можем обойти вниманием и то, что принято называть русским характером. Этот необъяснимый двигатель поступков и чувств человека, не отделяющего свою жизнь от судьбы русской земли – в самом органическом и почти осязательном, животрепещущем смысле слова «судьба», легко обнаруживается и в поступках лирической героини – или, скажем определённей, творческого «я» поэтессы. Даже перевоплощаясь в облик того или иного персонажа стихотворного сюжета, Сырнева сохраняет в чужом портрете собственные узнаваемые черты, а точнее – свою мимику в движениях его лица, свою интонацию в словах его речи. Впрочем, и в авторских замечаниях прочитываются интонационные цитаты мыслей и чаяний оживлённых ею героев. Тут, разумеется, возникает обширное поле для разнообразных упрёков в адрес поэтессы: Спаситель не может солгать; в раю нельзя ощущать себя, «как на чужбине»; не херувимское это дело – препровождать в рай душу «мужичонки»; на небесах «разомлевшая душа» никак не сможет «пить допьяна»... Однако перед читателем – обиходные, во многом сниженные и стёртые народные представления о духовном устроении человека и мира. К тому же – беспощадно обкатанные то мертвящими волнами атеизма, то мусорным прибоем «рынка»... Таков русский характер, напитанный мутной житейской водой. Но есть и нечто другое, никому в других землях не понятное и ни на что не похожее. Русская метафизика живёт в каждой клетке тела и в каждом движении души здешнего человека. На словах – книжных и потому от простого сознания куда как далёких – она покажется совершенной схоластикой. Но явленная очевидно – в поступке, в жесте, в самом проживании человеческой жизни, – она словно бы говорит со всяким, кто готов её услышать, и уже затем он сам свидетельствует перед всем остальным миром. Висок подперевши, Томление русского сердца и вопрошание русского ума – вот, пожалуй, корень всех событий нашей истории, как «хороших», так и «плохих». Тут и Стенька Разин вспомнится, и Пушкин, и Александр Матросов, и богач, жертвующий на строительство православного храма... Жизнь и смерть, в русском понимании, это только часть чего-то большего, внутри которого – и время, и пространство, и все события сразу, одномоментно: примерно таков образ христианской Вселенной. С ним связаны понятия жертвы и милосердия, понятия греха и духовного служения. Малыми частями они входят в душу человека, и она старается увязать свои догадки и чувствования в одно целое, мучается от несказанности Великого, разрывается между логикой своего ума и откровениями своего сердца. Что для русского – умереть? Наша равнинная природа в своей скромности и затаённости как-то непостижимо связана с сокровенной глубиной русского характера, с его тягой к созерцательности и святости. Совсем не случаен у Сырневой удивительный по простоте и смысловой ёмкости эпитет к слову «родина»: «...что мне покорная родина?», в котором слышится и отзвук крестного страдания Христа, и кротость, и молчаливая мука. И потому так уместен здесь облик и характер человека, сосредоточенного на внутреннем переживании, скупого на слова и словно бы слитого воедино с окружающим его пейзажем: деревьями, птицами, зверями. Так неразгаданны все, кто нем, Где, по какой жестокой цене Тут поэтесса использует художественный и смысловой пунктир, который, безусловно, требует от читателя интуиции и тонкого поэтического слуха. Но у Сырневой есть и исключительно отчётливый портретный рисунок современника – стихотворение «Патриот». При всех внешних отличиях, в главном – в соотношении себя и родины, прожитой жизни и её духовного итога – эти два сюжета определённо совпадают. Приведём последнее стихотворение почти целиком, потому что в нём, помимо очень важной и горестной событийной канвы, есть существеннейшая грань русской и православной жизни: поражение, которое даёт невидимое начало всему новому. Возле чёрного Белого дома стоять, Через строй полицейских знамена нести, ...И за Язова звать, и от Лебедя млеть, Не подняв головы, проходить по дворам, Так до самого дна эту чашу испить, Ты его не вини, уходящий во тьму, В старые времена разбойник порою становился монахом, а чуть позже – иной революционер превращался в глубоко верующего монархиста. Перейдя от жестокой схватки к тихой, уединённой молитве, борец за правду земную, за справедливость и честь все силы свои оставшиеся направил на христианское терпение, на молитвенное слово, которым только и спасётся Россия – и уже теперь он понимает её именно как Святую Русь. Эти переливы национального характера закономерны, если видеть в русском человеке душу, облечённую промыслительным поручением. И тогда наш традиционный вопрос: а зачем? – который повергает в смятение иноплемённый ум, – вдруг оказывается главным и в частной жизни, и в государственной, и, тем более – в жизни творческой. Всё убито, и не о чем плакать уже,
8. Природа Природа – ещё один герой поэзии Светланы Сырневой. Природная жизнь в приметных и мельчайших её изменениях постоянно присутствует в стихотворениях поэтессы. Драматические коллизии, столь свойственные именно человеческим взаимоотношениям, у Сырневой отталкиваются от наблюдений природных. Опадающая, «печальная» осенняя ива, кажется, пришивает небо к земле своими летящими листьями, и с каждым годом «небо пришитое» давит на героиню, поскольку именно через неё и происходит это «сшивание» – плотного земного и воздушного небесного... «Поле ржаное и лес на краю, как бы познавшие ценность свою, сильно и вольно в пространстве стоят», – потому что они непостижимо для ума человеческого осознают благодать жизни, а властное их самостояние есть и благодарность Создателю, и утверждение живого... «Проживу, как поляна в бору или – как муравейник в овраге, с их невидимой на миру малой долею тихой отваги»... Поразительно естествен у Сырневой психологический параллелизм природы и человека. Это не только неотъемлемая часть её поэтики, но и редчайшая для современного художника способность видеть окружающий мир как органическое целое. И потому очень часто природные события служат духовным толчком для лирической героини. Она словно вписана в природный контекст изначально, но, размышляя, отдаляется от него и как бы становится рядом с природой, собеседуя с ней. У Сырневой человеческое жильё – дома, поля, дороги – теплится внутри природного пейзажа, они как будто взаимно слиты и не спорят друг с другом. Но вот – деревня заброшена, и неистовая природная сила, «жизнью своей с верхом полна», покрывает «белокипящей» черёмухой опустевшие дворы, околицы, тропинки... Взгляд героини полнится не только горькой печалью, но и восхищением. Полнота и неукротимость природной жизни влечёт Сырневу. В непокорно разросшемся красном осеннем шиповнике она видит знак упрямой русской судьбы, которую не сломать и не выполоть из родной земли: Но краснеют на ветках плоды Мы, Отчизна, ещё поживём, Одухотворяя «цветок неудобиц, канав придорожных», «узловатый и горький» цикорий, Сырнева сопоставляет его природное существование с образом русского бытия – тяжкого, жестокого, но и чистого, почти детского: Быть может, достоин он участи лучшей, Так русская почва как духовное понятие соединяется с образом отчей земли, которая и кормит, и поит, и учит, и вдохновляет. Эту землю можно потрогать, обнять, прижаться горячей щекой к её вольной и прохладной молодой траве... Сгодиться Отчизне в тот день её чёрный, И путник, проснувшись, покинет жилище
9. Единство И, наконец, последнее – о русской почве, о Светлане Сырневой и о каждом из нас. Через землю, которую мы любим и чтим... Через родовое чувство, которое переполняет нашу память и полнит нашу кровь... Через чувство правды, которое неизъяснимо, но которое, словно поводырь, ведёт нас в кромешной тьме сегодняшнего богоотступничества, – через всё это вместе и через малые его части, рассыпанные в мире и ждущие соединения воедино, порою даже не подозревая об этом, – мы все друг у друга есть. И такое наше тайное единство, о котором мы тоскуем, не зная, что уже обладаем им – залог победы света над тьмою, духа над прахом, высоты над низостью. |
|||||
Наш канал
|
|||||
|
|||||
Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-" |
|||||
|
|||||