| |
Если бы Николай Рубцов родился на полвека позже, он не узнал бы родные палисадники — сегодня их место заняла безликая точечная застройка. А вместо целины его сверстники уходили бы в серую зону цифрового отчуждения. Кажется, Александр Герасименко дописывает то, что его великий предшественник не успел договорить. Читая «Омуты и плёсы», ловишь себя на мысли: интонация сборника — это кристально чистый слепок тихой лирики 1960-х, пропущенный через жёсткий оптический фильтр цифровой эпохи. Возникает почти физическое литературное дежавю: узнаваемая щемящая нота прошла ледяную дистилляцию XXI века и зазвучала с пугающей остротой.
В современной поэзии принято играть: деконструировать классиков, жонглировать англицизмами или имитировать клишированную речь нейросетей. Герасименко делает нечто противоположное и оттого — почти революционное: он пишет всерьёз. В эпоху, когда искренность считается дурным тоном, поэт из посёлка Краснозатонский позволяет себе строки такой пронзительной простоты, что они звучат как вызов:
«Я бы мог пескарём любовать дно реки,
Белым ландышем цвесть, песни петь как скворец,
Светлячком, озорно, зажигать огоньки,
Но меня человеком сподобил Творец».
Неизбежное сравнение с Рубцовым требует существенной поправки. Тоска по уходящей деревне у классика была элегией прощания. Деревня Герасименко уже ушла («В деревне, брошенной властями…»), но продолжает жить в памяти героя как единственный работающий камертон души. Если Рубцов — последний романтик русского Севера, то Герасименко — первый беспощадный реалист постсоветской провинции. Вместо оплакивания берёзок — сухая фиксация распада: борщевик выше человеческого роста поглощает тропинки к отчему дому, а соседка баба Рая покупает водку к приезду сына, который погиб шестнадцать лет назад:
«Санёк?
Так он же умер, баба Рая!
С тех пор шестнадцать и прошло годков.
– Нет, он живой. Звонил вчера, счастливый!»
Сборник - это не дихотомия, а маршрут. От чёрной глубины — к светлой глади. От отчаяния — к примирению. Поэт переходит из крайности в крайность, но каждый шаг его отмерен метром: ритмическая партитура книги становится мостом — и по нему можно пройти над бездной, не сорвавшись.
Малая родина здесь — экзистенциальный центр и единственная точка опоры. Сыктывкар, Вычегда, северные деревни для Герасименко весомее столиц; это не политический манифест, а выбор бытия. В стихотворении «Додзь» конкретный топоним становится якорем спасения, а осязаемые детали (крыльцо, река, лес) — противоядием от абстрактных катастроф мира. В тексте «Дом родительский тих и угрюм…» за рассохшимися ставнями «всхлипывает» само время, а деревенская Русь оказывается последним убежищем от «осенней хляби» эпохи. География совпадает с картой чувств, превращаясь в акт внутренней терапии:
«Но горжусь я дремучей своею страной,
Как уютной просторной берлогой – медведь».
Герой чувствует Север не умом, а телом. Родина материализуется через запахи духовитых лугов, кукушку под восход, тактильные ощущения. Эта телесная привязанность позволяет пережить исторические травмы. В стихотворении о репрессированном деде («У широкой реки спину гнёт деревушка») боль государственного произвола лечится возвращением к истокам, где достаточно «смыть эту грязь чистотой здешних рос».
Деревня сохраняет исконный нравственный код даже в полном убожестве. Материальная нищета компенсируется богатством души: жители севера «душами только богаты». Детали этого мира вещественны и теплы — печи, ухваты, непролазный борщевик у плетня. В заброшенном селе куст сирени и соловьиный свист способны разогнать чертей в душе окончательно сломленного пьяницы. Время здесь циклично и целительно: оно пахнет сухим июльским сеном и липовым цветом.
Мегаполис — антитеза искомому миру: пространство искусственной сытости и тотальной эмоциональной анестезии. Он сулит статус и комфорт («яхты, самолёты, корты, сауны»), но необратимо атрофирует способность любить. В стихотворении о встрече спустя пятнадцать лет живое чувство вытесняется мёртвым вещизмом, и единственными внимательными слушателями остаются домашние коты. Городское время стерильно и враждебно: оно исчисляется шарканьем подошв и сигналами светофора, ведущего пешехода к суициду. Искренность убита — вместо живого разговора холодный экран смартфона и зияющая пустота. При этом поэт не отвергает цивилизацию огульно: он готов съездить в Пизу или Токио, «повидать мир», но подчёркивает абсолютную невозможность жить вне России постоянно.
Александр Герасименко наследует классической традиции (от Есенина до позднего Юрия Кузнецова), однако полностью лишает её мелодраматического надрыва. Его лирический герой слишком много видел — от чеченского и украинского снега до серых кафельных стен больничных палат — чтобы позволить себе дешёвую слезу. Там, где у предшественников неизбежно возникла бы высокая трагедия, у Герасименко звучит горькая усмешка фаталиста. Даже смерть обставляется буднично и потому особенно пронзительно:
«На небе лодка, в лодке он,
В бронежилете.
Веслом незримым цепляет звёзды…»
Или образ солдата, вернувшегося с войны настолько прожжённым, что радость встречи с женой превращается в пляску отчаяния:
«Он вернулся, прожжённый в боях, и бутыль
Распечатал – душа-то измята.
Потому-то и пляшет с женою кадриль
Враг народа – прощён в сорок пятом».
Без всякого патриотизма. Водка, гармонь, боль по коже. Прощение от государства - это танцевать кадриль под разрушенную психику.
Природа в стихах Герасименко никогда не служит декорацией. Она выступает высшей нравственной инстанцией и единственным надёжным союзником человека. Мухомор в веснушках, белый гриб, звонкий ручей — всё это берёт на себя функцию утешителя там, где бессильны слова людей. В стихотворении «С бессонницей в обнимку…» окно больничной палаты показывает герою лица ушедших друзей и родных, примиряя его с неизбежным. А в моменты предельного отчаяния именно живая вода возвращает душу к жизни:
«В лесу течёт ручей звенящий,
Над ним рябина сыплет лист,
И каждый мимо проходящий
Заметит: «Он кристально чист!»»
Поэзия Герасименко переполнена болью, но при этом поразительно несентиментальна. Трагизм не захлёстывает текст: поэт регулярно сбивает пафос мягкой иронией или абсурдными бытовыми деталями. В этом не цинизм, а суровая зрелость. Его лирика психологически достоверна именно потому, что отказывается превращать страдание в театральный жест.
Автор обладает острым взглядом живописца. Его палитра насыщена чистыми, локальными цветами русского Севера, которые часто сталкиваются в резком контрасте:
• «Закаты красногруды, / И озёра – бирюза»;
• «Золотыми светлячками / Солнце на снегу вокруг»;
• «Белые дороги, / Белые кюветы / И на елях строгих / Белые береты».
Свет у него имеет физическую плотность — он может быть рыжим («Солнце весеннее – рыжий кот») или золотым, физически согревающим пространство.
Стих Александра Герасименко отмечен высокой культурой точного стихосложения. В основе — чеканная мужская и женская рифма; приблизительная (снятие йотации в анапесте) встречается редко. Поэт сознательно избегает избыточных украшений: его рифма «рабочая», скрепляющая конструкцию, а не бьющая на эффект. Исключение — опорная рифма, захватывающая предударный согласный и сообщающая строке рубленую чеканность классического сонета. Формальная изобретательность проявляется и в архитектонике: при тяготении к катрену автор вводит астрофические перебои, ломающие предсказуемый ритм. Ещё одна характерная черта — кольцевые композиции: финал возвращает к начальной метафоре, так что круговорот жизни и смерти обретает зримое формальное воплощение.
Главное свойство поэтики Герасименко — отсутствие менторского тона. Автор не учит жить, не выносит приговоров обществу. Даже описывая маргиналов, брошенных старух, хронических пьяниц, он сохраняет огромную сыновнюю нежность. Жалость лишена брезгливости, любовь к Родине — квасного патриотизма. Это поэзия глубокого сострадания, где высшей ценностью признаётся жизнь — во всех её неприглядных и прекрасных проявлениях.
Стихи Герасименко действуют одновременно как анестезия и как пробуждающий ледяной душ. Он сознательно игнорирует актуальные литературные моды — ради главного: сохранения живой человеческой души. Сборник «Омуты и плёсы» доказывает, что традиционный русский стих способен звучать современно, остро и бескомпромиссно, если за ним стоит подлинная биография, незаживающая историческая память и безусловная любовь к своей земле. Как говорит сам поэт, обращаясь к ремеслу:
«Из-под плуга иль сохи,
В радости ль, в печали
Буду я вязать стихи
«Нитями» от Даля».
|
|